ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ФРАНЦУЗСКОМУ ИЗДАНИЮ

 

Когда мы рассматриваем какую-нибудь социальную теорию, мы скоро замечаем, что она не только представ­ляет собой программу какой-либо партии и известный идеал перестройки общества, но что обыкновенно она также присоединяется к какой-нибудь определенной си­стеме философии, к общему представлению о природе и человеческом обществе. Эту мысль я уже пытался раз­вить в своих двух лекциях об анархии, где я указал на отношение, существующее между нашими идеями и стремлением, столь ясно выявившимся в настоящее вре­мя в естественных науках, объяснять важнейшие явле­ния природы действием бесконечно малых частиц, тогда как раньше в этом видели лишь действие больших масс; в науках социальных то же стремление приводит к приз­нанию прав личности там, где раньше признавали лишь интересы государства.

Теперь я пытаюсь показать в этой книге, что наше понятие об анархии представляет собой также необхо­димое следствие общего большого подъема в естествен­ных науках, который произошел в XIX столетии. Именно изучение этого подъема, а также замечательных завое­ваний науки, сделанных в течение последних десяти или двенадцати лет минувшего века, и побудило меня при­ступить к настоящей работе.

Известно, что последние годы девятнадцатого века были отмечены замечательным прогрессом в естественных науках, которому мы обязаны открытием беспрово­лочного телеграфа, новых, до сих пор неизвестных явле­ний лучеиспускания, группы инертных газов, не укладывающихся в химические формулы, новых форм живой материи и так далее. И мне пришлось заняться основа­тельным изучением этих новых завоеваний науки.

В 1891 году, в то время, когда эти открытия так быстро следовали одно за другим, издатель «Nineteenth Century», Джеме Ноульз (James Knowles) предложил мне продолжать в его журнале серию статей о современной науке, которые до того писал Гексли и которые этот известный сотрудник Дарвина был принужден оставить вследствие слабого здоровья. Понятно, что я колебался принять это предложение. Гексли писал не легкие, эле­гантные статьи на научные темы, а статьи, в каждой из которых разбирал серьезно и основательно два или три крупных научных вопроса, стоящих на очереди, и давал читателю в доступной форме обоснованный критический анализ новейших открытий по данным вопросам. Но Ноульз настаивал, и, чтобы облегчить мою задачу, Ко­ролевское общество прислало мне приглашение присут­ствовать на его заседаниях. В конце концов я принял предложение и в течение десяти лет, начиная с 1892 г., писал целый ряд статей для «Nineteenth Century» под общим заглавием «Новейшая наука» (Recent Science) до тех пор, пока сердечный удар не заставил меня в свою очередь бросить эту трудную работу.

Принужденный, таким образом, заняться серьезным изучением последних научных открытий за это время, я пришел к двойному результату. С одной стороны, я ви­дел, как новые открытия громадной важности, сделан­ные благодаря индуктивному методу, присоединялись к прежним открытиям, сделанным в 1856-1862 гг., и как, с другой стороны, более глубокое изучение великих от­крытии, сделанных в середине столетия Майером, Гровом, Вюрцем, Дарвином и другими, выдвигая новые во­просы громадного философского значения, бросало но­вый свет на предыдущие открытия и открывало новые научные горизонты. И там, где некоторые ученые, слиш­ком нетерпеливые или находящиеся под слишком силь­ным влиянием их первоначального воспитания, желали видеть «падение науки», я видел только нормальное явление, хорошо знакомое математикам, — именно явле­ние «первого приближения».

В самом деле, мы постоянно видим, как астроном или физик доказывает нам существование известных соотно­шений между различными явлениями; эти соотношения мы называем «физическим законом». После этого мно­гие ученые начинают изучать детально, как прилагается этот закон на практике. Но скоро, по мере того как в ре­зультате их исследований накопляются факты, они ви­дят, что закон, который они изучают, есть только «пер­вое приближение», что факты, которые нужно объяс­нить, оказываются гораздо сложнее, чем они казались вначале. Так, возьмем очень известный пример «законов Кеплера» относительно движения планет вокруг Солн­ца. Детальное изучение движения сначала подтвердило эти законы и доказало, что действительно спутники Солн­ца движутся в общем по линии эллипса, один из цент­ров коего занимает Солнце. Но в то же время было за­мечено, что эллипс в данном случае есть только «первое приближение». В действительности планеты в своем про­движении по эллипсу делают различные отклонения от него. И когда стали изучать эти отклонения, являющие­ся результатом взаимного влияния планет друг на друга, то астрономы смогли установить «второе» и «третье при­ближение», которые гораздо точнее соответствовали дей­ствительному движению планет, чем «первое приближе­ние»

Именно это явление наблюдается теперь в естествен­ных науках. Сделав великие открытия о неуничтожаемости материи, единстве физических сил, действующих как в одушевленной, так и в неодушевленной материи, уста­новив изменяемость видов и т. д., науки, изучающие де­тально последствия этих открытий, ищут в настоящий момент «вторые приближения», которые будут более то­чно соответствовать реальным явлениям жизни природы.

Воображаемое «падение науки», о котором так мно­го говорят теперь модные философы, есть не что иное, как искание этого «второго» и «третьего приближения», которому наука отдается всегда после каждой эпохи ве­ликих открытий.

Однако я не собираюсь обсуждать здесь труды этих блестящих, но поверхностных философов, которые ста­раются воспользоваться неизбежными задержками «а пути науки, затем, чтобы проповедовать мистическую ин­туицию и унизить науку вообще в глазах тех, кто не в состоянии проверить их критику. Я должен был бы пов­торить здесь все, что говорится в самой книге, о злоупот­реблениях и передержках, которые допускают метафи­зики диалектического метода. Но мне достаточно будет отослать читателя, интересующегося такими вопросами, к работе Хью С. Р. Эллиота «Современная наука и ил­люзии профессора Бергсона», которая недавно появи­лась в печати в Англии с великолепным предисловием сэра Рэя Ланкастера*.

 

* Hugh S. R. Elliot. Modern Science and the illusion of Professor Bergson. London, 1912. Longman and Green Publishers.

 

В этой книге можно видеть, посредством каких произ­вольных и чисто диалектических способов и благодаря какому извращению слов этот модный представитель модной философии приходит к своим выводам...

С другой стороны, изучая последний прогресс естест­венных наук и признавая в каждом новом открытии но­вое приложение индуктивного метода, я видел в то же время, что анархические идеи, формулированные Годвином и Прудоном и развитые их продолжателями, пред­ставляют также приложение того же самого метода к на­укам, изучающим жизнь человеческих обществ. Я хотел показать в первой части этой книги, до какого пункта развитие анархической идеи шло рука об руку с прог­рессом естественных наук. И я постарался указать, как и почему философия анархизма находит себе совершен­но определенное место в последних попытках вырабо­тать синтетическую философию, то есть в понятии о все­ленной во всем ее целом.

Что же касается до второй части книги, которая яв­ляется необходимым дополнением первой, то в ней я го­ворю о государстве. Сначала я ввожу сюда очерк исто­рической роли государства, который был уже издан не­сколько лет назад в виде брошюры. За ним я помещаю этюд о современном государстве и о его роли создателя монополий в пользу привилегированного меньшинства. Здесь я останавливаюсь на том, какую роль играют вой­ны в накоплении богатств в руках привилегированного меньшинства и в параллельном ему неизбежном обедне­нии народных масс. Разбирая обширный вопрос о госу­дарстве как создателе монополий, я должен был, одна­ко, ограничиться тем, что я только наметил существен­ные черты. И это я делал тем охотнее, что, несомненно, кто-нибудь другой в скором времени займется этим во­просом, воспользовавшись массой документов, опубли­кованных недавно во Франции, Германии и Соединенных Штатах, и обрисует вполне эту монополистскую роль государства, которая с каждым днем превращается в об­щественную опасность, все более и более грозную и страшную.

В конце книги я позволил себе приложить под назва­нием «Объяснительные заметки» заметки об авторах, упоминаемых в этой книге, и о некоторых научных тер­минах. Обратив внимание на большое количество имен па страницах моей книги,— имен, большая часть кото­рых мало известна моим читателям рабочим, — я поду­мал, что эти заметки доставят им удовольствие.

В то же время спешу выразить мою глубочайшую бла­годарность моему другу, доктору Максу Неттлау, кото­рый любезно помог мне, благодаря своим обширным по­знаниям в социалистической и анархической литературе, в работах над историческими главами этой книги и «Объяснительными заметками».

П. Кропоткин

Брайтон, февраль 1913 г.

 

 

I

СОВРЕМЕННАЯ НАУКА И АНАРХИЯ

 

I

ПРОИСХОЖДЕНИЕ АНАРХИИ

Два основных течения в обществе: народное и начальническое. — Сродство анархизма с народно-созидательным течением.

 

Анархия, конечно, ведет свое происхождение не от какого-нибудь научного открытия и не от какой-нибудь системы философии. Общественные науки еще очень да­леки от того момента, когда они получат ту же степень точности, как физика или химия. И если мы в изучении климата и погоды не достигли еще того, чтобы предска­зывать предстоящую погоду за месяц или даже неделю вперед, то было бы нелепо претендовать, что в общест­венных науках, имеющих дело с явлениями гораздо более сложными, чем ветер и дождь, мы могли бы уже пред­сказывать научно грядущие события. Не надо забывать тем более, что ученые — такие же люди, как и все другие, и что в большинстве они принадлежат к зажиточным классам и поэтому разделяют все предрассудки этих классов; многие из них даже находятся прямо на служ­бе у государства. Понятно, что не из университетов идет к нам анархизм.

Как и социализм вообще и как всякое другое общест­венное движение, анархизм родился среди народа, и он сохранит свою жизненность и творческую силу только до тех пор, пока он будет оставаться народным.

Во все времена в человеческих обществах сталкива­лись в борьбе два враждебных течения. С одной сторо­ны, народ, народные массы вырабатывали в форме обы­чая множество учреждений, необходимых для того, что­бы сделать жизнь в обществах возможной, — чтобы под­держать мир, улаживать ссоры и оказывать друг другу помощь во всем, что требует соединенных усилий. Родо­вой быт у дикарей, затем, позднее, сельская община и, еще позднее, промышленная гильдия и средневековые вольные города — республики вечевого строя, которые положили первые основания международного права, — все эти и многие другие учреждения были выработаны не законодателями, а творческим духом самих народных масс.

С другой стороны, во все времена существовали кол­дуны, маги, вызыватели дождя, оракулы, жрецы. Они были первыми обладателями знания природы и первыми основателями различных религиозных культов (культ солнца, сил природы, предков и т. д.), так же как раз­личных обрядностей, помогавших поддерживать единство союзов между отдельными племенами.

В эти времена первые зачатки изучения природы (астрономия, предсказание погоды, изучение болезней и т. д.) были тесно связаны с различными суевериями, выраженными в различных обрядностях и культах. Все искусства и ремесла имели такое же происхождение и вытекали из изучения и суеверий. И каждое из них име­ло свои мистические формулы, которые сообщались только посвященным и оставались старательно скрыты­ми от народных масс.

Рядом с этими первыми представителями науки и ре­лигии мы находим также людей, которые, как барды, ир­ландские брегоны, сказители законов у скандинавских народностей и т. д., рассматривались как знатоки и хра­нители преданий и старых обычаев, к которым все долж­ны были обращаться в случае несогласия и ссор. Они хра­нили законы в своей памяти (иногда при помощи знаков, которые были зачатками письма), и в случае разногласий к ним обращались как к посредникам.

Наконец, были также временные начальники боевых дружин, владевшие, как предполагалось, колдовскими чарами, при помощи которых они могли обеспечить по­беду; они владели также тайнами отравления оружия и другими военными секретами.

Эти три категории людей всегда, с незапамятных времен составляли между собой тайные общества, что­бы сохранять и передавать следующему поколению (по­сле долгого и тяжелого периода посвящения) тайны их специальностей; и если иногда они боролись друг с дру­гом, они всегда кончали тем, что приходили к взаимному соглашению. Тогда они сплачивались между собой, вступали в союз и поддерживали друг друга, чтобы гос­подствовать над народом, держать его в повиновении, управлять им – и заставлять его работать на них.

Очевидно, что анархизм представляет собой первое из этих двух течений — то есть творческую созидатель­ную силу самого народа, вырабатывавшего учреждения обычного права, чтобы лучше защититься от желающе­го господствовать над ним меньшинства. Именно силою народного творчества и народной созидательной дея­тельности, опирающейся на всю мощь современной нау­ки и техники, анархизм и стремится теперь выработать учреждения, необходимые для обеспечения свободного развития общества, — в противоположность тем, кто воз­лагает всю свою надежду на законодательство, вырабо­танное правительством, состоящим из меньшинства и захватившим власть над народными массами при помо­щи суровой жестокой дисциплины.

В этом смысле анархисты и государственники суще­ствовали во все времена истории.

Затем во все времена происходило также то, что все учреждения, даже самые лучшие, которые были вырабо­таны первоначально для поддержания равенства, мира и взаимной помощи, со временем застывали, окаменева­ли по мере того, как они старели и дряхлели. Они теря­ли свой первоначальный смысл, подпадали под владыче­ство небольшого, властолюбивого меньшинства и конча­ли тем, что становились препятствием для дальнейшего развития общества. Тогда отдельные личности восстава­ли против этих учреждений. Но, тогда как одни из этих недовольных, восставая против учреждения, которое, устарев, стало стеснительным, старались видоизменить его в интересах всех, и в особенности низвергнуть чуж­дую ему власть, которая в конце концов завладела этим учреждением, — другие стремились освободиться от то­го или иного общественного установления (род, сельская коммуна, гильдия и т. д.) исключительно для того, что­бы стать вне этого учреждения и над ним, — чтобы гос­подствовать над другими членами общества и обога­щаться на их счет.

Все реформаторы, политические, религиозные и эко­номические, принадлежали к первой из этих категорий. И среди них всегда находились такие личности, которые, не дожидаясь того, чтобы все их сограждане или даже меньшинство среди них прониклись теми же взглядами, шли сами вперед и восставали против угнетения — или более-менее многочисленными группами, или совсем од­ни, если за ними никто не следовал. Таких революционе­ров мы встречаем во все эпохи истории.

Однако сами революционеры были также двух совер­шенно различных родов. Одни из них, вполне восставая против власти, выросшей внутри общества, вовсе не стремились уничтожить ее, а желали только завладеть ею сами. На место власти, устаревшей и ставшей стесни тельной, они стремились образовать новую власть, обла­дателями которой они должны были стать сами, и они обещали, часто вполне чистосердечно, что новая власть будет держать близко к сердцу интересы народа, истин­ной представительницей которого она явится, — но это обещание позднее неизбежно ими забывалось или нарушалось. Таким образом, между прочим, создалась императорская власть цезарей в Риме, церковная власть в первые века христианства, власть диктаторов в эпоху упадка средневековых городов-республик и так далее. То же течение было использовано для образования в Европе королевской власти в конце феодального периода. Вера в императора-«народника», Цезаря, не угасла еще даже и в наши дни.

Но рядом с этим государственным течением утверж­далось также другое течение в такие эпохи пересмотра установленных учреждений. Во все времена, начиная с древней Греции и до наших дней, появлялись личности и течения мысли и действия, стремившиеся не к замене одной власти другой, а к полному уничтожению власти, завладевшей общественными учреждениями, не создавая вместо нее никакой другой власти. Они провозглашали верховные права личности и народа и стремились осво­бодить народные учреждения от государственных наро­стов, чтобы иметь возможность дать коллективному народному творчеству полную свободу, чтобы народный гений мог свободно перестроить учреждения взаимной помощи и защиты, согласно новым потребностям и но­вым условиям существования. В городах Древней Гре­ции и особенно в средневековых городах (Флоренция, Псков и т. д.) мы находим много примеров борьбы этого рода.

Мы можем, следовательно, сказать, что всегда суще­ствовали якобинцы и анархисты между реформаторами и революционерами.

В прошлые века происходили даже громадные народные движения, запечатленные анархическим характе­ром. Многие тысячи людей в селах и городах поднима­лись тогда против государственного принципа, против органов государства и его орудий — судов и законов — и провозглашали верховные права человека. Они отри­цали все писаные законы и утверждали, что каждый должен повиноваться лишь голосу своей собственной со­вести. Они стремились создать, таким образом, общест­во, основанное на принципах равенства, полной свобо­ды и труда. В христианском движении, начавшемся в Иудее в правление Августа против римского закона, про­тив римского государства и римской тогдашней нравст­венности (или вернее безнравственности), было, без со­мнения, много серьезных анархических элементов. Но понемногу оно выродилось в церковное движение, пост­роенное по образцу древнееврейской церкви и самого императорского Рима, — и это очевидно убило то, что христианство имело в себе анархического в начале сво­его существования; оно придало ему римские формы и сделало из него в скором времени главный оплот и под­держку власти, государства, рабства и угнетения. Пер­вые зародыши «оппортунизма», которые были введены в христианство, уже заметны в Евангелиях и в Послани­ях Апостолов или, по крайней мере, в тех редакциях этих писаний, которые составляют Новый Завет.

Точно так же в движении анабаптистов шестнадцато­го века, которое начало и произвело Реформацию, было очень много анархического. Но раздавленное теми из реформаторов, которые под руководством Лютера сое­динились с принцами и князьями против восставших крестьян, это движение было задавлено ужасными кро­вавыми расправами над крестьянами и «простонародь­ем» городов. Тогда правое крыло реформаторов выроди­лось понемногу и превратилось в тот компромисс со сво­ею совестью и государством, который существует теперь под именем протестантизма.

Итак, подводя вкратце итог сказанному, — анархизм родился из того же протеста, критического и революци­онного, из которого родился вообще весь социализм. Только некоторые социалисты, дойдя до отрицания ка­питала и общественного строя, основанного на порабо­щении труда капиталом, остановились на этом. Они не восстали против того, что составляет, по нашему мнению, истинную силу капитала, — государства и его главных оплотов: централизации власти, закона (составленного всегда меньшинством и в пользу меньшинства) и суда, созданных главным образом ради защиты власти и ка­питала.

Что касается анархизма, то он не останавливается на одной критике этих учреждений. Он поднимает свою свя­тотатственную руку не только против капитала, но также против его оплотов: государства, централизации и уста­новленных государством законов и суда.

 

II

УМСТВЕННОЕ ДВИЖЕНИЕ 18-го ВЕКА

Его основные черты: исследования всех явлений научным методом.

Но если анархизм, подобно всем другим революцион­ным направлениям, зародился среди народов, в шуме борьбы, а не в кабинете ученого, то тем не менее важно знать, какое место он занимает среди различных научных и философских течений мысли, существующих в настоя­щее время? Как относится анархизм к этим различным течениям? На которое из них он преимущественно опи­рается? Каким методом исследования он пользуется, чтобы обосновать и подкрепить свои выводы и заключе­ния? Иначе говоря, к какой школе философии права принадлежит анархизм? И с каким из ныне существующих направлений в науке он выказывает наибольшее сход­ство?

Ввиду того непомерного увлечения экономической ме­тафизикой, которое мы видели в последнее время в со­циалистических кругах, этот вопрос представляет извест­ный интерес. Поэтому я постараюсь ответить на него кратко и возможно просто, избегая мудреных слов там, где их можно избежать*.

 

* В конце книги читатель найдет объяснительные заметки, в ко­торых дано объяснение различных научных терминов понятным языком и указаны в нескольких словах труды различных авторов.

 

Умственное движение девятнадцатого века ведет свое происхождение от работ английских и французских фи­лософов середины и начала предыдущего столетия.

Всеобщий подъем мысли, начавшийся в ту пору, во­одушевил этих мыслителей желанием охватить все человеческие знания в одной общей системе — системе при­роды. Отбросив окончательно средневековую схоластику и метафизику, они имели смелость взглянуть на всю при­роду — на звездный мир, на нашу солнечную систему и на наш земной шар, на развитие растений, животных и человеческих существ на поверхности земли — как на ряд фактов, могущих быть изученными по такому же ме­тоду, по какому изучают естественные науки.

Широко пользуясь истинно научным, индуктивно-де­дуктивным методом, они приступили к изучению всех групп явлений, какие мы наблюдаем в природе, — будь то явления из мира звезд или мира животных или из мира человеческих верований и учреждений — совершенно так же, как если бы это были вопросы физики, изучаемые натуралистом.

Они сначала тщательно собирали факты, и когда они затем строили свои обобщения, то они делали это путем наведения (индукции). Они строили известные предпо­ложения (гипотезы), но этим предположениям они при­писывали не больше значения, чем Дарвин своей гипо­тезе о происхождении новых видов путем борьбы за существование или Менделеев своему «периодическому закону». Они видели в них лишь предположения, которые представляют возможное и вероятное объяснение и об­легчают группировку фактов и их дальнейшее изучение; но они не забывали, что эти предположения должны быть подтверждены приложением к множеству фактов и объ­яснены также дедуктивным путем и что они могут стать законами, т. е доказанными обобщениями, не раньше чем они выдержат эту проверку и после того, как при­чины постоянных соотношений и закономерности между ними будут выяснены.

Когда центр философского движения восемнадцатого века был перенесен из Англии и Шотландии во Фран­цию, то французские философы, с присущим им чувст­вом стройности и системы, принялись строить по одному общему плану и на тех же началах все человеческие зна­ния: естественные и исторические. Они сделали попытку построить обобщенное знание — философию всего мира и всей его жизни в строго научной форме, отбрасывая всякие метафизические построения предыдущих фило­софов и объясняя все явления тех же физических (то есть механических) сил, которые оказались для них доста­точными для объяснения происхождения и развития зем­ного шара.

Говорят, что когда Наполеон I сделал Лапласу заме­чание, что в его «Изложении системы мира» нигде не упоминается имя Бога, то Лаплас ответил: «Я не нуж­дался в этой гипотезе». Но Лаплас сделал лучше. Ему не только не понадобилась такая гипотеза, но более то­го, он не чувствовал надобности вообще прибегать к муд­реным словам метафизики, за которыми прячется ту­манное непонимание и полунепонимание явлений и неспо­собность представить их себе в конкретной, вещественной форме в виде измеримых величин. Лаплас обошелся без метафизики так же хорошо, как без гипотезы о творце мира. И хотя его «Изложение системы мира» не содер­жит в себе никаких математических вычислений и напи­сано оно языком, понятным для всякого образованного читателя, математики смогли впоследствии выразить каждую отдельную мысль этой книги в виде точных ма­тематических уравнений, то есть в отношениях измери­мых величин, — до того точно и ясно мыслил и выражал­ся Лаплас!

Что Лаплас сделал для небесной механики, то фран­цузские философы XVIII века пытались сделать, в гра­ницах тогдашней науки, для изучения жизненных яв­лений (физиологии), а также явлений человеческого познания и чувства (психологии). Они отвергли те мета­физические утверждения, которые встречались у их предшественников и которые мы видим позднее у немец­кого философа Канта. В самом деле, известно, что Кант, например, старался объяснить нравственное чувство в человеке, говоря, что это есть «категорический импера­тив» и что известное правило поведения обязательно, «если мы можем принять его как закон, способный к все­общему приложению». Но каждое слово в этом опреде­лении представляет что-то туманное и непонятное («им­ператив», «категорический», «закон», «всеобщий») вме­сто того вещественного, всем нам известного факта, ко­торый требовалось объяснить.

Французские энциклопедисты не могли удовольство­ваться подобными «объяснениями» при помощи «гром­ких слов». Как их английские и шотландские предшест­венники, они не могли для объяснения того, откуда в че­ловеке является понятие о доброте и зле, вставлять, как выражается Гете, «словечко там, где не хватает идеи». Они изучали этот вопрос и — так же, как сделал Гэтчесон в 1725 г. и позже Адам Смит в своем лучшем произ­ведении «Происхождение нравственных чувств», — нашли, что нравственные понятия в человеке развились из чувства сожаления и симпатии, которое мы чувствуем по отношению к тому, кто страдает, причем они проис­ходят от способности, которой мы одарены, отождеств­лять себя с другими настолько, что мы чувствуем почти физическую боль, если в нашем присутствии бьют ре­бенка, и мы возмущаемся этим.

Исходя из такого рода наблюдений и всем известных фактов, энциклопедисты приходили к самым широким обобщениям. Таким образом они действительно объясня­ли нравственное понятие, являющееся сложным явлени­ем, более простыми фактами. Но они не подставляли вме­сто известных и понятных фактов непонятные, туманные слова, ничего не объяснявшие, вроде «категорического императива» или «всеобщего закона».

Преимущество метода, принятого энциклопедистами, очевидно. Вместо «вдохновения свыше», вместо неесте­ственного и сверхъестественного объяснения нравствен­ных чувств они говорили человеку: «Вот чувство жалости, симпатии, имевшееся у человека всегда со времени его появления на свет, использованное им в его первых на­блюдениях над себе подобными и постепенно усовершен­ствованное, благодаря опыту общественной жизни. Из этого чувства происходят у нас наши нравственные по­нятия».

Таким образом, мы видим, что мыслители XVIII века не меняли своего метода, переходя от мира звезд к миру химических реакций или даже от физического и хими­ческого мира к жизни растений и животных или к раз­витию экономических и политических форм общества, к эволюции религий и т. п. Метод оставался всегда тот же самый. Во всех отраслях науки они прилагали всегда ин­дуктивный метод. И так как ни в изучении религий, ни в анализе нравственных понятий, ни в анализе мышле­ния вообще они не встречали ни одного пункта, где бы этот метод оказался недостаточным и где был бы прило­жим другой метод, и так как нигде они не видели себя принужденными прибегать ни к метафизическим поня­тиям (Бог, бессмертная душа, жизненная сила, категори­ческий императив, внушенный высшим существом и т. п.), ни к диалектическому методу, то они стремились объяс­нять Вселенную и все явления мира при помощи того же естественнонаучного метода.

В течение этих лет замечательного умственного раз­вития энциклопедисты составили свою монументальную Энциклопедию; Лаплас опубликовал свою «Систему ми­ра» и Гольбах — «Систему природы»; Лавуазье утверж­дал неуничтожаемость материи и, следовательно, энер­гии, движения. Ломоносов в России, вдохновленный, ве­роятно, Бейлем, набрасывал уже в это время механиче­скую теорию теплоты; Ламарк объяснял появление бес­конечного разнообразия видов растений и животных при помощи их приспособления к различной среде; Дидро давал объяснения нравственности, обычаев, первобытных учреждений и религий, не прибегая ни к каким внуше­ниям свыше; Руссо старался объяснить зарождение по­литических учреждений путем общественного договора, то есть акта человеческой воли. Словом, не было ни од­ной области, изучение которой не было бы начато на почве фактов, при помощи того же естественнонаучного метода индукции и дедукции, проверенного наблюдением фактов и опытом.

Конечно, были сделаны ошибки в этой огромной и смелой попытке. Там, где в то время не хватало знаний, высказывались предположения, иногда поспешные, а иногда совершенно ошибочные. Но новый метод был при­ложен к разработке всех отраслей знания, и благодаря ему самые ошибки впоследствии были легко открыты и исправлены. Таким образом, 19-й век получил в наслед­ство могучее орудие исследования, которое дало нам воз­можность построить наше миросозерцание на научных на­чалах и освободить его, наконец, от затемнявших его предрассудков и от туманных, ничего не говоривших слов, которые были введены благодаря дурной привычке от­делываться таким образом от трудных вопросов.

 

III

РЕАКЦИЯ В НАЧАЛЕ 19-го ВЕКА

 

Застой научной мысли. — Пробуждение социализма; его влияние на развитие науки. — Пятидесятые годы.

 

После поражения Великой Французской революции Европа, как известно, пережила период всеобщей реак­ции: в области политики, науки и философии. Белый тер­рор Бурбонов, Священный Союз, заключенный в 1815 году между монархами Австрии, Пруссии и России для борьбы против либеральных идей, мистицизм и «набож­ность» высшего европейского общества и государствен­ная полиция повсюду торжествовали по всей линии.

Однако основные принципы революции не должны были погибнуть. Освобождение крестьян и городских ра­бочих, вышедших из полурабского состояния, в котором они до тех пор пребывали, равенство перед законом и представительное правление — эти три принципа, провозглашенные революцией и пронесенные революцион­ными армиями по всей Европе вплоть до Польши, прола­гали себе путь в Европе, как во Франции. После револю­ции, провозгласившей великие принципы свободы, ра­венства и братства, началась медленная эволюция, то есть медленное преобразование учреждений: приложение в повседневной жизни общих принципов, провозглашен­ных в 1789-1793 годах. Заметим, кстати, что такое осуществление эволюцией) начал, выставленных преды­дущей революционной бурей, может быть признано как общий закон общественного развития.

Хотя церковь, государство и даже наука начали топ­тать в грязь то знамя, на котором революция начертала свой клич: «Свобода, Равенство и Братство», и хотя при­способление к существующему стало тогда всеобщим ло­зунгом, даже в философии, тем не менее великие прин­ципы свободы проникали всюду в жизнь. Правда, крепо­стные обязательства крестьян, так же как и инквизиция, уничтоженные революционными армиями в Италии и Испании, были восстановлены. Но им был уже нанесен смертельный удар, от которого они никогда не оправи­лись.

Волна освобождения дошла сначала до Западной Германии, потом она докатилась до Пруссии и Австрии и распространилась по полуостровам — Испании, Ита­лии и Греции; идя на восток, она достигла в 1861 г. до России и в 1878 г. до Балкан. Рабство исчезло в Амери­ке в 1863 году. В то же время идеи равенства всех перед законом и представительного правления распространи­лись также с запада на восток, и к концу столетия одна только Россия и Турция оставались еще под игом само­державия, впрочем, уже весьма ослабевшего*.

 

* См. в моей книга «Великая Французская революция» главу «Заключение».

 

Более того, на рубеже двух столетий, 18-го и 19-го, мы встречаем уже громко провозглашенные идеи эконо­мического освобождения. Сейчас же после низложения королевской власти населением Парижа 10 августа 1792 года, и в особенности после свержения жирондистов 2 июня 1793 года, мы видим в Париже и по всей стране подъем коммунистических настроений; революционные «секции» больших городов и многих муниципалитетов маленьких городов во Франции действуют в этом направ­лении.

Интеллигентные люди нации заявляли, что равенство должно перестать быть пустым словом—оно должно претвориться в факт. А так как тяжесть войны, которую революция должна была вести против «королей-заговор­щиков», падала прежде всего на бедных, то народ за­ставлял комиссаров Конвента проводить коммунистиче­ские меры в смысле уравнения всех граждан.

Сам Конвент принужден был действовать в коммуни­стическом направлении и принял несколько мер, имев­ших целью «уничтожение бедности» и «уравнение состо­янии». После того как жирондисты были изгнаны из правительства во время восстания 31 мая — 2 июня 1793 года, Конвент был даже принужден провести законы, имевшие в виду национализацию не только земли, но также и торговли, по крайней мере, торговли предмета­ми первой необходимости.

Это движение, очень глубокое, продолжалось вплоть до июля 1793 года, когда буржуазная реакция жиронди­стов, войдя в сношение с монархистами, взяла верх 9-го термидора. Но несмотря на короткий срок, оно придало XIX веку свой явный отпечаток — коммунистическое и социалистическое направление наиболее передовых эле­ментов.

Пока движение 1793-94 гг. продолжалось, оно нахо­дило для своего выражения народных ораторов. Но сре­ди писателей того времени не было во Франции никого, кто мог бы дать литературное выражение этим идеям (ко­торые называли тогда «дальше Марата») и произвести длительное впечатление на умы.

И только в Англии, уже в 1793 году, выступил Годвин, опубликовав свой поистине замечательный труд «Исследование политической справедливости и ее влия­ния на общественную нравственность» (Enquiry concerning Political Justice and its influence on general virtue and happiness), где он явился первым теоретиком социализма без правительства, то есть анархизма, а с другой стороны Бабеф, под влиянием по-видимому Буонарроти, выступил в 1795 году во Франции в качестве первого те­оретика централизованного социализма, т. е. государст­венного коммунизма, который почему-то в Германии и России приписывают теперь Марксу.

Затем, разрабатывая принципы, уже намеченные, та­ким образом, в конце 18-го века, появляются в 19-м веке Фурье, Сен-Симон и Роберт Оуэн — три основателя со­временного социализма в его трех главных школах; а еще позднее, в 40-х годах, явился Прудон, который, не зная работ Годвина, положил сызнова основы анархизма.

 

Научные основы социализма как государственного, так и безгосударственного, были таким образом разрабо­таны еще в начале XIX века с полнотою, к сожалению, неизвестной нашим современникам. Современный же со­циализм, считающий свое существование со времени Интернационала, пошел дальше этих основателей толь­ко в двух пунктах, правда, очень важных: он стал рево­люционным, и он порвал с идеей о «социалисте и рево­люционере Христе», которую любили выставлять до 1848 года.

Современный социализм понял, что для того чтобы осуществить его идеалы, нужна социальная революция, не в том смысле, в котором употребляют иногда слово «революция», говоря о «революции промышленной» или «революции в науках», но в точном, ясном смысле этого слова, — в смысле всеобщей и немедленной перест­ройки самых основ общества. С другой стороны, совре­менный социализм перестал смешивать свои воззрения с весьма неглубокими и сентиментальными реформами, о которых говорили некоторые христианские реформаторы. Но это последнее — это нужно помнить — уже было сде­лано Годвином, Фурье и Робертом Оуэном. Что же каса­ется до администрации, централизации и культа власти и дисциплины, которыми человечество обязано особенно духовенству и римскому императорскому закону, то эти «пережитки» темного прошлого, как их прекрасно оха­рактеризовал П. Л. Лавров, до сих пор еще удержались полностью среди многих социалистов, которые, таким образом, еще не достигли уровня своих французских и английских предшественников.

Было бы трудно говорить здесь о том влиянии, кото­рое оказала на развитие наук реакция, господствовавшая после Великой Революции*. Достаточно будет сказать, что все, чем так гордится в настоящее время современ­ная наука, было уже намечено, и часто более чем наме­чено — иногда высказано, — в точной научной форме еще в конце восемнадцатого века. Механическая теория теп­лоты, неуничтожаемость движения (сохранение энергии), изменяемость видов под непосредственным влиянием ок­ружающей среды, физиологическая психология, понима­ние истории, религии и законодательства как естествен­ных последствий жизни людей в тех или других усло­виях, законы развития мышления — одним словом, все естественнонаучное миросозерцание, так же как синтети­ческая философия (т. е. философия, охватывающая все физические, химические, жизненные и общественные яв­ления как одно целое), были уже намечены и отчасти разработаны в восемнадцатом веке.

* Кое-что дано было в этом направлении в моей английской лекции «О научном развитии в XIX веке», которую я приготовляю к печати.

 

Но с реакцией, воцарившейся после конца Великой Революции в течение целого полустолетия, началось те­чение, стремившееся подавить эти открытия. Ученые-ре­акционеры обзывали их «малонаучными». Под предло­гом изучения сначала «фактов» и собирания «научного материала» ученые общества отвергали даже такие ис­следования, которые сводились к точным измерениям,— как, например, определение Сегеном-старшим (Seguin) и затем Джоулем (Joule) механического эквивалента теплоты (т. е. количества механического трения, необхо­димого для получения данного количества теплоты); «Ко­ролевское общество» в Англии, которое является англий­ской Академией Наук, отказалось даже напечатать труд Джоуля по этому вопросу, найдя его «ненаучным». Что же касается замечательной работы Грова (Grove) о един­стве всех физических сил, написанной им в 1843 году, то она была оставлена без внимания до 1856 года!

Только знакомясь с историей научного развития в первой половине девятнадцатого века, понимаешь ту гу­стоту мрака, которая охватила Европу после поражения французской революции...

Завеса была порвана сразу, к концу 50-х годов, когда на Западе началось либеральное движение, которое привело к восстанию Гарибальди, освобождению Италии, уничтожению рабства в Америке, либеральным рефор­мам в Англии и т. д. То же движение вызвало в России уничтожение крепостного права, кнута и шпицрутенов, опрокинуло в нашей философии авторитеты Шеллинга и Гегеля и дало начало смелому отрицанию умственного рабства и преклонения перед всякого рода авторитета­ми, известному под именем нигилизма.

Теперь, когда мы можем проследить историю умст­венного развития этих годов, для нас очевидно, что имен­но пропаганда республиканских и социалистических идеи, которая велась в 30-х и 40-х годах, и революция 1848 года помогли науке разорвать душившие ее узы,

Действительно, не вдаваясь в детали, здесь достаточ­но будет заметить, что Сеген, имя которого мы уже упо­мянули, Огюстен Тьерри (историк, который первый по­ложил основы изучения вечевого строя коммун и идей федерализма в средних веках) и Сисмонди (историк свободных городов в Италии) были учениками Сен-Симона, одного из трех основателей социализма в первой по­ловине XIX века. Альфред Р. Уоллес, пришедший одно­временно с Дарвином к теории происхождения видов при помощи естественного подбора, был в юности убеж­денным последователем Роберта Оуэна; Огюст Конт был сенсимонист; Рикардо, так же как Бентам, были оуэнисты; материалисты Карл Фохт и Д. Люис, так же как Гров, Милль, Герберт Спенсер и многие другие, находи­лись под влиянием радикально-социалистического дви­жения в Англии 30-х и 40-х годов. В этом движении они почерпнули свое мужество для научных работ*.

 

* Обо всех этих именах, так же как и о следующих, — смотри объяснительные заметки в конце книги.

 

Появление на коротком протяжении пяти или шести лет, с 1856 г. по 1862 г., работ Грова, Джоуля, Бертело, Гельмгольца и Менделеева в физических науках; Дарви­на, Клода Бернара, Спенсера, Молешотта и Фохта в на­уках естественных; Лайеля о происхождении человека; Бэна и Милля в науках политических; и Бюрнуфа в происхождении религий, — одновременное появление всех этих работ произвело полную революцию в основных воззрениях ученых того времени — наука сразу рванулась вперед на новый путь. Целые отрасли знания были созданы с поразительной быстротой.

Наука о жизни (биология), о человеческих учрежде­ниях (антропология и этнология), о разуме, воле и чув­ствах (физическая психология), история права и религий и т. д. образовались на наших глазах, поражая ум сме­лостью своих обобщений и революционным характером своих выводов. То, что в прошлом веке было только не­определенными предположениями, часто даже догадкой, явилось теперь доказанным на весах и под микроскопом и проверенным тысячью наблюдений и в приложениях на практике. Самая манера писать совершенно измени­лась, и ученые, которых мы только что назвали, все вер­нулись к простоте, точности и красоте стиля, которые так характерны для индуктивного метода и которыми обла­дали в такой степени те из писателей восемнадцатого ве­ка, которые порвали с метафизикой.

Предсказать, по какому направлению пойдет в буду­щем наука, конечно, невозможно. Пока ученые будут за­висеть от богатых людей и от правительств, их наука бу­дет неизбежно носить известный отпечаток и они смогут всегда задерживать развитие знаний, как они это сдела­ли в первой половине девятнадцатого века. Но одно яс­но. Это то, что в науке, как она складывается теперь, нет более надобности ни в гипотезе, без которой мог обойтись Лаплас, ни в метафизических «словечках», над которыми смеялся Гете. Мы можем уже читать книгу при­роды, понимая под этим развитие органической жизни и человечества, не прибегая ни к творцу, ни к мистической «жизненной силе», ни к бессмертной душе, ни к гегелев­ской триаде и не скрывая нашего незнания под каки­ми-либо метафизическими символами, которым мы сами приписали реальное существование. Механические явле­ния, становясь все более и более сложными по мере то­го, как мы переходим от физики к явлениям жизни, но оставаясь всегда теми же механическими явлениями, до­статочны нам для объяснения всей природы и жизни ор­ганической, умственной и общественной.

Без сомнения, остается еще много неизвестного, тем­ного и непонятного в мире; без сомнения, всегда будут открываться новые пробелы в нашем знании по мере то­го, как прежние пробелы будут заполняться. Но мы не видим области, в которой нам будет невозможно найти объяснения явлениям при помощи тех же простейших физических фактов, наблюдаемых нами вокруг, как, на пример, при столкновении двух шаров на бильярде или при падении камня, или при химических реакциях. Этих механических фактов нам пока достаточно для объясне­ния всей жизни природы. Нигде они нам не изменили, и мы не видим даже возможности открыть такую область, где механические факты будут недостаточны. И пока, до сих пор, ничто не позволяет нам даже подозревать суще­ствование такой области.

 

IV

ПОЗИТИВНАЯ, Т. Е. ПОЛОЖИТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ КОНТА

 

Попытка Огюста Конта построить синтетическую философию.— Причины неполной его удачи: религиозное объяснение нравствен­ности в человеке.

 

Очевидно, что как только наука начала достигать та­ких результатов, должна была быть сделана попытка построения синтетической философии, которая охватыва­ла бы все эти результаты. Были естественны попытки по­строить философию, которая являлась бы систематиче­ской, объединенной, обоснованной сводкой всего нашего знания, причем эта философия не должна была больше останавливаться на плодах нашего воображения, кото­рыми философы угощали когда-то наших отцов и дедов, вроде различных «сущностей», «мировых идей», «назна­чения жизни» и тому подобных символических выраже­ний; не должна была она также прибегать и к антропо­морфизму, т. е. придавать природе и физическим силам человеческие свойства и намерения. Поднимаясь посте­пенно от простого к сложному, эта философия должна была бы изложить основные начала жизни Вселенной и дать ключ к пониманию природы во всем ее целом. Этим она дала бы нам могучее орудие исследования, которое помогло бы открыть новые отношения между различны­ми явлениями, т. е. новые законы природы, и внушило бы нам в то же время уверенность в справедливости на­ших заключений, как бы они ни противоречили устано­вившимся ходячим воззрениям.

Много попыток подобного рода было действительно сделано в девятнадцатом веке, и попытки Огюста Конта и Герберта Спенсера заслуживают особенно нашего внимания.

Необходимость синтетической философии была, прав­да, понята даже в восемнадцатом веке энциклопедистами в их «Энциклопедии», Вольтером в его превосходном «Философском словаре», который до сих пор остается монументальным трудом, а также экономистом Тюрго и позднее, в еще более ясной форме, Сен-Симоном. Но в первой половине девятнадцатого века Огюст Конт пред­принял тот же труд в строго научной форме, отвечаю­щей последнему прогрессу естественных наук.

Известно, что, насколько дело касается, математики и точных наук вообще, Конт выполнил свою задачу за­мечательным образом. Всеми также признается, что он был вполне прав, введя науку о жизни (биологию) и науку о человеческих обществах (социологию) в круг наук положительных. Наконец, известно, какое, громад­ное влияние позитивная философия Конта имела на боль­шинство мыслителей и ученых второй половины девят­надцатого века.

Но почему, спрашивают себя поклонники великого философа, почему Конт оказался так слаб, когда он принялся в своей «Позитивной политике» за изучение со­временных учреждений и в особенности за изучение эти­ки, т. е. науки о нравственных понятиях?

Каким образом такой широкий позитивный ум мог дойти до того, чтобы сделаться основателем религии и культа, как это сделал Конт в конце своей жизни?

Многие из его учеников стараются примирить эту ре­лигию и этот культ с его предыдущими работами и ут­верждают, против всякой очевидности, что философ сле­довал одному и тому же методу в обеих своих работах:

«Позитивной философии» и «Позитивной политике». Но два столь выдающихся позитивистских философа, как Дж. С. Милль и Литтре, сходятся на том, что они не признают «Позитивной политики» частью философии Конта. Они не видят в ней ничего другого как продукт ослабевшего уже ума.

И, однако, противоречие, существующее между обои­ми произведениями Конта — «Философией» и «Полити­кой», — в высшей степени характерно и бросает яркий свет на самые важные вопросы нашего времени.

Когда Конт кончил свой «Курс позитивной филосо­фии», он должен был, конечно, заметить, что его филосо­фия не коснулась еще самого главного — происхождения нравственного чувства в человеке и влияния этого чув­ства на человеческую жизнь и общество. Он должен бил, конечно, показать, откуда явилось это чувство в человеке, и объяснить его влиянием тех же причин, которыми он объяснял жизнь вообще. Он должен был показать, почё­ту человек чувствует потребность повиноваться этому чувству или по крайней мере считаться с ним.

В высшей степени замечательно, что Конт был на правильной дороге, — по той же дороге шел впоследствии Дарвин, когда этот великий английский натуралист пы­тался объяснить в своем труде «Происхождение челове­ка» происхождение нравственного чувства. Действитель­но, Конт написал в «Позитивной политике» много заме­чательных страниц, показывающих общение и взаимо­помощь у животных, и этическая важность этого явления не ускользнула от его внимания*.

 

* Я не принял во внимание этих мест Конта, когда писал на­стоящую работу для первого издания. Я обязан одному другу-пози­тивисту из Бразилии тем, что он обратил на это мое внимание и в то же время прислал мне прекрасное издание «Позитивной поли­тики» Конта. Пользуюсь случаем выразить ему за это мою самую глубокую благодарность. В этом произведении Конта, так же как и в его «Позитивной философии», есть много страниц, написанных гениально. И перечитывать его при свете всех знаний, накопленных в жизни, — по приглашению друга — было большим наслаждением.

 

Но, чтобы извлечь из этих фактов надлежащие пози­тивные заключения, знания по биологии в то время были еще недостаточны, и Конту не хватало смелости. Тогда он отвергнул Бога, божество позитивных религий, кото­рому человек должен был поклоняться и молиться, что­бы быть нравственным, и на его место поставил Челове­чество с прописной буквой. Перед этим новым идолом он нам велит поклоняться и обращать к нему наши молит­вы, чтобы развить в нас нравственное чувство.

Но раз этот шаг был сделан, раз было признано не­обходимым поклоняться чему-то, стоящему вне и выше личности, чтобы удержать зверя в человеке на пути доб­родетели, то все остальное вытекло само собою. Даже обрядность религии Конта сложилась вполне естествен­но по образцу старых религий, пришедших с Востока.

В самом деле, Конт был приведен к этому невольно, раз он не признал, что нравственное чувство в человеке, Так же как общительность и даже само общество, были явлениями дочеловеческого происхождения; раз он не усмотрел в этом дальнейшего развития той же общительности, которая наблюдается у животных и которая укре­пилась в человеке, благодаря его наблюдению природы и жизни человеческих обществ.

Конт не понял, что нравственное чувство человека зависит or его природы в той же степени, как и его физи­ческий организм; что и то и другое являются наследством от весьма долгого процесса развития эволюции, которая длилась десятки тысяч лет. Конт прекрасно заметил чувства общительности и взаимной симпатии у животных; но, находясь под влиянием крупного зоолога, Кювье, ко­торый в то время считался высшим авторитетом, он не признал того, на что Бюффон и Ламарк уже пролили свет, — именно изменяемость видов. Он не признал эво­люции, переходящей от животного к человеку. Поэтому он не видел того, что понял Дарвин, — что нравственное чувство человека есть не что иное, как развитие инстинк­тов, привычек взаимопомощи, существовавших во всех животных обществах задолго до появления на земле пер­вых человекоподобных существ.

В результате, Конт не видел, как мы это видим те­перь, что, каковы бы ни были безнравственные поступки отдельных личностей, нравственное начало необходимо будет жить в человечестве как инстинкт, — пока род че­ловеческий не начнет склоняться к упадку; что поступки, противные происходящему отсюда нравственному чувст­ву, должны неизбежно вызывать реакцию со стороны дру­гих людей, — точно так же, как механическое действие вызывает реакцию в физическом мире. И он не заметил, что в этой способности реагировать на противообщест­венные поступки отдельных лиц коренится естественная сила, которая неизбежно поддерживает нравственное чувство и привычки общительности в человеческих обще­ствах, — точно так же, как она поддерживает их в жи­вотных обществах без всякого вмешательства извне; причем эта сила бесконечно более могуча, чем повеления какой бы то ни было религии или каких бы то ни было законодателей. Но раз Конт этого не признал, он должен был невольно изобрести новое божество — Человечест­во — и новый культ, новое поклонение, для того чтобы эта религия приводила человека на путь нравственной жизни.

Как Сен-Симон, как Фурье, он таким образом запла­тил также дань своему христианскому воспитанию. Если не допустить борьбу между началом Зла и началом Доб­ра, которые по силе равны друг другу, и если не допу­скать, что человек обращается к представителю начала Добра, чтобы укрепить себя в борьбе против представи­теля Зла, то без этого христианство не может существо­вать. И Конт, проникнутый этой христианской идеей, вер­нулся к ней, как только он встретился на своем пути с вопросом о нравственности и о средствах укрепления нравственного в наших чувствах и понятиях. Поклонение человечеству должно было служить ему орудием для из­бавления человека от губительного влияния Зла.

 

V

ПРОБУЖДЕНИЕ В 1856—1862 ГОДАХ

 

Расцвет точных наук в 1856-62 годах. — Выработка механического миросозерцания, охватывающего также развитие человеческих поня­тий и учреждений.

Если Огюсту Конту не удались его исследования че­ловеческих учреждений — и в особенности нравственных понятий, — то не следует забывать, что он написал свою «Философию» и «Политику» задолго до упомянутых уже нами 1856-62 годов, которые так внезапно расширили горизонт науки и подняли уровень миросозерцания каж­дого образованного человека.

Появившиеся за эти пять-шесть лет работы в различ­ных отраслях науки произвели такой полный переворот в наших взглядах на природу, на жизнь вообще и в ча­стности на жизнь человеческих обществ, что подобную ей нельзя найти во всей истории наук за время свыше 20 столетий.

То, что энциклопедисты только предвидели или, ско­рее, предчувствовали, то, что лучшие умы XIX столетия выясняли с таким трудом до тех пор, — выявилось теперь внезапно во всеоружии знания. И все это было разрабо­тано так полно и так всесторонне, благодаря индуктив­но-дедуктивному методу естественных наук, что всякий другой метод исследования сразу оказался несовершен­ным, ложным и бесполезным.

Остановимся, однако, на одно мгновенье на резуль­татах, достигнутых наукой за это время, чтобы быть в состоянии лучше оценить последующую попытку построе­ния синтетической философии, сделанную Гербертом Спенсером.

В течение этих шести лет Гров, Клаузиус, Гельмгольц, Джоуль и целый ряд физиков и астрономов (включая сю­да Кирхгофа, который, благодаря своему открытию хи­мического спектрального анализа, дал нам возможность узнать химический состав звезд, то есть самых отдален­ных от нас солнц) совершенно разбили те рамки, кото­рые не позволяли ученым в течение более половины 19-го века пускаться в смелые и широкие обобщения в обла­сти физики. В течение нескольких лет они доказали и установили единство природы во всем неорганическом мире. С тех пор говорить о каких-то таинственных «жид­костях», теплородных, магнетических, электрических или других, к которым физики прибегали раньше для объяс­нения различных физических сил, стало совершенно не­возможным.

Было доказано, что механические движения частиц, вроде тех движений, которые дают нам волны в морях или которые мы открываем в дрожании колокола или ме­таллической пластинки, вполне достаточны для объясне­ния всех физических явлений: теплоты, света, звука, электричества, магнетизма.

Более того. Мы научились измерять эти невидимые движения, эти дрожания частиц — взвешивать, так ска­зать, их энергию — таким же образом, как мы измеряем энергию падающего камня или двигающегося поезда. Физика, таким образом, стала отраслью механики.

Кроме того, в течение все тех же нескольких лет было доказано, что в самых отдаленных от нас небесных те­лах, включая бесчисленные солнца, которые мы видим в неизмеримом количестве в Млечном Пути, наблюдают­ся абсолютно те же простые химические тела или эле­менты, которые известны нам на нашей Земле, и что абсолютно те же дрожания частиц происходят там, с те­ми же физическими и химическими результатами, что и на нашей планете. Даже массовые движения небесных тел, звезд, несущихся в пространстве по закону всемир­ного тяготения, являются по всему вероятию не чем иным, как результатом всех этих колебаний, передаю­щихся на биллионы и триллионы верст в междузвездном пространстве Вселенной.

Те же тепловые и электрические колебания достаточ­ны для объяснения химических явлений. Химия — есть лишь глава молекулярной механики. И даже жизнь ра­стений и животных, во всех ее бесчисленных проявлениях, есть не что иное, как обмен частиц или, скорее, атомов во всем этом обширном ряду очень сложных и поэтому очень неустойчивых химических тел, из которых слага­ются живые ткани всех живых существ. Жизнь есть не что иное, как ряд химических разложений и вновь возни­кающих соединений из очень сложных молекул — ряд «брожений», возникающих под влиянием ферментов (бродил) химических, неорганических.

Кроме того, в то же время было понято, а в течение 1890-1900 годов признано и доказано, как жизнь кле­точек нервной системы и способность их передавать каж­дое раздражение от одной к другой дают механическое объяснение передачи раздражения в растениях и в нерв­ной жизни животных. В результате этих исследований мы можем теперь, не выходя из области чисто физических наблюдений, понять, как образы и вообще впечатления запечатлеваются в нашем мозгу, как они действуют одно на другое и как от них происходят понятия, идеи.

Мы также можем теперь понять «ассоциацию идей» — то есть каким образом каждое впечатление вызывает на­копленные раньше впечатления. Мы схватываем, следо­вательно, самый механизм мышления.

Конечно, мы остаемся еще бесконечно далеко от от­крытия «всего» в этом направлении; мы сделали только первые шаги, и нам остается открывать бесконечно мно­гое. Наука, едва освободившаяся от душившей ее мета­физики, только приступает к исследованию этой громад­ной области — физической психологии. Но солидная база уже заложена для дальнейших исследований. Старое деление на две совершенно отдельные области, которые пытался установить немецкий философ Кант, — область явлений, которую мы исследуем, по его словам, «во вре­мени и пространстве» (физическая область), и другая, которая может быть исследована только «во времени», (область явлений духа), — это деление ныне отпадает. И на вопрос, который однажды был поставлен русским профессором материалистом Сеченовым: «Куда отнести и как изучать психологию?», ответ уже дан: «К физиоло­гии, физиологическим методам». В самом деле, новейшие исследования физиологов уже пролили более света отно­сительно механизма мышления, происхождения впечатле­ний, их закрепления в памяти и передачи, чем все изящ­ные рассуждения, которые подносили нам до сих пер ме­тафизики.

Таким образом, даже в этой крепости, которая при­надлежала без всяких споров метафизике, она теперь побеждена. Область психологии захвачена естественны­ми науками и материалистической философией, которые двигают наши знания относительно механизма мышле­ния в этой области с невиданной дотоле быстротой.

 

Однако среди работ, которые появились в продолже­ние тех же пяти-шести лет, есть одна, затмившая собой все остальные. Это книга Чарльза Дарвина «Происхож­дение видов».

Уже в прошлом столетии Бюффон и на рубеже двух столетий Ламарк решились утверждать, что различные виды растений и животных, которые мы встречаем на земле, не представляют собой неподвижных форм: они изменчивы и постоянно изменяются под влиянием среды. Разве самое семейное сходство, наблюдающееся между различными видами, принадлежащими к той или иной группе, не доказывает, говорили они, что эти виды проис­ходят от общих предков? Так, различные виды лютиков, которые мы находим в наших лугах и в болотах, должны быть потомками одного вида общих предков, — потомка­ми, которые видоизменились в зависимости от изменений и приспособлений, которым они подвергались в различ­ных условиях существования. Точно так же теперешние породы волка, собаки, шакала, лисицы не существовали раньше; но вместо них существовала порода животных, которая в течение столетий постепенно дала происхож­дение волкам и собакам, шакалам и лисицам. Относи­тельно лошади, осла, зебры и т. п. уже доподлинно изве­стно, что у них существовал общий предок, скелет кото­рого открыт в древних геологических пластах.

Но в восемнадцатом веке рискованно было высказы­вать такие ереси. За гораздо меньшее, чем это, Бюффону даже угрожало преследование перед церковным трибуна­лом, и он был принужден напечатать в своей «Естествен­ной истории» отречение от своих слов. Церковь в это вре­мя была еще очень сильна, и натуралисту, осмеливавше­муся поддерживать такие неприятные для епископов ереси, грозила тюрьма, пытка или сумасшедший дом. Вот почему «еретики» высказывались тогда очень осто­рожно.

Но теперь, после революций 1848 года, Дарвин и Уол­лес осмелились утверждать ту же ересь, а Дарвин даже имел мужество прибавить, что человек также развивался путем медленной физиологической эволюции; что он про­изошел от породы обезьяноподобных животных; что «бес­смертный дух» и «нравственная душа» человека разви­валась тем же путем, как ум и общественные привычки у обезьяны или муравья.

Известно, какие громы были обрушены тогда стари­ками на голову Дарвина и в особенности на голову его смелого, ученого и интеллигентного апостола Гексли за то, что он резко подчеркивал те из заключений дарвиниз­ма, которые более всего приводили в ужас духовенство всех религий.

Борьба была жестокая, но дарвинисты вышли из нее победителями. И с тех пор перед нашими глазами вырос­ла совершенно новая наука, биология — наука о жизни во всех ее проявлениях.

Работа Дарвина дала в то же время новый метод исследования для понимания явлений всякого рода: в жиз­ни физической материи, в жизни организмов и в жизни обществ. Идея «непрерывного развития», то есть эволюции и постепенного приспособления особей и обществ к новым условиям по мере того, как изменяются эти усло­вия, — эта мысль нашла себе гораздо более широкое при­ложение, чем одно объяснение происхождения новых ви­дов. Когда она была введена в изучение природы вооб­ще, а также людей, их способностей и их общественных учреждений, она открыла новые горизонты и дала воз­можность объяснять самые непонятные факты в области всех отраслей знания. Основываясь на этом начале, столь богатом последствиями, возможно было перестроить не только историю организмов, но также историю человече­ских учреждений.

В руках Спенсера биология показала нам, как все ви­ды растений и животных, обитающих на земном шаре, могли развиваться, происходя от нескольких простейших организмов, населявших землю вначале; и Геккель мог начертить правдоподобный набросок родословного дере­ва различных видов животных, включая сюда человека. Это было уже огромно. Но стало также возможно зало­жить некоторые первые научные основания для истории нравов, обычаев, верований и человеческих учреждений, чего совершенно не хватало восемнадцатому веку и Огюсту Конту. Эту историю мы можем писать теперь, не при­бегая к метафизическим формулам Гегеля и не останав­ливаясь ни на «врожденных идеях», ни на «субстанциях» Канта, ни на вдохновении свыше. Вообще мы можем проследить ее, не имея нужды в формулах, которые уби­вали дух исследования и за которыми, как за облаками, скрывалось всегда все то же невежество, то же старое суеверие, та же слепая вера.

Благодаря, с одной стороны, трудам натуралистов и, с другой стороны, работе Генри Мэна и его последовате­лей, в том числе М. М. Ковалевского, которые приложили тот же индуктивный метод к изучению первобытных уч­реждений и вытекавших из них законов, история разви­тия человеческих учреждений могла быть поставлена, в течение этих последних пятидесяти лет, на столь же твер­дое основание, как и история развития любого вида ра­стений или животных.

 

Без сомнения, было бы несправедливо забывать о ра­боте, проделанной уже в 30-ых годах девятнадцатого сто­летия школой Огюстена Тьерри во Франции и школой Маурера и «германистов» в Германии, продолжателями которых в России были Костомаров, Беляев и мно­гие другие. Метод эволюции прилагался, конечно, уже раньше, со времени энциклопедистов, к изучению нравов и учреждений, а также языков. Но получить правильные научные результаты стало возможным лишь после того, как научились смотреть на собранные исторические фак­ты так же, как натуралист смотрит на постепенное разви­тие органов растения или нового вида.

Метафизические формулы помогали, конечно, в свое время делать некоторые приблизительные обобщения. Они будили сонную мысль, они волновали ее своими не­определенными намеками на единство и вечную жизнь природы. В эпоху реакции, подобную той, которая цари­ла в первые десятилетия 19-го века, когда индуктивные обобщения энциклопедистов и их английских и шотланд­ских предшественников стали забываться, особенно в эпоху, когда требовалось нравственное мужество, чтобы осмелиться говорить перед лицом торжествующего ми­стицизма о единстве физической и «духовной» природы (а этого мужества не хватало философам), туманная ме­тафизика немцев, без сомненья, поддерживала вкус к обобщениям.

Но обобщения того времени, установленные либо диалектическим методом, либо полусознательною индукциею, отличались поэтому отчаянною неопределенностью. Первые из них основывались, в сущности, на весьма наив­ных умозаключениях, подобно тому как некоторые греки древности доказывали, что планеты должны двигаться в пространстве по кругам, так как круг — самая совершен­ная кривая. Только наивность этих утверждений и отсут­ствие доказательств прикрывались неопределенными рассуждениями, туманными словами, а также неясным и до смешного тяжелым стилем. Что же касается до обоб­щений, вытекавших из полусознательной индукции, то они всегда основывались на крайне ограниченном коли­честве наблюдений — как, например, весьма широкие и мало обоснованные обобщения Вейсмана, которые не­давно наделали столько шума. Так как индукция была в этом случае несознательная, то ценность ее догадочных заключений легко преувеличивалась и их выставляли как бесспорные законы, между тем как они, в сущности, бы­ли лишь предположениями, гипотезами, зачатками обоб­щений, которые нужно было еще подвергнуть элементар­ной проверке, сравнив полученные результаты с факта­ми, наблюденными в действительности.

Наконец, все эти обобщения были выражены в столь отвлеченной и столь туманной форме — как, например, «тезис, антитезис и синтезис» Гегеля, — что они давали полный произвол мыслителям, когда они желали вывести практические заключения. Таким образом, из них можно было выводить (и это делалось на самом деле) и рево­люционный дух Бакунина вместе с Дрезденской револю­цией, и революционный якобинизм Маркса, и «разум­ность существующего» Гегеля, которая привела многих к «примирению с действительностью», то есть с само­державием. Даже в наши дни достаточно вспомнить о многочисленных экономических ошибках, в которые на наших глазах впали недавно социалисты вследствие их пристрастной склонности к диалектическому методу и метафизике в экономической науке, к которым они при­бегли вместо того, чтобы обратиться к изучению реаль­ных фактов экономической жизни народов.

 

VI

СИНТЕТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ СПЕНСЕРА

 

Возможность новой синтетической философии. — Попытка Спенсе­ра. — Почему она не вполне удалась. — Метод не выдержан. — Невер­ное понимание «борьбы за существование».

 

С тех пор как антропологию — то есть физиологиче­ское развитие человека и историю его религий и его уч­реждений — стали изучать таким же путем, как изучают и все другие естественные науки, стало, наконец, возмож­ным понять главные существенные черты истории чело­вечества. Так же стало возможно отделаться навсегда от метафизики, мешавшей изучению истории, как библейские предания мешали когда-то изучению геологии.

Казалось бы поэтому, что когда Герберт Спенсер, в свою очередь, принялся за построение «Синтетической философии» во второй половине девятнадцатого века, он мог бы сделать это, не впадая в ошибки, которые встре­чаешь в «Позитивной политике» Конта. И, однако, «Син­тетическая философия» Спенсера, представляя собой шаг вперед (в этой философии нет места для религии и религиозных обрядов), содержит еще в своей социоло­гической части столь же крупные ошибки, как и работа Конта.

Дело в том, что, дойдя до психологии обществ, Спен­сер не сумел остаться верным своему строго научному методу при изучении этой отрасли знания и не решился признать всех выводов, к которым его приводил этот ме­тод. Так, например, Спенсер признавал, что земля не должна быть частною собственностью. Землевладелец, пользуясь своим правом повышать по своему усмотре­нию арендную плату за землю, может мешать тем, кто работает на земле, извлекать из нее все то, что они могли бы извлечь посредством усиленной обработки; или даже он может оставить землю без всякой обработки, ожидая того времени, когда цена за десятину его земли подни­мется достаточно высоко вследствие того только, что дру­гие земледельцы будут трудиться вокруг на своей земле. Подобная система — Спенсер поспешил признать это — вредна для общества и полна опасностей. Но, признавая это зло относительно земли, он не решился сделать то же заключение относительно других накопленных богатств — ни даже относительно рудников и доков, не говоря уже о фабриках и заводах.

Или также он поднял голос против вмешательства го­сударства в жизнь общества и даже придал одной из своих книг заглавие, представлявшее целую революцион­ную программу, — «Личность против государства». Но мало-помалу, под предлогом сохранения охранительной деятельности государства, он кончил тем, что восстано­вил государство полностью, как оно есть теперь, поста­вив ему только несколько робких ограничений.

Можно объяснить, без сомнения, эти и другие проти­воречия того же рода тем, что Спенсер построил социо­логическую часть своей философии под влиянием анг­лийского радикального движения гораздо раньше, чем он написал естественнонаучную часть. Действительно, он напечатал свою «Статику» в 1851 году, то есть в эпо­ху, когда антропологическое изучение человеческих уч­реждений было еще в зародыше. Но во всяком случае результат был тот, что так же, как Конт, Спенсер не изу­чал человеческие учреждения самих по себе, без пред­взятых идей, заимствованных из чуждой науке области. Кроме того, как только Спенсер дошел до философии об­щественной, он начал пользоваться новым, самым обман­чивым методом — именно методом сходств (аналогий), которым он, конечно, не пользовался при изучении физи­ческих фактов. Этот метод позволил ему оправдать це­лую массу предвзятых идей. В результате мы до сих пор не имеем еще настоящей синтетической философии, по­строенной по одному и тому же методу в обеих своих ча­стях: естественнонаучной и социологической.

Нужно сказать, что Спенсер был наименее подходя­щим человеком для изучения первобытных учреждений дикарей. В этом отношении он даже преувеличивал обыч­ную для большинства англичан ошибку — именно неспо­собность понимать нравы и обычаи других народов. «Мы — люди римского права, а ирландцы — люди обыч­ного права; вот почему мы не понимаем друг друга», — сказал мне однажды Джеме Ноульз, очень умный и очень проницательный англичанин. Но эта неспособность по­нимать другую цивилизацию становится еще более оче­видной, когда дело идет о тех, кого англичане называют «низшими расами». Так было со Спенсером. Он был со­вершенно неспособен понять дикаря с его почитанием своего племени, «с его кровной местью», которая счита­лась долгом у героев исландских саг, и он так же был неспособен понять бурную, полную борьбы и гораздо бо­лее близкую нам жизнь средневековых городов. Понятия права, встречающиеся в эти эпохи, были совершенно чужды Спенсеру. Он видел в них только дикость, варвар­ство, жестокость, и в этом отношении он делал решитель­но шаг назад по сравнению с Огюстом Контом, который понимал важную роль средних веков в прогрессивном развитии учреждений, — идея с тех пор слишком забы­ваемая во Франции.

Мало того — и это была самая важная ошибка, — Спенсер, подобно Гексли и многим другим, понял идею «борьбы за существование» совершенно неправильным образом. Он представлял ее себе не только как борьбу между различными видами животных (волки поедают зайцев, многие птицы питаются насекомыми и так да­лее), но и как ожесточенную борьбу за средства сущест­вования и место на земле внутри каждого вида, между особями одного и того же вида. Между тем подобная борьба не существует, конечно, в тех размерах, в каких воображали ее себе Спенсер и другие дарвинисты.

Насколько сам Дарвин виноват в таком неправиль­ном понимании борьбы за существование, мы не будем разбирать здесь*. Но достоверно, что, когда двенадцать лет спустя после появления «Происхождения видов» Дар­вин напечатал «Происхождение человека», он понимал уже борьбу за существование в гораздо более широком и метафорическом смысле, чем как отчаянную борьбу внут­ри каждого вида. Так, в своем втором сочинении он писал, что «те животные виды, в которых наиболее развиты чув­ства взаимной симпатии и общественности, имеют более шансов сохранить свое существование и оставить посла себя многочисленное потомство». И он развивал даже ту идею, что социальный инстинкт у каждой особи более си­лен и более постоянен и активен, чем инстинкт самосо­хранения. А это уже совсем не то, что говорят нам не­которые «дарвинисты».

 

* Смотрю мою работу «Взаимопомощь как фактор эволюции». Относительно того, как Дарвин пришел к перемене своих взглядов на dim вопрос и стал все более и более допускать прямое воздей­ствие среды на развитие новых видов, смотри мои статьи о есте­ственном подборе и прямом воздействии в журнале «Nineteenth Century», июль, ноябрь и декабрь 1910 года и март 1912 года.

 

Вообще главы, посвященные Дарвином этому вопросу в «Происхождении человека», могли бы стать основани­ем для разработки чрезвычайно богатого выводами пред­ставления о природе и развитии человеческих обществ (Гете уже догадывался об этом на основании одного или двух фактов). Но эти главы прошли незамеченными. И только в 1879 году в речи русского зоолога Кесслера мы находим ясное понимание существующих в природе отношении между борьбой за существование и взаимной помощью. «Для прогрессивного развития вида, — сказал он, приводя несколько примеров, — закон взаимной помо­щи имеет гораздо большее значение, чем закон взаимной борьбы».

Год спустя Ланессан выступил со своей лекцией «Борьба за существование и ассоциация в борьбе», и в то же время Бюхнер напечатал свой труд «Любовь», в котором он показал важность симпатии между животны­ми для развития первых нравственных понятий; но толь­ко опираясь главным образом на семейную любовь и вза­имное сочувствие, он напрасно ограничил круг своих изысканий.

Мне легко было доказать и развить в 1890 году в моей книге «Взаимная помощь» идею Кесслера и распростра­нить ее на человека, опираясь на точные наблюдения природы и на последние исследования по истории чело­веческих учреждений. Взаимная помощь действительно есть не только самое могучее орудие для каждого жи­вотного вида в его борьбе за существование против враж­дебных сил природы и других враждующих видов, но она есть также главное орудие прогрессивного развития. Да­же самым слабым животным она дает долголетие (и, сле­довательно, накопление опыта), обеспечивает их потом­ство и умственное развитие. В результате те животные виды, которые больше практикуют взаимопомощь, не только выживают лучше других, но они занимают первое место каждый во главе своего класса (насекомые, птицы, млекопитающие), благодаря превосходству своего физи­ческого строения и умственного развития.

Этого основного факта природы Спенсер не замечал. Борьбу за существование внутри каждого вида, борьбу отчаянную, «клювом и когтями», из-за каждого куска пищи он принял как принцип, не требующий доказа­тельств, как аксиому. Природа, «обагренная кровью гла­диаторов», как ее рисует английский поэт Теннисон,— таково было его представление животного мира. И толь­ко в 1890 году в статье в журнале «Nineteenth Century» он начал понимать до некоторой степени важность вза­имной помощи (или, скорее, чувства симпатии) в живот­ном мире и начал собирать факты и производить наблю­дения в этом направлении. Но до самой его смерти первобытный человек остался для него воображаемым ди­ким зверем, который только и выжил благодаря тому, что рвал «зубами и когтями» последний кусок у своего ближнего.

Очевидно, что, усвоив в качестве основания для своих выводов такую ложную посылку, Спенсер не мог постро­ить своей синтетической философии без того чтобы не впасть в целый ряд ошибок и заблуждений.

 

VII

О РОЛИ ЗАКОНА В ОБЩЕСТВЕ

 

Ложное учение «мир во зле лежит». — Государственное насаждение того же взгляда на «коренную испорченность человека». — Взгляды современной науки; — Выработка форм общественной жизни «масса­ми» и закон. — Его двойственный характер.

Спенсер, впадая в эти ошибки, был, однако, не один. Верная Гоббсу, вся философия девятнадцатого века про­должала рассматривать первобытных людей как стадо диких зверей, которые жили отдельными маленькими семьями и дрались между собой из-за пищи и из-за своих жен до тех пор, пока не появилось благодетельное на­чальство, которое водворило среди них мир. Даже такой натуралист, как Гексли, продолжал повторять все то же фантастическое утверждение Гоббса и заявил (в 1885 г.), что вначале люди жили, борясь «каждый против всех», до тех пор пока благодаря нескольким передовым людям эпохи не было «основано первое общество» (см. его статью «Борьба за существование — закон природы»*). Таким образом, даже ученый дарвинист, как Гексли, не догадывался, что общество вместо того, чтобы быть соз­данным человеком, существовало задолго до появления человека среди животных. Такова сила укоренившегося предрассудка.

 

* «Nineteenth Century» 1885 г.; перепечатано в «Essays and Add­resses», т. е. «Очерки и лекции».

 

Если проследить историю этого предрассудка, то лег­ко можно заметить, то он черпает свое происхождение в религиях, в церквах. Тайные общества колдунов, вызывателей дождя, шаманов, а позднее ассирийских и египетских жрецов, а еще позднее христианских священников всегда стремились убедить людей, что «мир погряз в грехе»; что только благодетельное вмешательство ша­мана, колдуна, святого или священника мешает силе зла овладеть человеком; что только они могут умолить злое божество, чтобы оно не насылало на человека всякие несчастия в наказание за его грехи.

Первобытное христианство, несомненно, стремилось ослабить этот предрассудок относительно священника; но христианская церковь, опираясь на слова самих еван­гелий о «вечном огне», только усилила его. Самая идея о Боге Сыне, пришедшем умереть на земле, чтобы иску­пить грехи мира, также подтверждает этот взгляд. Имен­но это-то и позволило впоследствии «святой инквизиции» предавать свои жертвы самым жестоким пыткам и сжи­ганию на медленном огне, — этим она давала им возмож­ность раскаяться, чтобы спастись от вечных мук на том свете. Кроме того, не одна католическая церковь дейст­вовала таким образом; все христианские церкви, верные тому же принципу, соперничали между собой в изобре­тении новых мук или ужасов, чтобы исправить людей, по­грязших в «пороке». До сих пор 999 человек из тысячи еще верят, что разные естественные невзгоды — засухи, землетрясения и заразные болезни — посылаются свыше неким божеством, чтобы привести грешное человечество на стезю добродетели.

В то же время государство в своих школах и своих университетах поддерживало и продолжает поддержи­вать ту же веру в естественную испорченность человека. Доказать необходимость какой-то силы, находящейся выше общества и работающей над тем, чтобы вдохнуть нравственный элемент в общество посредством наказа­ний, налагаемых за нарушение «нравственного закона» (который посредством ловкой передержки отождествля­ется с писаным законом), убедить людей, что эта власть необходима, — все это вопрос жизни или смерти для го­сударства. Потому что, если люди начнут сомневаться в необходимости насаждения нравственных начал силою власти, они скоро потеряют веру в высокую миссию своих правителей.

Таким образом, все наше воспитание — религиозное, историческое, юридическое и социальное — проникнуто мыслью, что человек, предоставленный самому себе, ста­новится диким зверем. При отсутствии власти люди грыз­лись бы между собой; от «толпы» нельзя ожидать ничего другого, кроме животности и войны каждого против всех. Эта человеческая толпа погибла бы, если бы над ней не были избранники — священник, законодатель и судья со своими помощниками: полицейским и палачом. Именно они не допускают всеобщей драки всех против всех; это именно они воспитывают людей в уважении к закону, учат их дисциплине и ведут их твердой рукой к тем гря­дущим дням, когда лучшие понятия созреют в «ожесто­ченных сердцах» людей и сделают кнут, тюрьму и висе­лицу менее необходимыми, чем теперь.

Мы смеемся над тем королем, который, уезжая в из­гнание в 1848 году, говорил: «Бедные мои подданные! они погибнут без меня!» Мы потешаемся над англий­ским купцом, который убежден, что его соотечественни­ки происходят от потерявшегося колена Израилева и что на основании этого судьба предназначила им дать хоро­шее правительство «низшим расам».

Но разве не то же преувеличенное мнение о себе мы находим в любом другом народе у громадного большин­ства людей, которые учились «чему-нибудь и как-нибудь»?

 

Между тем научное изучение развития человеческих обществ и учреждений приводит нас к совершенно дру­гим выводам. Оно нам показывает, что обычаи и приемы, созданные человечеством в целях взаимной помощи, за­щиты и мира вообще, были выработаны именно «толпой» без имени. И именно эти обычаи позволили человеку, как и существующим в наше время животным видам, выжить в борьбе за существование. Наука показывает нам, что так называемые руководители, герои и законодатели че­ловечества ничего не внесли в течение истории, кроме того, что было уже выработано в обществе обычным пра­вом. Лучшие среди них только дали форму и санкцию этим учреждениям. Но очень многие из этих мнимых благодетелей человечества стремились все время либо уничтожить те из учреждений обычного права, которые мешали образованию личной власти, либо преобразовать их в своих личных интересах или в интересах своей касты.

Уже в самой глубокой древности, теряющейся во мра­ке ледникового периода, люди жили обществами. И в этих обществах был выработан целый ряд свято соблю­давшихся обычаев и учреждений, чтобы сделать возмож­ной жизнь сообща. Позднее, в течение дальнейшего раз вития человечества, та же творческая сила безыменной толпы всегда помогала вырабатывать новые формы об­щественной жизни, взаимной помощи и охраны мира, по мере того, как создавались новые условия.

С другой стороны, современная наука показывает с полной очевидностью, что всякий закон, каково бы ни было его предполагаемое происхождение — говорят ли нам, что он исходит от Бога или мудрого законодате­ля, — никогда не делал ничего иного, как только закреп­лял, кристаллизовывал в постоянную форму или распро­странял обычаи, уже существовавшие раньше. Все своды законов древности были только собранием обычаев и пре­даний, записанных или нацарапанных на камне, чтобы сохранить их для следующих поколений. Только делая это, свод законов прибавлял всегда к обычаям, уже при­нятым всеми, несколько новых правил, сделанных в инте­ресах богатых, вооруженных и воинов, — и этими прави­лами закреплялись нарождавшиеся обычаи неравенства и порабощения, выгодные для меньшинства.

«Не убий, — гласил, например, закон Моисеев, — не ук­ради, не лжесвидетельствуй». Но к этим прекрасным пра­вилам поведения он прибавлял также: «Не пожелай же­ны ближнего твоего, ни раба его, ни осла его», — и этим самым узаконял надолго рабство и ставил женщину на один уровень с рабом или вьючным животным. «Люби ближнего твоего», — говорило позднее христианство и тут же спешило прибавить устами апостола Павла: «Ра­бы да повинуются господам своим» и «Несть власти аще не от Бога», — узаконяя таким образом, обожествляя раз­деление на господ и рабов и освящая власть негодяев, царивших тогда в Риме.

Самые евангелия, проповедуя высшую идею проще­ния, которая является главною сутью христианства, го­ворят, однако, все время о боге-мстителе и проповедуют этим месть.

То же самое было в сводах законов так называемых варваров—галлов, лангобардов, германцев, саксонцев, славян — после падения Римской империи. Они узаконяли, несомненно, хороший обычай, распространившийся в это время: обычай платить вознаграждение за нанесение раны и убийство вместо того, чтобы практиковать бывший раньше в ходу закон возмездия (око за око, зуб за зуб, рана за рану, смерть за смерть). Таким образом, варвар­ские законы представляли собой прогресс по сравнению с законом возмездия, господствовавшим в родовом быту. Но в то же время они установили также деление сво­бодных людей на классы, которое в эту эпоху наме­чалось.

Такое-то вознаграждение, говорили эти своды зако­нов, следует платить за раба (оно платилось его госпо­дину), такое-то за свободного человека и такое-то за начальника — в этом случае вознаграждение было так велико, что для убийцы обозначало рабство до самой смерти. Первоначальной мыслью этих различий было, без сомненья, то, что семья князя, убитого в драке, теряла в нем гораздо больше, чем семья простого свободного че­ловека в случае смерти своего главы; поэтому она имела право, по тогдашним взглядам, на большее вознагражде­ние, чем последняя. Но обращая этот обычай в закон, узаконялось этим навсегда деление людей на классы и узаконялось так прочно, что до сих пор мы не можем от­делаться от этого.

То же самое мы встречаем в законодательствах всех времен, вплоть до наших дней: притеснение предыдущей эпохи всегда переносится посредством закона на после­дующие эпохи. Несправедливость Персидской империи передалась Греции; несправедливость Македонии пере­шла к Риму; насилие и жестокость Римской империи и восточных тираний передались молодым зарождавшимся варварским государствам и христианской церкви. Так на­лагает прошедшее, посредством закона, свои цепи на бу­дущее.

Все необходимые гарантии для жизни в обществах, все формы общественной жизни в родовом быту, в сельской общине и средневековом городе, все формы отно­шений между отдельными племенами и позднее между республиками-городами, послужившие впоследствии ос­нованием для международного права, — одним словом, все формы взаимной поддержки и защиты мира, вклю­чая сюда суд присяжных, были созданы творческим ге­нием безымянной народной толпы. — Между тем как все законы, от самых древних до наших дней, состояли всег­да из следующих двух элементов: первый утверждал и закреплял известные обычные формы жизни, признанные всеми полезными, а второй являлся приставкой, часто да­же простой, но хитрой манерой выразить словами сущест­вующий уже обычай; но эта приставка всегда имела целью насадить или укрепить зарождающуюся власть, господина, воина, царька и священника, укрепить и освятить их власть, их авторитет.

Именно к этому нас приводит научное изучение раз­вития обществ — изучение, проделанное в течение послед­них сорока лет многими добросовестными учеными. Правда, очень часто ученые сами не осмеливались фор­мулировать столь еретические заключения, как приведен­ные выше. Но вдумчивый читатель придет неизбежно к тому же, читая их работы.

 

VIII

ПОЛОЖЕНИЕ УЧЕНИЯ ОБ АНАРХИИ В СОВРЕМЕННОЙ НАУКЕ

 

Его стремление выработать синтетическое (объемлющее) понимание всего мира. — Его цель.

 

Какое положение занимает анархия в великом умст­венном движении 19-го века?

Ответ на этот вопрос намечается уже тем, что было сказано в предыдущих главах. Анархия есть миросозер­цание, основанное на механическом понимании явлений*, охватывающее всю природу, включая сюда и жизнь че­ловеческих обществ. Ее метод исследования — метод ес­тественных наук; этим методом должно быть проверено каждое научное положение. Ее тенденция — основать синтетическую философию, т. е. философию, которая охватывала бы все явления природы, включая сюда и жизнь человеческих обществ и их экономические, поли­тические и нравственные вопросы, но не впадая, однако, в ошибки, сделанные Контом и Спенсером вследствие вышеуказанных причин.

 

* Лучше было бы сказать кинетическом, так как этим вырази­лось бы постоянное движение частиц вещества; но это выражение менее известно.

 

Очевидно, что анархия поэтому необходимо должна дать на все вопросы, поставленные современной жизнью, другие ответы и занять иную позицию, чем все политиче­ские, а также, до известной степени, и социалистические партии, которые еще не отделались от старых метафизи­ческих верований.

Конечно, выработка полного механического понятия природы и человеческих обществ едва началась в его со­циологической части, изучающей жизнь и развитие обществ. Однако то немногое, что было сделано, носит уже — иногда, впрочем, бессознательно — характер, который мы только что указали. В философии права, в теории нравственности, в политической экономии и в изучении истории народов и учреждений анархисты уже доказали, что они не будут довольствоваться метафизическими заключениями, а будут искать естественнонаучное обос­нование для своих заключений.

Они отказываются подчиняться метафизике Гегеля, Шеллинга или Канта, считаться с комментаторами рим­ского права и церковного права, с учеными профессора­ми государственного права и с политической экономией метафизиков, — и они стараются отдать себе ясный отчет во всех вопросах, поднятых в этих областях знания, осно­вываясь на массе работ, сделанных в течение этих пос­ледних сорока или пятидесяти лет, с точки зрения нату­ралиста.

Подобно тому, как метафизические понятия о «все­мирном духе», «созидательной силе природы», «любов­ном притяжении материи», «воплощении идеи», «цели природы и смысле ее существования», о «непознавае­мом», «человечестве», понимаемом в смысле существа, одухотворенного «дуновением духа», и тому подобные по­нятия отброшены ныне философией материалистической (механической или, скорее, кинетической), а зачатки обобщений, скрывающихся позади этих слов, переводят­ся на конкретный язык фактов, — так точно мы пробуем поступать, когда обращаемся к фактам общественной жизни.

Когда метафизики желают убедить натуралиста, что умственная и чувственная жизнь человека развивается согласно «имманентным законам духа», натуралист по­жимает плечами и продолжает терпеливо заниматься своим изучением жизненных, умственных и чувственных явлений, чтобы доказать, что все они могут быть сведены к физическим и химическим явлениям. Он старается от­крыть их естественные законы.

Точно так же, когда анархисту говорят, что согласно Гегелю всякая эволюция представляет собой «тезис, ан­титезис и синтезис», или что «право имеет целью водво­рение справедливости, которая является материальным овеществлением высшей идеи», или когда у него спраши­вают, какова, по его мнению, «цель жизни», анархист тоже пожимает плечами и спрашивает себя: «Как это возможно, что, несмотря на современное развитие есте­ственных наук, находятся еще старики, продолжающие верить в эти «жупелы», и отсталые люди, говорящие язы­ком примитивного дикаря, который «очеловечивал» при­роду и представлял ее себе как нечто, управляемое су­ществами человеческого вида?»

Анархисты не поддаются таким «звучным словам», потому что знают, что эти слова служат всегда прикри­кнем или незнания — то есть незаконченного исследова­ния, — или, что еще хуже, суеверия. Поэтому, когда им говорят такие слова, они проходят мимо, не останавлива­ясь; они продолжают свое изучение общественных поня­тий и учреждений прошлого и настоящего, следуя естест­веннонаучному методу. И они находят, очевидно, что раз­витие жизни человеческих обществ в действительности бесконечно сложнее (и интереснее для практических це­лей), чем можно было бы думать, если судить по этим формулам.

Мы много слышали за последнее время о диалектиче­ском методе, который рекомендуют нам социал-демокра­ты для выработки социалистического идеала. Мы совер­шенно не признаем этого метода, который также не признается ни одной из естественных наук. Для совре­менного натуралиста этот «диалектический метод» напо­минает что-то давно прошедшее, пережитое и, к счастью, давно уже забытое наукой. Ни одно из открытий девят­надцатого века — в механике, астрономии, физике, химии, биологии, психологии, антропологии — не было сделано диалектическим методом. Все они были сделаны един­ственно научным индуктивным методом. И так как чело­век есть часть природы, а его личная и общественная жизнь есть так же явление природы, как и рост цветка или развитие общественной жизни у муравьев и пчел, то нет основания, переходя от цветка к человеку или от поселения бобров к человеческому городу, оставлять ме­тод, который до сих пор так хорошо служил нам, и искать другой в арсенале метафизики.

Индуктивный метод, употребляемый нами в естест­венных науках, так хорошо доказал свою силу, что де­вятнадцатый век мог двинуть науки в течение ста лет больше, чем они подвинулись в течение двух предыду­щих тысячелетий. И когда, во второй половине 19-го ве­ка, его начали прилагать к изучению человеческих обществ, то нигде не встретилось ни одного пункта, где бы­ло бы необходимо отбросить его и вернуться к средневе­ковой схоластике, возрожденной Гегелем. Более того. Когда натуралисты, платя дань своему буржуазному вос­питанию, желали учить нас, основываясь якобы на науч­ном методе дарвинизма, и говорили: «Дави всякого, кто слабее тебя: таков закон природы», — то нам было легко доказать при помощи того же научного метода, что эти ученые шли по ложному пути; что такого закона не су­ществует; что природа учит нас совершенно другому и что подобные заключения ни с какой стороны не научны. То же самое можно сказать про утверждение, которое желало бы заставить нас поверить, что неравенство имуществ есть «закон природы» и что капиталистическая эксплуатация представляет собой самую выгодную фор­му общественной организации. Именно приложение метода естественных наук к экономическим фактам и поз­воляет нам доказать, что так называемые «законы» бур­жуазных общественных наук — включая сюда и полити­ческую экономию — вовсе не законы, а простые утвер­ждения или даже предположения, которые никогда не проверялись на практике.

Прибавим еще несколько слов. Научное исследование бывает плодотворно только при условии, что оно имеет определенную цель, и только тогда, когда оно предпринято с намерением найти ответ на определенный, точно поставленный вопрос. Каждое исследование тем более плодотворно, чем яснее понимаются отношения, суще­ствующие между поставленным к разрешению вопросом и основными линиями нашего миросозерцания. Чем луч­ше этот вопрос входит в наше миросозерцание, тем легче его разрешить.

И вот вопрос, который ставит себе анархия, мог бы быть выражен следующими словами: «Какие обществен­ные формы лучше обеспечивают в данном обществе и, следовательно, в человечестве вообще наибольшую сум­му счастья, а потому и наибольшую сумму жизненно­сти?»«Какие формы общества позволяют лучше этой сумме счастья расти и развиваться качественно и количе­ственно; то есть позволяют счастью стать более полным и более общим?» Это, между прочим, дает нам и форму­лу прогресса. Желание помочь эволюции в этом направ­лении определяет характер общественной, научной, ар­тистической и т. д. деятельности анархиста.

 

IX

АНАРХИЧЕСКИЙ ИДЕАЛ

 

Его происхождение. — Предшествующие революции. — Как он вырабатывается естественнонаучным методом.

 

Анархия, как мы уже сказали, родилась из указаний практической жизни.

Годвин, современник Великой Революции 1789-93гг., видел своими собственными глазами, как прави­тельственная власть, созданная во время Революции и силами Революции, сделалась в свою очередь препят­ствием к развитию революционного движения. Он знал также то, что происходило в Англии под прикрытием пар­ламента: грабеж общинных земель, продажа выгодных правительственных должностей, охота на детей бедня­ков, которые отнимались специальными агентами, разъ­езжавшими для этого по Англии, и посылались на фаб­рики в Ланкашир, где они гибли массами; и так далее. Годвин понял, что правительство, будь это даже прави­тельство «Единой и Нераздельной Республики» якобин­цев, никогда не сможет совершить необходимую револю­цию — социальную, коммунистическую революцию; что даже революционное правительство уже по одному тому, что оно является охранителем государства и привилегий, которое всякое правительство должно защищать, само становится скоро препятствием для революции. Он по­нял и высказал основную анархическую мысль, что для торжества революции люди должны, прежде всего, отде­латься от своих верований в закон, власть, порядок, соб­ственность и другие суеверия, унаследованные ими от рабского прошлого.

Второй теоретик анархии, пришедший после Годвина, — Прудон, пережил неудавшуюся революцию 1848 го­да. Он также видел своими глазами преступления, совер­шенные республиканским правительством, и в то же вре­мя он мог убедиться в бессилии государственного социа­лизма Луи Блана. Под свежим еще впечатлением того, что он пережил во время движения 1848 года, он написал свою «Общую идею революции», где смело провозгласил уничтожение государства и анархию.

Наконец, в Интернационале анархическая идея созре­ла также после революции, то есть после Парижской Коммуны 1871 года. Полное революционное бессилие совета Коммуны, который имел, однако, в своей среде в справедливой пропорции представителей всех революци­онных фракций того времени (якобинцев, бланкистов и интернационалистов), а также неспособность Генераль­ного совета Интернационала, заседавшего в Лондоне, и его столь же нелепые, сколько вредные претензии управ­лять парижским движением посредством приказов, посы­лаемых из Англии, — эти два урока открыли глаза мно­гим. Они заставили многих членов Интернационала, считая в том числе Бакунина, задуматься над злом вся­кой власти, даже если она избрана свободно, как это бы­ло в Коммуне и в рабочем Интернационале.

Несколько месяцев спустя решение Генерального со­вета Интернационала, принятое на тайной конференции, созванной в Лондоне в 1871 году вместо ежегодного кон­гресса, сделало еще более очевидным неудобство прави­тельства в Международном союзе рабочих. После этой несчастной резолюции силы рабочего союза, до сих пор направлявшиеся на экономически-революционную борь­бу, на прямую, открытую борьбу рабочих союзов против капитализма хозяев, были брошены в политическое, из­бирательное и парламентарное движение, где они могли только обесцветиться, распылиться и погибнуть.

Это решение вызвало открытое восстание латинских федераций — Испанской, Итальянской, Юрской и отча­сти Бельгийской — против Генерального Лондонского со­вета (во Франции Интернационал был строго запрещен); и с этого восстания начинается анархическое движение, которое продолжается до наших дней.

Таким образом, анархическое движение начиналось каждый раз под впечатлением какого-нибудь большого практического урока. Оно зарождалось из уроков самой жизни. Но раз начавшись, оно стремилось также немед­ленно найти свое теоретическое, научное выражение и обоснование, — научное не в том смысле, чтобы усвоить себе непонятный большинству язык, и не в смысле обра­щения к отвлеченной метафизике, а в том смысле, что оно находило свое обоснование в естественных науках данного времени и само становилось одной из отраслей естественных наук.

В то же время анархисты работали над развитием своего идеала: своего понимания будущего строя жизни.

Никакая борьба не может иметь успеха, если она остается бессознательной, если она не отдает себе кон­кретного, реального отчета в своих целях. Никакое раз рушение существующего невозможно без того, чтобы уже в момент разрушения и борьбы, ведущей к разруше­нию, люди не представляли себе в уме, что займет место того, что желают разрушить. Невозможно даже теорети­чески критиковать существующее, не рисуя уже себе в уме более или менее определенный образ того, что жела­ют видеть на месте существующего Сознательно или бес­сознательно идеалпонятие о лучшем — рисуется в уме каждого, кто критикует существующие учреждения.

Это особенно относится к человеку действия. Сказать людям: «Давайте сначала разрушим капитализм или са­модержавие, а потом мы увидим, что поставить на их место», — значило бы просто обманывать себя и других. Но силы нельзя создать обманом. И действительно, да­же тот, кто говорит таким образом, имеет какое-нибудь представление о том, что он желал бы увидеть на месте того, на что он нападает. Так, например, работая над разрушением в России самодержавия, одни рисуют себе в близком будущем конституцию на английский или не­мецкий лад. Другие мечтают о республике, подчиненной, может быть, могучей диктатуре их партии, о монархиче­ской республике, как во Франции, или о федеративной республике, как в Соединенных Штатах Америки. Нако­нец, другие думают об еще большем ограничении власти государства — о еще большей свободе городов, коммун, рабочих союзов и всяких групп, соединившихся между собой федеральными узами.

Точно так же каждый, кто нападает на капитализм, имеет какое-нибудь определенное или неясное представ­ление о том, что он желал бы видеть на месте существу­ющего буржуазного капитализма: государственный капитализм или какой-нибудь род государственного ком­мунизма по плану Бабефа, или, наконец, федерацию бо­лее или менее коммунистических ассоциаций для произ­водства, обмена и потребления того, что они доставляют из земли, или того, что они производят в промышлен­ности.

Каждая партия имеет, таким образом, свое представ­ление о будущем, свой идеал, который помогает ей су­дить обо всех фактах политической и экономической жизни народов, а также и находить способы действия, которые подходят к ее идеалу и позволят ей лучше идти к своей цели.

Вполне естественно, что хотя анархия родилась среди каждодневной борьбы, она также работала над выработкой своего идеала; и этот идеал, эта цель, эти стремления скоро отделили анархистов в их способах действия от всех других политических партий, а также, в боль­шинстве случаев, от социалистических партий, которые верили в возможность удержать старинный римско-церковный идеал государства и перенести его в будущее об­щество своих мечтаний.

 

Х

АНАРХИЯ

 

Краткий обзор ее основных начал — Закон — Нравственность. — Экономические понятия — Государство.

 

В силу различных исторических, политических и эко» комических данных, а также в силу уроков новейшей ис­тории, у анархистов сложился, как мы уже сказали, свой взгляд на общество, совершенно иной, чем у всех поли­тических партий, стремящихся к захвату государствен­ной власти в свои руки.

Мы представляем себе общество в виде организма, в котором отношения между отдельными его членами определяются не законами, наследием исторического гнета и прошлого варварства, не какими бы то ни было властителями, избранными или же получившими власть по наследию, а взаимными соглашениями, свободно со­стоявшимися, равно как и привычками и обычаями, так­же свободно признанными. Эти обычаи, однако, не долж­ны застывать в своих формах и превращаться в нечто незыблемое под влиянием законов или суеверий. Они должны постоянно развиваться, применяясь к новым тре­бованиям жизни, к прогрессу науки и изобретений и к развитию общественного идеала, все более разумного, все более возвышенного.

Таким образом — никаких властей, которые навязы­вают другим свою волю, никакого владычества человека над человеком, никакой неподвижности в жизни, а вме­сто того — постоянное движение вперед, то более ско­рое, то замедленное, как бывает в жизни самой приро­ды. Каждому отдельному лицу предоставляется, таким образом, свобода действий, чтобы оно могло развить все свои естественные способности, свою индивидуальность, т. е. все то, что в нем может быть своего, личного, осо­бенного. Другими словами — никакого навязывания от дельному лицу каких бы то ни было действий под угрозой общественного наказания или же сверхъестествен­ного мистического возмездия: общество ничего не тре­бует от отдельного лица, чего это лицо само не согласно добровольно в данное время исполнить. Наряду с этим — полнейшее равенство в правах для всех.

Мы представляем себе общество равных, не допуска­ющих в своей среде никакого принуждения; и, несмотря на такое отсутствие принуждения, мы нисколько не бо­имся, чтобы в обществе равных вредные обществу по­ступки отдельных его членов могли бы принять угрожаю­щие размеры. Общество людей свободных и равных сумеет лучше защитить себя от таких поступков, чем на­ши современные государства, которые поручают защиту общественной нравственности полиции, сыщикам, тюрь­мам — т. е. университетам преступности, — тюремщикам, палачам и судам. В особенности сумеет оно предупреж­дать самую возможность противообщественных поступ­ков путем воспитания и более тесного общения между людьми.

Ясно, что до сих пор нигде еще не существовало об­щества, которое применяло бы на деле эти основные по­ложения. Но во все времена в человечестве было стрем­ление к их осуществлению. Каждый раз, когда некоторой части человечества удавалось хоть на время свергнуть угнетавшую его власть или же уничтожить укоренившие­ся неравенства (рабство, крепостное право, самодержа­вие, владычество известных каст или классов), всякий раз, когда новый луч свободы и равенства проникал в общество, всегда народ, всегда угнетенные старались хотя бы отчасти провести в жизнь только что указанные основные положения.

Поэтому мы вправе сказать, что анархия представ­ляет собой известный общественный идеал, существенно отличающийся от всего того, что до сих пор восхвалялось большинством философов, ученых и политиков, которые все хотели управлять людьми и давать им законы. Идеа­лом господствующих классов анархия никогда не была. Но зато она часто являлась более или менее сознанным идеалом масс.

Однако было бы ошибочно сказать, что анархический идеал общества представляет собою утопию. Всякий иде­ал представляет стремление к тому, что еще не осуществлено, тогда как слову «утопия» в обыденной речи при­дается значение чего-то неосуществимого.

В сущности, слово «утопия» должно было бы приме­няться только к таким представлениям об обществе, ко­торые основаны лишь на том, что писателю представ­ляется теоретически желательным, и никогда не должно прилагаться к представлениям, основанным на наблюде­нии того, что уже совершается в обществе. Таким обра­зом, в число утопий должны быть включены: Республика Платона, Всемирная Церковь, о которой мечтали папы, наполеоновская Империя, мечтания Бисмарка, мессиа­низм поэтов, ожидающих появления Спасителя, который возвестит миру великие идеи обновления. Но совершенно ошибочно применять слово «утопия» к предвидениям, ко­торые, подобно анархии, основаны на изучении направ­лений, уже обозначающихся в обществе в его тепереш­нем развитии. Здесь мы выходим из области утопических мечтаний и вступаем в область положительного знания — научного предвидения.

В данном случае тем более ошибочно говорить об уто­пии, что отмеченные нами стремления играли уже не раз чрезвычайно важную роль в истории человечества, пото­му что именно они послужили основанием для так назы­ваемого обычного права — права, господствовавшего в Европе среди миллионов людей с пятого по шестнадцатое столетие. Эти стремления стали теперь вновь проявлять­ся в образованных обществах, после того как в течение трех столетий Европа производила у себя опыты с госу­дарственною формою общежития. И на этом наблюде­нии, важность которого не ускользнет от внимания вся­кого, кто изучал историю цивилизации, основывается на­ша уверенность в том, что анархия представляет собою идеал возможный, осуществимый.

Нам, конечно, говорят, что от идеала далеко до его осуществления. Несомненно так. Но не мешает помнить, что в конце 18-го столетия, в то самое время, когда сози­дались Соединенные Штаты Северной Америки, среди очень умных людей в Европе желание создать известной величины общество с республиканским строем правле­ния считалось бессмыслицей: республика, говорили тог­да, может существовать только маленькая, как Швейца­рия или Штаты Голландии*. А между тем республики Северной и Южной Америки, а затем Франция доказа­ли, что «утописты» были не со стороны республиканцев, а со стороны монархистов.

 

* Это мнение было распространено даже среди французских республиканцев в 1792 году, во время Великой Революции.

 

«Утопистами» были всегда те, кто в силу своих лич­ных желаний не хотел принимать во внимание новые, уже намечавшиеся тенденции, новые направления; те, кто приписывал слишком большую устойчивость тому, что уже стало достоянием прошлого, не замечая, что это прошлое было последствием преходящих исторических условий, заменившихся новыми условиями жизни.

 

Мы уже сказали в начале настоящего очерка, что, изучая происхождение анархического течения мысли, мы всегда наталкиваемся на два главных его источника: с одной стороны, критика государственных, иерархических организаций и представлений о власти вообще, а с дру­гой стороны, разбор тех направлений, которые постоянно намечались и намечаются в поступательном движении человечества в прошлом и особенно в настоящее время.

С самых отдаленных времен каменного века дикари должны были видеть, какие происходят плачевные по­следствия, как только люди позволяют завладеть вла­стью кому-нибудь из своей среды, хотя бы то был самый умный, самый храбрый, самый мудрый из них. Вот поче­му наши предки уже в самые отдаленные времена ста­рались выработать такие учреждения, которые мешали бы отдельным лицам захватывать власть. Их племена, их роды, а в более поздний период — деревенская общи­на, средневековые цехи (цехи доброго соседства, цехи ремесел и искусств, купцов, охотников и т. п.) и, нако­нец, вольные города или «народоправства» (как их совершенно верно называл Костомаров) с двенадцатого по шестнадцатый век — все это были учреждения, воз­никшие среди народа. Они установлены были не предво­дителями и не вожаками, а самим народом, чтобы проти­водействовать захвату власти иноземными завоевателя­ми или отдельными членами своего же рода, племени или города.

То же направление народной мысли проявилось в ре­лигиозных движениях народных масс во всей Европе во время движения гуситов в Богемии и анабаптистов в западной части Европы. Эти движения, носившие в себе зачатки анархической противогосударственной мысли, послужили, как известно, предтечами, подготовлением протестантской Реформации и крестьянских восстаний шестнадцатого века.

Гораздо позже, в 1793-1794 годах, во Франции мы снова видим проявление такого же народного творчества и такой же независимо народный образ действий в уди­вительно плодотворной деятельности «секций», т. е. «от­делов» города Парижа и других больших городов, равно как и целого ряда маленьких общин во время Великой Революции (см. подробно об этом в моей книге о Фран­цузской революции).

И, наконец, еще позже мы встречаем тот же дух в рабочих союзах, образовавшихся в Англии и Франции, как только стала развиваться в этих странах современ­ная промышленность, причем эти союзы слагались и дей­ствовали, несмотря на драконовские законы, направлен­ные против них. И здесь мы снова наталкиваемся на тот же народный дух, который старается защитить себя — на этот раз от насилия капиталистов и их пособников — церкви и государства.

 

Понятия анархизма у древних; в средние века; в конце 18-го и в се­редине 19-го века: Годвин. — Прудон. — Штирнер.

 

Народные движения — плод народного творчества — не могли не отразиться в литературе. Действительно, мы встречаем анархические мысли уже у древних филосо­фов, а именно у Лао-Цзы в Китае и у некоторых древней­ших греческих философов, каковы Аристипп и циники, а также у Зенона и некоторых стоиков. Впрочем, так как анархическая мысль рождалась главным образом среди масс, а не среди немногочисленной аристократии ученых, и эти последние чувствовали мало симпатии к народным движениям, то мыслители обыкновенно и не старались выяснить ту глубокую мысль, которой всегда вдохнов­лялись народные движения. Во все времена философы и ученые предпочитали покровительствовать государствен­ному направлению мысли и духу иерархической подчи­ненности. Еще в те времена, когда только занималась заря науки, их любимым предметом изучения было ис­кусство управления людьми, а потому нечего удивлять­ся, что так редки были философы с анархическим на­правлением мысли.

Однако одним из таковых был греческий стоик Зенон. Он проповедовал свободную общину без правительства и противопоставлял ее утопии государственного направ­ления — Республике Платона. Зенон уже указывал на инстинкт общественности в человеке, который, по его словам, природа развила как противовес эгоистическому инстинкту самосохранения. Он предвидел то время, когда люди соединятся, невзирая на границы и составят «Космос», Вселенную, не нуждаясь больше ни в законах, ни в судах, ни в храмах, ни в деньгах, чтобы обменивать­ся взаимными услугами. Даже его выражения, по-види­мому, поразительно сходны с выражениями, употребляе­мыми теперь анархистами*.

 

* См о Зеноне в труде профессора Андлера о социализме: Ge-schichte des Socialismus und Kommunismus von Plato bis zur Gegen-wart. T. 1. 1899. По истории анархии см. мою статью «Анархия» в Британской энциклопедии, одиннадцатое издание.

 

Епископ Альбский, Марк Джироламо Вида, испове­довал в 1553 году подобные же взгляды против государ­ства, против его законов и его «высшей несправедливо­сти»*. Те же мысли мы встречаем также у гуситов (осо­бенно у Хоецкого в пятнадцатом столетии) и у первых анабаптистов, так же как и у их предшественников де­вятого века, армянских рационалистов.

 

* Dr. Nys. Recherches sur 1'histoire de 1'economie politique. Paris (Fontemoing), 1898. (Исследование по истории политической эконо­мии.)

 

Рабле в первой половине шестнадцатого века, Фенелон к концу семнадцатого столетия и, главным образом, энциклопедист Дидро во второй половине восемнадцато­го века развивали те же мысли, которые, как мы уже сказали, начали применяться до некоторой степени в не­зависимой деятельности отделов (секций) и коммун (об­щин) во время Великой Французской революции.

Но первым изложил политические и экономические положения анархизма англичанин Уильям Годвин в 1793 г. в своем «Исследовании относительно Политиче­ской Правды и ее влияния на общую нравственность и счастье». Он не употреблял слова «анархия», но очень хорошо излагал ее основные положения, нападая на за­коны, доказывая ненужность государства и говоря, что только с уничтожением судов будет достигнуто настоя­щее правосудие единственное настоящее основание всякого общества. Что касается собственности, то он пря­мо требовал коммунизма*.

 

* Это место находится в первом издании 1793-го года в двух томах in 4°. Во втором издании, сделанном в 1796 году в двух томах in 8° после тех преследований, которые английское правитель­ство направило против друзей и республиканских единомышленни­ков Годвина, он выкинул из своей книги свои коммунистические взгляды и смягчил то, что писал в первом издании против государ­ства и против правительства.

 

Прудон первый употребил слово «анархия» в смысле общественного строя без правительства и первый под­верг строгой критике тщетные усилия людей дать себе правительство, которое мешало бы богатым угнетать бедных и вместе с тем оставалось бы под контролем управляемых. Тщетные попытки, делавшиеся во Фран­ции начиная с 1793-го года, чтобы дать себе конститу­цию, которая отвечала бы этой двойственной цели, и не­удача революции 1848-го года доставили ему, конечно, богатый материал для такой критики.

Прудон был врагом всяких форм государственного социализма; коммунисты же того времени (тридцатые и сороковые годы девятнадцатого века) являлись одною из разновидностей государственного социализма; а пото­му Прудон беспощадно разбирал и отрицал все планы подобной революции. Принимая за основание «чеки тру­да»*, предложенные Робертом Оуэном, он развивал по­нятие о взаимности (мютюэлизме), которое сделало бы излишним всякое политическое правительство.

 

* Чеки труда — по-английски labour cheques, по-французски bons du travail — это чеки, или ассигнации, обозначающие один, два, три, десять и т. д. часов труда (с их подразделением на минуты), кото­рые выдавались бы рабочему в уплату за его труд Банк мог бы при­нимать ил совершенно так же, как теперь принимаются чеки или де­нежные знаки (звонкая монета или ассигнации).

 

Так как, говорил Прудон, меновая ценность всех то­варов может быть измеряема только количеством труда, необходимого в данное время в обществе для производ­ства каждого товара, то весь обмен товаров в обществе может производиться при посредстве Национального банка, который принимал бы в уплату за товары «чеки труда». Clearing House, т. е. особая счетная контора, как это теперь делается банками, определял бы каждый день разницу между приходом и следуемыми платежами всех отделений Национального банка*.

 

* В Англии и вообще в странах с развитою торговлею уплаты производятся чеками в частной жизни, как и в торговле. Вместо того чтобы платить деньгами, платят чеком на свой банк Банки же и их отделения пересылают каждый день список всех полученных за день чеков на разные другие банки, и Clearing House подводит ежедневно баланс задолженности каждого банка, вместо того чтобы пересылать друг другу чеки и по каждому чеку получать платежи.

 

Услуги, которыми таким образом обменивались бы различные лица, были бы равнозначащими, т. е. пред­ставляли бы одинаковые ценности. Кроме того, Нацио­нальный банк был бы в состоянии дать взаймы произво­дителям, объединенным в производительные союзы, суммы, необходимые для их производства, — но не день­гами, а чеками труда. В результате по этим займам не приходилось бы платить процентов, так как вместо част­ного капиталиста заимодателем являлась бы нация, весь народ, оказывающий друг другу кредит при посредстве Национального банка. А чтобы покрыть издержки по уп­равлению Банком, достаточно было бы платить один про­цент в год с одолженной суммы или даже меньше полпроцента. При таких условиях беспроцентных займов капитал потерял бы свой вредный характер; он перестал бы быть средством эксплуатации. Прибавим, что Прудон подробно развил свою систему взаимности, доказывая фактами свои мысли о ненужности и вреде государства и правительства. Вероятно, он не знал своих английских предшественников, но факт тот, что экономическая часть его программы была еще раньше, в 1829 году, развита в Англии Уильямом Томпсоном, очень известным экономи­стом, который проповедовал взаимность раньше, чем сде­лался коммунистом. Ту же мысль развивали потом анг­лийские продолжатели Томпсона — Джон Грэй (John Gray, 1825-1831), Ходжскин (Hodgskin, 1825-1832) и И. Т. Брэй (J. Т. Bray, 1839). Хотя названные авторы не формулировали анархии, как это сделал Прудон и его продолжатели, тем не менее верно — как заметил анг­лийский профессор Фоксвелл (Foxwell) в сроем введе­нии к английскому переводу замечательной книги А. Менгера «Право на цельный продукт труда» (Droit au prodnit integral du travail. Vienne, 1886), — что течение анархической мысли дает себя чувствовать во всем анг­лийском социализме этих годов.

В Соединенных Штатах то же направление было представлено Джошуа Уорреном (Joshua Warren), кото­рый, бывши сначала членом колонии Оуэна «Новая Гар­мония», сделался противником коммунизма и основал в 1826 году в Цинциннати «склад», где продукты обме­нивались на основании ценности, измеряемой часами труда и «чеками труда» (трудовыми марками). Подоб­ные учреждения существовали еще в 1865 году под названием справедливых складов, справедливых домов и справедливых деревень*.

 

* Equity Stores, Equity Villages and Equity Houses. Английское слово Equity содержит, кроме понятия «справедливость», также и по­нятие «равенство».

 

Ту же мысль об обмене произведенных полезностей, измеряя ценность каждой из них количеством труда, по­требного для ее производства, проповедовали в Герма­нии в 1843-1845 году Моисей Гесс и Карл Грюн, а в Швейцарии — Вильгельм Марр. Они, таким образом, бо­ролись против учения о государственном коммунизме, которое проповедовал Вейтлинг в своих кружках, оче­видно, являвшихся преемниками французских последо­вателей Бабефа (бабувистов).

С другой стороны, в Германии, в противовес государ­ственному коммунизму Вейтлинга, находившему доволь­но многочисленных сторонников среди рабочих, один не­мецкий гегелианец, Макс Штирнер (его настоящее имя было Иоанн Каспар Шмидт), опубликовал в 1845 году свою работу «Единственный и его достояние», которая несколько лет тому назад была, так сказать, вновь от­крыта Маккаем (Mackay) и произвела большой шум в наших анархических кругах, где некоторые смотрели на нее как на своего рода манифест анархистов-индивидуа­листов*.

 

* Она переведена на русский язык под заглавием «Единствен­ный и его собственность» и издана в 1907-м году издательством «Светоч».

 

Работа Штирнера представляет собой возмущение против государства и новой тирании, которая установи­лась бы, если бы государственному коммунизму удалось восторжествовать. Рассуждая как истый метафизик-ге­гельянец, Штирнер проповедовал возрождение челове­ческого «Я» и «Главенство» отдельной личности. Таким образом он приходил к проповеди «а-морали», т. е. от­сутствия нравственности, и «сообщества эгоистов».

Ясно, однако, как на это уже указывали писатели-анархисты и еще недавно французский профессор В.Баш (Basch) в своем интересном труде «Анархический инди­видуализм: Макс Штирнер» (Париж, 1904 г.), что этот род индивидуализма, требуя «полного развития» — не для всех членов общества, но только для тех, которые бу­дут признаны самыми способными, не заботясь о разви­тии всех, — является скрытым возвратом к существующей теперь монополии досуга, обеспеченности и образования в пользу небольшого количества людей под покрови­тельством государства. Это не что иное, как «право на полное развитие» для привилегированного меньшинства, т. е. право, которое только и может существовать при ус­ловии обеспечения этого права государством.

Действительно, допустивши даже, что подобная мо­нополия желательна — что было бы совершенно неле­по, — она не могла бы существовать без покровительст­ва подобающего законодательства, без власти, органи­зованной в государстве. Таким образом, требования ин­дивидуалистов вроде Штирнера обязательно приводят их обратно к идее государства и власти, которую они сами так хорошо критикуют. Их положение — подобно поло­жению Спенсера или школы буржуазных экономистов, известной под именем манчестерской, которые также на­чинают с суровой критики государства, но кончают при­знанием его отправлений для поддержания монополии собственности, которой лучшим покровителем всегда бы­ло государство. Без государства монополия личной соб­ственности и всяких «Я», воображающих себя «сверхче­ловеками», — невозможна.

 

XI

АНАРХИЯ (продолжение)

 

Дальнейшее ее развитие. — Способы действия. — Международный союз рабочих (Интернационал). — Коммунисты-государственники и мютюэлисты (прудонианцы). — Сен-симонизм.

 

Мы вкратце познакомились с развитием анархической мысли начиная с Французской революции и Годвина до Прудона. Ее дальнейшее развитие происходило в Меж­дународном союзе рабочих, союзе, внушившем столько надежд рабочим и столько страха буржуазии в 1868-1870 годах, как раз перед началом франко-немецкой войны.

Что этот союз не был основан Марксом, как это лю­бят утверждать марксисты, — это ясно. Известно, что он был следствием встречи делегации французских рабо­чих, приехавших в 1862 году в Лондон для осмотра Вто­рой Всемирной выставки, с представителями английских профессиональных союзов (тред-юнионов), которые вместе с присоединившимися к ним несколькими английски­ми радикалами встречали эту делегацию. Связь, устано­вившаяся с этого посещения, еще более окрепла по слу­чаю митинга сочувствия Польше в 1863 году, и в сентяб­ре следующего 1864-го года на митинге в Сент-Мартинс Холле Союз был основан окончательно*. Марксу поручи­ли составить воззвание Союза, которое было напечатано в конце года особою брошюрою, вместе с Временным Уставом Интернационала, выработанным особым коми­тетом.

 

* Я нахожу в протоколах заседаний Совета Международного рабочего союза в Лондоне от 13-го и 20-го марта 1878 года следы интересных дебатов. Один из основателей Интернационала, Эккариус, желал, чтобы в воззвании Совета вычеркнули фразу о том, что Интернационал возник со времени Всемирной выставки 1862 года, и чтобы заменили ее следующими словами: «Под влия­нием этой необходимости французские и английские рабочие, объ­единенные их симпатиями к Польше в 1863 году, заключили согла­шение в целях общественных и политических, и результатом этого соглашения было основание Международного союза рабочих в сен­тябре 1864 года». Это дало повод на следующей неделе, 20-го мар­та, к очень оживленным спорам, в течение которых Юнг, который помогал основанию Интернационала и был деятельным членом и секретарем его Генерального совета, подтвердил, что в действи­тельности Международный союз рабочих возник со времени вы­ставки 1862 года. Что затем, в 1864-м году, основание Интерна­ционала совершилось в Лондоне без участия Маркса, путем пря­мого соглашения между французскими рабочими делегатами, в том числе Толэном (рабочим кандидатом в Париже при выборах в па­лату) и английскими рабочими, представленными сапожником Оджером, председателем Совета английских рабочих союзов (тред-юнионов), и каменщиком Примером, секретарем Союза каменщи­ков, — причем переговоры начались уже с Всемирной выставки 1860-го года, это видно из очень интересного письма Маркса Эн­гельсу от 4 ноября 1864-го года. Из англичан душою этого соглаше­ния был по-видимому портной Эккариус. Маркс был приглашен на один митинг, где «я присутствовал, писал он, как немая фигура на платформе». Устав Интернационала был составлен на заседаниях, о которых Маркс писал, что он в них не участвовал. Когда же это было сделано, Маркс, как видно из его письма Энгельсу, «написал Обращение к рабочему классу (чего не было в первоначальном плане): род обозрения пережитого рабочими массами с 1845 года; переделав «Вступительное слово» (Preamble) и сократив устав, сделал в нем 10 параграфов из сорока» (см. переписку между Ф. Эн­гельсом и Карлом Марксом 1844-1883 гг., изданную А. Бебелем и Э. Бернштейном, немецкий подлинник, издание 1913 г.; письмо Маркса от 4 ноября 1864 года — т. III, стр. 188-191).

 

Уже в 1830 году, в то время, когда основывался в Англии Великий Национальный Союз всех ремесел (The Great National Trades Union), Роберт Оуэн пытался устроить Международный Союз всех ремесел.

Но скоро эту мысль пришлось оставить, так как анг­лийское правительство стало яростно преследовать На­циональный Союз. Однако мысль Интернационала не бы­ла потеряна; она тлела под пеплом в Англии, нашла сто­ронников во Франции, и после поражения, которое потер­пела революция 1848 года, та же мысль была перенесена французскими изгнанниками в Соединенные Штаты и распространялась там французскою газетою «Интерна­ционал».

Французские рабочие, посетившие Лондон в 1862 го­ду, были большею частью прудонисты, т. е. мютюэлисты; английские же члены рабочих союзов принадлежа­ли, главным образом, к школе Роберта Оуэна. Англий­ский оуэнизм таким образом соединился с французским мютюэлизмом, вне влияния политической буржуазии; и следствием этого союза было основание сильной меж­дународной организации рабочих с целью вести борьбу, главным образом на экономической почве и раз навсегда порвать со всякими радикальными, чисто политическими партиями*.

 

* См. Черкезов <В.>. Предтечи Интернационала <СПб, 1907>.

 

Этот союз двух главных направлений среди рабочих-социалистов того времени нашел поддержку в лице Мар­кса и других — у остатков тайной политической органи­зации коммунистов; в нее входило тогда все, что еще оставалось от тайных обществ Барбеса и Бланки, кото­рые, подобно немецким тайным коммунистическим об­ществам Вейтлинга, вели свое начало из заговора госу­дарственных коммунистов, организованного Бабефом в 1794-1795 годах.

 

В одной из предыдущих глав (гл. V) читатель видел, что 1856-1862 годы были отмечены необыкновенным подъемом естественных наук и философии. Это были также годы почти всеобщего политического пробужде­ния радикальных идей в Европе и Америке. Оба эти дви­жения пробуждали и рабочие массы, которые начали понимать, что им самим предстоит задача подготовить народную пролетарскую революцию. После поражения политической революции 1848 года выступила мысль о необходимости подготовления экономической революции в среде самих рабочих. На Международную выставку 1862 года смотрели как на великий праздник мировой промышленности, и она сделалась отправным пунктом развития в борьбе труда за свое освобождение; и когда Международный союз рабочих громко заявил о своем разрыве со всеми старыми политическими партиями и о решении рабочих взять в свои руки дело своего осво­бождения, он повсеместно произвел глубокое впечат­ление.

Действительно Интернационал начал быстро распро­страняться в латинских странах. Его боевая сила скоро достигла угрожающих размеров, тогда как конгрессы его федераций и ежегодные конгрессы всего Интернаци­онала давали рабочим возможность самим обсуждать, в чем должна состоять социальная революция, и как мог­ла бы она совершиться. Они, таким образом, побуждали созидательные силы рабочих масс изыскивать новые формы объединения для производства, потребления и обмена.

В ту пору повсеместно думали, что в Европе скоро разразится великая революция; а между тем представ­ления, более или менее ясного, относительно политиче­ских форм, которые могла бы принять революция, и относительно ее первых шагов — не существовало. На­против того, в самом Интернационале встречались и стал­кивались несколько совершенно противоположных тече­ний социализма.

Господствующей мыслью в союзе рабочих была мысль о прямой, непосредственной борьбе труда против капитала на экономической почве, т. е. освобождение труда не при помощи законодательства, на которое сог­ласилась бы буржуазия, а самими рабочими, которые силою будут вырывать уступки у капиталистов и в кон­це концов заставят их сдаться вполне. «Освобождение рабочих должно быть делом самих рабочих!» — гласило основное правило Интернационала; и теперь это основ­ное начало снова возродилось в синдикалистском движе­нии, которое тоже принимает интернациональный ха­рактер.

Но как, в какой форме совершится освобождение тру­да из-под ига капиталистов? Какую новую форму могло бы принять устройство производства и обмена? По это­му вопросу социалисты 1864-1870 годов были так же несогласны между собой, как и в 1848 году, когда пред­ставители различных социалистических учений встретились в Париже, в Учредительном собрании провозгла­шенной в феврале 1848 года Республики.

Подобно своим французским предшественникам 1848 года, которых стремления так хорошо изложил Консидеран в своей книге «Социализм перед лицом Старого Све­та», социалисты Интернационала точно так же не могли сойтись под одним знаменем. Они колебались в выборе между различными решениями, и ни одно из них не бы­ло ни достаточно правильно, ни достаточно очевидно, чтобы объединить умы; причем объединение было тем более трудно, что сами социалисты еще не расстались со своим уважением к капиталу и государственной власти.

Бросим же беглый взгляд на эти различные течения. В Интернационале встречались, во-первых, прямые наследники якобинства Великой Французской револю­ции — т. е. заговора Бабефа — в лице тайных обществ французских «коммунистов» (бланкистов) и немецкого Коммунистического Союза, основанного Вейтлингом. И те и другие жили традициями ярого якобинства 1793 года. Известно, что в 1848 году они все еще мечтали за­владеть в один прекрасный день политической властью в государстве посредством заговора — может быть, так­же при помощи диктатора и установить «диктатуру пролетариата» по образцу якобинских обществ 1793 го­да, но на этот раз в пользу рабочих. Эта диктатура, ду­мали они, установит коммунизм посредством законода­тельства.

Правительству, говорили они, достаточно будет про­вести законодательством всевозможные стеснительные законы и налоги, которые сделают существование собст­венников настолько затруднительным, что они сами ско­ро будут счастливы избавиться от собственности и пере­дать ее государству. Тогда государство будет посылать «армии земледельцев», чтобы обрабатывать поля. Промышленные заведения, устроенные по тому же полувоенному образцу, будут тоже вестись государ­ством*.

 

* Интересно напомнить, что подобные же мысли, очень распро­страненнее в то время, о государственном землепашестве при помощи «земледельческих армий» были восхваляемы в брошюре «Уничтожение пролетариата» Наполеоном III, который был тогда претендентом на пост президента республики. Ставши императором, он не прочь был применить те же мысли к орошению и облесению некоторых частей Франции, именно Солоньи.

 

Такие же взгляды были распространены среди соци­алистов и во время основания Интернационала, и они продолжали находить сторонников позднее: во Франции среди бланкистов и в Германии — у лассальянцев и у социал-демократов.

С другой стороны, английские рабочие школы Робер­та Оуэна держались взглядов, прямо противоположных этим якобинским воззрениям. Они положительно отка­зывались рассчитывать на силу государства, как для со­вершения революции, так и в деле созидания социали­стического строя. Они рассчитывали, главным образом, на деятельность объединенных рабочих союзов (тред-юнионов). При этом английские последователи Оуэна не стремились к государственному коммунизму. Подоб­но французским последователям Фурье, они придавали большое значение свободно составленным и объединен­ным между собой общинам и группам, которые сообща владели бы землей и фабриками, но сами организовали бы свое производство и сдавали бы то, что сработают, в общественные склады для продажи.

Вообще, производители могли бы работать как боль­шими или малыми группами, так и в одиночку, сообраз­но требованиям производства. Вознаграждение же за работу в общинах и группах, так же как и обмен между общинами, производились бы марками труда. Эти мар­ки, или чеки, означали бы количество рабочих часов, проведенных в работе на общинных полях или на фабри­ках и в мастерских, и каждая община оплачивала бы та­кими марками продукты, произведенные индивидуально и сданные каждым производством в общинные склады для обмена.

Та же мысль вознаграждения марками труда была, как мы уже видели, принята Прудоном и мютюэлистами в их планах преобразования общества. Они так же отри­цали вмешательство государственной власти в общест­ве, которое родилось бы из революции. Они говорили, что социальная революция сделает хозяйственную дея­тельность государства ненужной, так как весь обмен мо­жет производиться Национальными банками и расчет­ными конторами (Clearing House), а воспитание, сани­тарные мероприятия, пути сообщения, промышленные предприятия и т. д. были бы в руках независимых общин.

Наконец, та же мысль о марках труда, заменяющих деньги при обмене, но уже в государстве, ставшем соб­ственником всех земель, копей, железных дорог, заводов, проводилась в 1848 году двумя замечательными писате­лями, Пеккером и Видалем, которые называли свою си­стему коллективизмом. Оба упорно замалчиваются те­перь социалистами, тем легче, что их труды, изданные в конце сороковых годов, сохранились лишь в весьма не­большом количестве экземпляров*. Видаль был секре­тарем Люксембургской Комиссии, а Пеккер был чле­ном Учредительного собрания 1848 года и написал тог­да об этом предмете замечательный трактат. Он в нем подробно изложил свою систему — даже в виде законов, которые собранию достаточно было бы, по его словам, провести, чтобы совершить социальную революцию**.

 

* Небольшое количество экземпляров Манифеста Консидерана (на который обратил внимание Черкезов как на источник «Коммунистического Манифеста») и книг Pecqueur'a и Vidal'я одному из наших товарищей удалось разыскать в складе — в Москве! Заме­чательную книгу Buret о положении рабочего класса, очень ши­роко использованную Энгельсом, как это тоже указал Черкезов, мне удалось достать также из Москвы; я купил в Париже экземпляр, некогда принадлежавший профессору Лешкову!

** О том, насколько Энгельс и Маркс заимствовали у Пеккера в их «Коммунистическом Манифесте» в его построительной части, указал бельгийский профессор Андлер См: Шарль Андлер. Введе­ние и Комментарий к Коммунистическому Манифесту, перев<од> с франц. под редакцией А. В. Киссина. Москва, 1906, изд. Петров­ской библиотеки в Москве. Там же, стр. 43, указано на заимство­вания Коммунистического Манифеста у Бабефа. Немецкий Ком­мунизм — прямой слепок с Коммунизма Бабефа.

 

Во время основания Интернационала имена Пеккера и Видаля, по-видимому, были совершенно забыты даже их современниками, но мысли их были очень распростра­нены, и скоро они стали еще более распространяться, в особенности в Германии, под именами «научного социа­лизма», «марксизма» и «коллективизма»*.

 

* Для общего ознакомления с взглядами Прудона лучше всего брошюра Джемса Гильома, изданная бакунистами в Женеве о 1874 году, — «Анархия по Прудону».

 

Социалистические воззрения в Интернационале. — Сенсимонизм.

 

Наряду с только что упомянутыми школами социа­лизма была также, как известно, школа сенсимонистов. Главной своей силы она достигла, правда, в тридцатых годах 19-го века, но и гораздо позже продолжалось ее глубокое влияние на социалистические воззрения членов Интернационала.

Многие блестящие писатели — мыслители, политики, историки, романисты, — а также промышленники разви­лись в тридцатых и сороковых годах под влиянием сен­симонизма. Достаточно назвать здесь Огюста Конта в философии, Огюстена Тьерри между историками и Сисмонди среди экономистов. Все социальные реформаторы середины 19-го века испытали на себе влияние этой школы.

Движение человечества вперед, говорили сенсимонисты, до сих пор состояло в том, что рабский труд превратился в крепостной труд, а крепостной — в наемный. Но недалеко время, когда станет необходимо уничто­жить и денежную зависимость труда, а с этим вместе, в свою очередь, должна будет исчезнуть и частная собст­венность на все необходимое для производства. В этом, прибавляли они, не надо видеть ничего невозможного, потому что Собственность и Власть уже претерпели не­мало изменений в исторические времена. Новые измене­ния оказываются нужными, и они необходимо должны совершиться.

Уничтожение частной собственности, говорили сен­симонисты, могло бы произойти постепенно, при помощи ряда мероприятий (напомним, что Великая Французская революция уже положила им начало). Эти мероприятия позволили бы, например, государству при помощи боль­ших налогов на наследство брать себе все большую и большую часть собственности, передаваемой одним по­колением другому. Таким образом количество собствен­ности, переходящей в частные руки, постоянно уменьша­лось бы, и постепенно частная собственность исчезла бы, так как сами богатые убедились бы, что им выгодно от» казаться от преимуществ, созданных в их пользу исчезаю­щею цивилизациею. Тогда добровольный отказ богатых от собственности и уничтожение наследования законо­дательным путем превратили бы сенсимонистское госу­дарство в единственного собственника земли и промыш­ленности, в высшего распорядителя работами, никому не подчиненного начальника и направителя искусств, науки и промышленности*.

 

* Ср.: Виктор Консидеран. «Социализм перед лицом старого света», где прекрасно изложены социалистические учения первой половины 19-ro века; французск<ое> изд. 1848 года, стр. 35-36.

 

Каждый член общества работал бы в одной из этих областей и был бы «чиновником» сенсимонистского го­сударства. Управление же представляло бы из себя иерархию, т. е. лестничную организацию «лучших людей», — лучших в науках, искусствах и промышлен­ности.

Распределение продуктов происходило бы согласно такому положению: «Каждому — сообразно его способ­ностям, каждому таланту — сообразно его произведе­ниям».

Кроме этих планов будущего, сенсимонистская школа и получившая в ней свое начало позитивная философия дали девятнадцатому веку ряд замечательнейших исто­рических трудов, в которых происхождение власти, ча­стной собственности и государства, рассматривались с действительно научной точки зрения. Эти работы и до сих пор сохранили все свое значение.

В то же время сенсимонисты подвергли строгому раз­бору политическую экономию так называемой классиче­ской школы, т. е. школы Адама Смита и Рикардо, кото­рая позже стала известна под именем «Манчестерской Школы» и проповедовала так называемое «невмешатель­ство государства».

Наконец, Огюст Конт, основатель «позитивной», т. е. естественнонаучной философии, охватывающей все яв­ления как в жизни природы, так и в постепенном разви­тии (эволюции) человечества, был сперва учеником и по­следователем Сен-Симона.

Но, борясь против промышленного индивидуализма и конкуренции, сенсимонисты впадали в ту же ошибку, против которой они боролись вначале, когда выступили против военного государства и его иерархических ступе­ней. Они кончили признанием всемогущества государст­ва и основывали свой порядок — как это уже заметил Консидеран — на неравенстве и власти: на правитель­ственной иерархии, которой они даже хотели придать духовный характер.

Таким образом, сенсимонисты сороковых годов, при­знавая верховную власть государства так же, как приз­навали ее якобинские коммунисты, отличались от них только той долей личного участия, которую они предо­ставляли производителю в общем производстве товаров. Несмотря на прекрасные работы по политической эко­номии, сделанные многими из них, они еще не дошли до представления, что богатства производятся обществом — всеми вместе, а не отдельными лицами. Иначе они поняли бы, что нет возможности справедливо опре­делить, какая часть из общего количества произведен­ных богатств должна быть предоставлена каждому от­дельному производителю.

По этому пункту существовало глубокое разногласие между коммунистами и сенсимонистами; но зато они вполне сходились в том, что ни те, ни другие не придава­ли значения отдельной личности, ее правам и желаниям. Все, что предоставляли ей коммунисты, ограничивалось правом избрания своих чиновников и правителей, и сен­симонисты тоже нехотя признали это право после 1848 года. Раньше же они не признавали даже права выбо­ров. Но для коммунистов, как и для сенсимонистов, рав­но как и для современных нам коллективистов и социал-демократов, всякое отдельное лицо есть только чиновник государства.

В лице Кабе, написавшего «Путешествие в Икарию» и основавшего коммунистические колонии в Америке, якобинский коммунизм и подавление личности нашли полнейшее выражение.

Действительно, в «Путешествии» Кабе мы везде встречаем власть, государство — вплоть до кухни в каждом хозяйстве. Не довольствуясь составлением «по­варенного руководства», которое будет получать каждая семья, Икарийская Республика утверждает список одо­бренных съестных продуктов, заставляет своих земле­дельцев и рабочих производить их и раздает их своим подданным. «А так как, — писал Кабе, — никто не может иметь других съестных припасов, кроме раздаваемых республикою, то ты понимаешь, что никто не может есть ничего, что не было бы одобрено ею» («Путешествие в Икарию», 6-ое французское издание, 1848-го года, стр. 52).

Заботливость правительства доходит до того, что Комитет определяет, сколько раз в день должно есть, в какое время и как долго, и назначает количество куша­ний, их состав и порядок, в котором они должны пода­ваться. Что же касается одежды, то она заказывается Комитетом по определенным образцам, причем каждый ноет форму, соответствующую его общественному по­ложению. Рабочие, всегда делающие одну и ту же вещь, составляют полк, — «До такой степени господствуют порядок и дисциплина!» — восклицает с восторгом Кабе.

Нечего и говорить, что никто ничего не может печа­тать, не получив на это разрешение Республики, и то только после сдачи соответствующего экзамена и полу­ченного по всем правилам разрешения быть писателем.

Сомнительно, чтобы утопия Кабе, вся в целом, имела многочисленных сторонников в Интернационале; но дух ее оставался. Положительно верно — и мы сами очень хорошо это чувствовали во время споров, которые вели с государственниками, в особенности с немецкими ком­мунистами, — что даже строгий регламент, о котором мы только что упоминали и который нам теперь кажется таким бессмысленным, был тогда принимаем (в семиде­сятые годы, особенно немцами) за выражение глубокой мудрости. На наши возражения нам отвечали словами Кабе:

«Конечно, коммуна непременным образом связывает и лишает свободы действий, но это потому, что ее главная обязанность дать богатство и счастье. Чтобы избегать двойной затраты труда и напрасных убытков, чтобы до­стигнуть возможно большей производительности в зем­леделии и промышленности при возможно меньшей за­трате труда, необходимо, чтобы общество все имело в своих руках, все бы направляло и всем бы распоряжа­лось; надо, чтобы оно подчиняло своим правилам, своим порядкам, своей дисциплине все воли, все действия». Добрый гражданин должен даже «удерживаться от все­го, что не предписано» («Путешествие в Икарию», 5-ое французское издание, стр. 403).

Хуже всего то, что у государственников оставалось еще убеждение, что в конце концов, как сказал Кабе, «коммунизм так же возможен при монархе, как при пре­зиденте республики». Эта-то мысль и уготовила путь для государственного переворота Наполеона III и затем, много позже, позволяла социалистам-государственникам относиться так легко к буржуазной реакции.

Наконец, мы должны также упомянуть о школе Луи Блана, которая во время основания Интернационала имела многочисленных сторонников во Франции и Гер­мании, где она была представлена сплоченною массою лассальянцев. Эти социалисты, такие же сторонники го­сударства, как и предыдущие, считали, что переход про­мышленной собственности из рук капитала в руки труда может произойти, если правительство, порожденное ре­волюцией и вдохновляемое социалистическими воззрени­ями, поможет рабочим устроить обширные рабочие про­изводительные кооперативы, которым правительство же даст взаймы необходимые средства. Эти кооперативы были бы соединены в обширную систему национального производства. Как временная мера могло бы быть при­нято денежное вознаграждение, равное для всех; но ко­нечною целью было бы распределение продуктов соглас­но потребностям каждого производителя.

В сущности, мы видим, что социализм Луи Блана был, как говорит совершенно верно Консидеран, «комму­нистический сенсимонизм», управляемый демократиче­ским государством.

Опираясь на обширную систему национального кре­дита, поддерживаемые государственными заказами, ра­бочие кооперативы, которые хотел основать Луи Блан, получая деньги взаймы от государства по очень низкому проценту, были бы в состоянии конкурировать с капита­листическою промышленностью. Они скоро вытеснили бы капиталистов из производства и сами стали бы на их место.

Они также могли бы развиваться и в земледелии. Что же касается до рабочих, то они никогда не должны были бы терять из виду этого экономического, социалистиче­ского идеала и не должны были бы увлекаться просто де­мократическим идеалом буржуазных политиков.

Все эти воззрения, выработавшиеся под влиянием со­циалистической пропаганды в сороковые года, равно как под влиянием февральского и июньского восстаний 1848 года, были, с различными изменениями в подробностях, широко распространены в Международном союзе рабо­чих. Различия в воззрениях были большие; но, как мы уже видели, сторонники всех этих школ сходились в од­ном: все они признавали, что в основании будущей рево­люции должно будет лежать сильное правительство, ко­торое будет держать в своих руках хозяйственную жизнь страны. Все они признавали централизованное и иерар­хическое устройство государства.

К счастью, наряду с этими якобинскими воззрениями, в противовес им, существовало также и учение фурьери­стов, к разбору которого мы теперь перейдем.

 

XII

АНАРХИЯ (продолжение)

 

Социалистические воззрения в Интернационале. — Фурьеризм.

Фурье, современник Великой Революции, уже не был в живых, когда основывался Интернационал. Но его мы­сли были так широко распространены его последовате­лями — в особенности Консидераном, который придал им известный научный характер, — что сознательно или бессознательно самые образованные члены Интернацио­нала находились под влиянием фурьеризма*.

 

* Из работы нашего друга Черкезова известно, что экономиче­ские положения, изложенные Марксом и Энгельсом в «Коммуни­стическом Манифесте», были ими взяты из Манифеста Консидерана, который носил название «Принципы социализма. Манифест де­мократии XIX века» и был издан в 1848 году. Действительно, до­статочно прочесть оба манифеста, чтобы убедиться, что не только экономические взгляды «Коммунистического Манифеста», но даже и форма были заимствованы Марксом и Энгельсом у Консидерана.

Что же касается программы практических действий в «Комму­нистическом Манифесте», то, как это показал профессор Андлер, образцом для нее послужила программа тайных коммунистических обществ, французских и немецких, которые продолжали дело тай­ных обществ Бабефа и Буонарроти. Изучение книги Консидерана «Социализм перед лицом старого света» (Le Socialisme devant le vieux monde) нельзя не порекомендовать серьезному вниманию со­временных социалистов.

 

Чтобы понять влияние фурьеризма в те годы, надо за­метить, что господствующею мыслью Фурье не было объ­единение капитала, труда и таланта для производства богатств, как это обыкновенно утверждается в книгах по истории социализма. Его главной целью было положить конец частной торговле, которая ведется в целях нажи­вы и которая необходимо приводит к крупным, недобро­совестным спекуляциям. Чтобы достигнуть этого, он предлагал создать свободную национальную организа­цию для обмена всяких продуктов. Таким образом, Фурье вновь поднял мысль, которую уже пыталась осу­ществить Великая Революция в 1793-1794 годах, после того как парижский народ изгнал жирондистов из Кон­вента и Конвент принял закон о максимуме цен на пред­меты первой необходимости.

Как говорил Консидеран в своей книге «Социализм перед лицом старого света», Фурье видел средство для прекращения всех безобразий современной эксплуатации «в установлении непосредственных сношений между про­изводителем и потребителем, — в устройстве общинных посреднических агентур, являющихся складами, но не владельцами продуктов, которые они получают непо­средственно с места их производства и передают непо­средственно потребителям».

В таких условиях цена товаров перестала бы служить предметом спекуляции. Она могла бы повышаться толь­ко на то, во что обойдутся «издержки по перевозке, хра­нению и управлению, тяжесть которых почти нечувстви­тельна» (Консидеран, стр.39).

Уже ребенком Фурье, помещенный родителями в тор­говое заведение, принес клятву ненависти к торговле, худые стороны которой он близко узнал из собственного опыта. И с тех пор он дал себе слово бороться против нее. Позже, во время Великой Революции, он был сви­детелем ужасающих спекуляций — сперва при продаже и покупке национальных имений, отобранных у церкви и дворян, а потом — в невероятном повышении цен на все продукты во время войн Революции против европей­ских монархий. Он также знал из опыта, что ни якобин­ский Конвент, ни террор с его беспощадной гильотиной не в силах были прекратить эти спекуляции. Тогда он по­нял, что отсутствие национальной, общественной органи­зации обмена, по крайней мере для предметов, необхо­димых для жизни, могло сделать недействительными для народа все благодетельные последствия экономической революции, произведенной отобранием земель у духовен­ства и дворянства в пользу демократии. Тогда же он должен был увидать необходимость национализации торговли и оценить попытку, сделанную в этом направле­нии народом, «санкюлотами», в 1793 и 1794 году. Он сделался ее апостолом*.

 

* Мы этого не знали в Интернационале, но теперь известно, что житель Лиона Л'Анж, пораженный нищетою, царившею в Лионе во время Великой Революции, издал тогда же план «Добровольного Союза» (Association volontaire), который должен был охватить всю Францию. Этот Союз должен был иметь 30 000 запасных хлебных магазинов (по одному в каждой общине) и таким образом поло­жить конец частной собственности на предметы первой необходи­мости и частной торговле ими. См. разбор брошюр Л'Анжа, сде­ланный уже Мишле в его прекрасной «Истории Французской рево­люции», а потом Жоресом в «Histoire Socialiste» и недавно еще Бурженом в его книге «Фурье» (Henri Bourgin. Fourier. Париж, 1905). Не план ли Л'Анжа вдохновил Фурье, который уже думал в этом направлении? Мы этого не знаем. Но с чем Фурье несомненно был знаком, — это с планом революционных санкюлотов 1793-1794 года, которые хотели национализации торговли. Этот план должен был вдохновить его. Как это говорит Мишле в одной из своих рукопис­ных заметок, упоминаемых Жоресом, — «Кто сделал Фурье? — писал он. — Ни Анж, ни Бабеф: Лион был истинным предшественником Фурье». Теперь мы может сказать: «Лион и революция 1793-1794 года»

 

Свободная общинахранительница продуктов, про­изведенных ее членами, даст, по его мнению, разрешение великой задачи устройства обмена и распределения пред­метов первой необходимости. Но община не должна быть собственницей складочных магазинов, подобно те­перешним кооперативам. Она должна быть только хра­нительницей — агентством, куда продукты сдаются для их распределения, без всякого права взимать по­дать с потребителей и без права спекуляции на измене­ниях цен.

Мысль Фурье разрешить социальную задачу, органи­зуя потребление и обмен на общественном начале, уже делает из него одного из самых глубоких социалистиче­ских мыслителей.

Но он не остановился на этом. Он, кроме того, пред­положил, что все члены земледельческой или промыш­ленной, или, вернее сказать, смешанной земледельческо-промышленной общины, составят фалангу. Они соединят в одно свои земли, рабочий скот, инструменты и машины и будут обрабатывать земли или работать на фабриках, считая, что земли, машины, фабрики и т. д. принадлежат им всем сообща, — но ведя при этом строгий счет, на­сколько каждое отдельное лицо увеличило общий ка­питал.

Два главных правила, говорил он, должны быть со­блюдаемы в фаланге. Во-первых, не должно быть непри­ятных работ. Всякая работа должна быть так оборудо­вана, так распределена и настолько разнообразна, что­бы всегда быть привлекательной. Во-вторых, в общест­ве, устроенном на основаниях свободного сотрудничест­ва, не должно быть допущено никакого принуждения, да и не будет причин, делающих нужным принуждение.

При наличности сколько-нибудь внимательного, вду­мчивого отношения к личным нуждам каждого члена фа­ланги и при некоторой снисходительности к особенно­стям различных характеров, а также соединяя труд земледельческий, промышленный, умственный и художе­ственный, члены фаланги скоро убедятся, что даже людские страсти, которые, при современном устройстве, яв­ляются часто злом и опасностью (что в свою очередь всегда приводится в оправдание применения силы), мо­гут быть источником дальнейшего развития прогресса. Достаточно ближе узнать сущность этих страстей и най­ти им общественное применение. Новые предприятия, опасные приключения, общественное возбуждение, жаж­да перемены и т. д. дадут этим страстям необходимый выход. Действительно, всякий знает, насколько страсть к азарту и непривычка к регулярному труду бывают при­чинами воровства, грабежа и других поступков, наказы­ваемых теперь уголовными законами. В разумно устро­енном обществе самые эти страсти нашли бы себе луч­ший исход.

Правда, что Фурье платил еще дань государственным идеям. Таким образом он признавал, что для того, что­бы сделать опыт с его сообществом, чтобы испытать сперва «простую гармонию», которая будет предтечей «настоящей гармонии, представитель верховной власти мог бы сослужить службу».— «Можно было бы, напри­мер, предоставить главе Франции честь вывести род че­ловеческий из социального хаоса, ставши основателем гармонии и освободителем земного шара», — говорил он в своем первом сочинении; и ту же мысль он повторил позже, в 1808 году, в своей «Теории четырех движений». Впоследствии он даже обращался с этой целью к коро­лю Людовику-Филиппу (Ш. Пелларэн. «Фурье, его жизнь и его учение»; 4-ое французское издание, стр.114). Но все это относилось только к первому подготовитель­ному опыту.

Что же касается того общества, которое он называл «настоящею гармонией» или всемирною гармониею, то в ней он не давал места никакому правительству. Эта гармония, говорил он, не может быть вводима «по ча­стям». Превращение должно произойти одновременно в общественных, политических, хозяйственных и нравствен­ных отношениях людей. Когда Фурье начинал разбирать идею государства, он был так же последователен в сво­ей критике, как и мы теперь. — «Политический беспоря­док, — говорил он, — является одновременно и следстви­ем, и выражением хозяйственного (социального) беспо­рядка. Неравенство становится крайнею несправедливо­стью. Государство, во имя которого действует власть, по происхождению и по основным своим началам является несомненно слугою привилегированных классов и их за­щитником против остального населения». И так далее.

Вообще в «Гармоническом обществе» Фурье, которое будет создано полным проведением в жизнь его мыслей, нет места принуждению*.

 

* Даже в тех случаях, когда Фурье делал исключения или когда он с поразительной непоследовательностью говорил об «от­личиях» или «достижимых степенях», введенных для возбуждения рвения к работе, или же о подчинении законам и правилам «во время опытов, имеющих целью испытание его теории» (Пелларэн, стр. 229), руководящею мыслью в его системе оставалась полней­шая свобода отдельной личности в гармоническом обществе буду­щего. «Свобода, — говорил он, — состоит в возможности делать то, чего требуют наши стремления  Если существуют люди, которые воображают, что могут подчинить человеческую природу требо­ваниям современного общества и изучают эту природу в виду та­кой цели, то мы не принадлежим к их числу», — говорил ученик Фурье Пелларэн (стр. 222).

 

Фурье писал непосредственно после поражения Вели­кой Революции и потому неизбежно склонялся к мир­ным разрешениям социального вопроса. Он настаивал на необходимости признать в принципе совместную дея­тельность капитала, труда и таланта. Вследствие этого ценность каждого продукта, произведенного фалангой, должна была быть разделена на три части, из которых одна часть (половина или же семь двенадцатых всей суммы) служила бы вознаграждением труда, вторая часть (три двенадцатых) поступала бы в пользу капита­ла, а третья часть (две или три двенадцатых) — в поль­зу таланта.

Однако большинство приверженцев Фурье в Интер­национале не придавало большого значения этой части его системы. Они понимали, что тут сказывалось влия­ние того времени, когда он писал. И наоборот, они осо­бенно помнили следующие основные положения учения Фурье:

1) Свободная Община, т. е. небольшое земельное про­странство, вполне независимое, делается основанием, единицей в новом социальном обществе.

2) Община является хранительницей всех продук­тов, произведенных внутри ее, и посредницей при всяко­го рода обмене с другими общинами. Она также пред­ставляет собой союз потребителей, и весьма возможно, что в большинстве случаев она будет также единицей производства, которою, впрочем, может быть и профес­сиональная группировка (т. е. рабочий союз) или же со­юз нескольких производительных артелей.

3) Общины свободно объединяются между собой, чтобы составить федерацию, область, народ.

4) Труд должен быть сделан привлекательным: без этого он всегда ведет к рабству. И раньше, чем это будет сделано, невозможно никакое решение социального воп­роса. Достигнуть же этого вполне возможно (две глубо­кие истины, слишком легко забываемые теперь). Труд должен и может быть гораздо производительнее, чем теперь.

5) Для поддержания порядка в подобного рода об­щинах не требуется никакого принуждения: вполне дос­таточно влияния общественного мнения.

Что касается распределения произведенных продук­тов и потребления, то относительно этого мнения еще очень разделялись.

 

После основания Интернационала социалистические идеи имели успех, прежде всего на конгрессах в Брюссе­ле в 1868 году и в Базеле в 1869 году Интернацио­нал высказался громадным большинством за коллектив­ную собственность на землю, годную к обработке, на леса, железные дороги, каналы, телеграфы и т. д., рудни­ки, а также машины. Приняв коллективную собствен­ность и экспроприацию как средство ее достижения, чле­ны Интернационала противогосударственники приняли название коллективистов, чтобы ясно отделить себя от государственного и централизаторского коммунизма Маркса и Энгельса и их сторонников и от такого же на­правления французских коммунистов, державшихся го­сударственных традиций Бабефа и Каабе*.

 

* В это время социал-демократы еще не выставили системы го­сударственного коллективизма, — многие среди них были еще ком­мунисты-государственники. И, по-видимому, был совершенно забыт смысл понятий государственный капитализм и распределение сооб­разно часам труда, — смысл, который был придан слову «коллекти­визм» перед революцией 1848 года и во время ее, сначала С. Пеккером в 1839 году («Социальная экономия: интересы торговли, промышленности и земледелия, и цивилизации вообще под влия­нием пара») и в особенности в 1842 году («Новая теория социаль­ной и политической экономии: этюды по организации обществ») и затем Ф. Видалем, секретарем рабочей Люксембургской Комиссии в его замечательной работе «Жить работая! Проекты, перспективы и средства социальных реформ», появившейся в Париже в конце июня 1848 года.

 

В брошюре «Мысли о социальной организации», опу­бликованной в 1876 году Джемсом Гильомом, который сам принимал активное участие в пропаганде коллекти­визма, а также в его главном сочинении «Интернационал Документы и воспоминания» (4 тома, появившихся в Париже в 1905-1910 годах) и наконец в его статье «Коллективизм в Интернационале», которую Гильом на­писал недавно для «Синдикалистской энциклопедии», интересующиеся могут найти все детали о точном смыс­ле, который придавали слову «коллективизм» наиболее деятельные члены федералистского Интернационала — Варлен, Гильом, Де-Пап, Бакунин и их друзья. Они объ­явили, что в противоположность государственному ком­мунизму они подразумевают под словом «коллекти­визм» — коммунизм негосударственный, федералистский, или анархический. И называя себя коллективистами, они прежде всего подчеркивали, что они противогосударственники. Они не желали предрешать формы, ко­торую примет потребление в обществе, совершившем экс­проприацию. Для них было важно стремление не замы­кать общество в суровые рамки, они желали сохранить для более передовых групп самую широкую свободу в этом отношении.

К несчастью, идеи о коллективной собственности, брошенные в Интернационале, не имели времени рас­пространиться в рабочих массах, когда разразилась франко-немецкая война, десять месяцев спустя после Базельского Конгресса, — так что ни одной серьезной по­пытки в этом направлении не было сделано во время Парижской Коммуны. А после того, как Франция и Ком­муна были раздавлены, федералистский Интернационал должен был сосредоточить все свои силы на поддержа­ние главной своей идеи — противогосударственной орга­низации рабочих сил в целях непосредственной борьбы труда против капитала, чтобы прийти к социальной ре­волюции. Волей-неволей вопросы будущего должны бы­ли остаться на втором плане, и если идеи коллективиз­ма, понимаемого в смысле анархического коммунизма, продолжали распространяться некоторыми привержен­цами, то они наталкивались, с одной стороны, на поня­тия государственного коллективизма, развитые маркси­стами после того, как они начали пренебрегать идеями «Коммунистического Манифеста», и с другой стороны — на государственный коммунизм бланкистов и на весьма распространенные предрассудки против коммунизма во­обще, укрепившиеся в рабочих массах латинских стран после 1848 года под влиянием сильной критики государ­ственного коммунизма, выдвинутой Прудоном. Это со­противление было так сильно, что в Испании, например, где федералистский Интернационал был в тесных сно­шениях с широкой федерацией рабочих профессиональ­ных союзов, в то время и гораздо позже коллективизм истолковывали как подтверждение коллективной собст­венности, просто прибавляя к нему слова «и анархия» (anarquia y collectivismo), чтобы только подкрепить про­тивогосударственную идею, не предрешая, каков будет способ распределения — коммунистический или иной, — который мог быть принят каждой отдельной группой про­изводителей и потребителей.

Наконец, что касается способа перехода от современ­ного общества к обществу социалистическому, то деяте­ли Интернационала не придавали большого значения тому, что по этому поводу говорил Фурье. Они чувство­вали, что в Европе развивается положение дел, ведущее к революции, и видели, что приближается революция бо­лее глубокая и более общая, чем революция 1848 года. И когда она начнется, говорили они, рабочие должны сделать все от них зависящее, чтобы отнять у капитала захваченные им монополии и передать их в руки самих производителей, т. е. рабочих, не дожидаясь приказов правительства.

 

Толчок, данный Парижской Коммуной — Бакунин.

 

Из короткого обзора, данного в предшествующих главах, уже можно представить себе, на какой почве развивались анархические идеи в Интернационале.

Мы видели, какую смесь централистического и госу­дарственного якобинства со стремлением к местной неза­висимости и федерации представляли тогда понятия дея­телей Международного союза рабочих. И то и другое течение мысли — мы теперь это знаем — имело своим источником Великую Французскую революцию. Центра­листические идеи происходили по прямой линии от яко­бинства 1793 года, а идеи местной независимой деятельности были наследием крупной созидательной и разру­шительной революционной работы коммун (общин) 1793-1794 года и их отделов (секций) в больших го­родах.

Надо сказать, однако, что из этих двух течений, яко­бинское, без сомнения, преобладало. Почти все буржуаз­ные интеллигенты, вошедшие в Интернационал, мыслили как государственники-якобинцы, а рабочие находились под их влиянием.

Нужно было, чтобы совершилось событие такой гро­мадной важности, как провозглашение Парижской Ком­муны и геройская борьба парижского народа против буржуазии, чтобы дать новое направление революцион­ной мысли, по крайней мере в латинских странах, особен­но в Испании, Италии и части французской Швейцарии.

В июле 1870 года началась ужасная франко-прусская война, в которую бросились Наполеон III и его советни­ки, чтобы спасти Империю от неизбежной республикан­ской революции. Война привела к жестокому разгрому Франции, к гибели Империи, к временному правитель­ству Тьера и Гамбетты и к Парижской Коммуне, за ко­торою последовали подобные же попытки в Сент-Этьене, Нарбонне и других южных городах Франции и, позд­нее, в Барселоне и Картахене в Испании.

Для Интернационала — по крайней мере, для тех его членов, которые умели мыслить и извлекать пользу из уроков жизни, — происшедшие события послужили уро­ком. Общинные (коммунальные) восстания были насто­ящим откровением. Социалисты видели, как отдельные города объявили свою независимость от государства и свое право самим начинать новую жизнь, не дожидаясь, пока вся нация с ее отсталыми областями согласится тоже выступить на новый путь; и они поняли, что, совер­шаясь под красным знаменем социальной революции, которое парижские рабочие ценой своей жизни отчаянно защищали на баррикадах, восстания городов указали, какою должна быть, какою, вероятно, будет политиче­ская форма будущей революции среди латинских на­родностей.

Не демократическая республика, как то думали в 1848 г., а Община — свободная, независимая и, весьма вероятно, коммунистическая.

Понятно, что спутанность мысли, царившая тогда в умах относительно того, какие политические и экономи­ческие меры нужно принять во время народной революции, чтобы обеспечить ей успех, дала себя почувствовать и во время Парижской Коммуны. Там царила та же ум­ственная неопределенность, которую мы видели в Интер­национале.

Якобинцы, т. е. правительственные нейтралисты, с одной стороны, и коммунисты-федералисты, т. е. общин­ники, с другой, были одинаково представлены в париж­ском восстании, и очень скоро в Коммуне между ними стали происходить несогласия. Самый воинствующий элемент находился среди якобинцев и бланкистов. Но Бланки сидел в тюрьме, а среди бланкистских глава­рей — буржуа, по большей части — уже немного оста­лось от коммунистических идей их предшественников, последователей Бабефа. Для них экономический вопрос был чем-то таким, чем надо будет заняться потом, пос­ле того как восторжествует Коммуна; а так как это мне­ние было с самого начала очень распространено, то на­родные коммунистические стремления не успели раз­виться настоящим образом. Тем более что и сама Ком­муна, провозглашенная, когда немецкие армии стояли вокруг Парижа, просуществовала всего 70 дней.

При таких условиях поражение не заставило себя ждать, и беспощадная месть трусливой, напуганной и злобной буржуазии еще раз доказала, что торжество на­родной коммуны может быть достигнуто только в том случае, если народные массы, побуждаемые потребно­стью завоеваний на экономической почве, со страстью вступят в движение.

Чтобы общинная политическая революция могла во­сторжествовать, надо уметь провести одновременно ре­волюцию экономическую.

Что Парижская Коммуна сделала невозможным вос­становление монархии, которого хотела буржуазия, — в этом нет сомнения. Но в то же время она дала другой важный урок — она сделала то, что революционный про­летариат латинских стран стал яснее понимать с тех пор истинное положение вещей.

«Свободная Община — такова политическая форма, которую должна будет принять социальная револю­ция. Пускай вся страна, пускай все соседние страны бу­дут против такого образа действий, но раз жители дан­ной общины и данной местности решат ввести обобще­ствление потребления предметов, необходимых для удов­летворения их потребностей, а также обобществление обмена этих продуктов и их производства — они должны осуществить это сами, у себя, на деле, не дожидаясь решений в этом смысле национального парламента. И если они это сделают, если они направят свои силы на это великое дело, то они найдут внутри своей общины такую силу, которой они никогда бы не нашли, если б захотели увлечь за собой всю страну со всеми ее частя­ми — отсталыми, враждебными или безразличными. Луч­ше открыто бороться против них, чем тянуть их за собой, как ядро, привязанное к ногам революции.

Больше того. Мы также считаем, что если не нужно центральное правительство, чтобы приказывать свобод­ным общинам, если национальное правительство унич­тожается и единство страны достигается помощью сво­бодной федерации общин, — в таком случае таким же лишним и вредным является и центральное городское управление. Дела, которые приходится решать внутри отдельной общины, даже в большом городе, в действи­тельности гораздо менее сложны, интересы граждан ме­нее разнообразны и противоположны, чем внутри стра­ны, хотя бы она была не больше Швейцарии или одного из ее кантонов. Федеративный принцип, т. е. вольное объ­единение кварталов, промышленных союзов потребления и обмена и т. д., вполне достаточен, чтобы установить внутри общины согласие между производителями, пот­ребителями и другими группами граждан.

 

Парижская Коммуна дала ответ еще на один вопрос, который мучил каждого истинного революционера. Два раза Франция делала попытку провести социальную ре­волюцию, оба раза при помощи центрального правитель­ства: первый раз в 1793-1794 году, когда после изгнания жирондистов из Конвента Франция попробовала ввести «действительное равенство», т. е. равенство настоящее, экономическое — при помощи строгих законодательных мер; и второй раз в 1848 году, когда она попробовала дать себе через Национальное собрание «социал-демо­кратическую республику». И оба раза она потерпела полнейшую кровавую неудачу.

Теперь сама жизнь нам подсказывала новое реше­ние — «Свободная Община». Община сама должна про­извести революцию в своих пределах в то же время, ког­да она будет освобождаться от центрального государст­ва. И по мере того как выяснилось в умах это решение, стал развиваться новый идеал: анархия.

Мы тогда поняли, что в книге Прудона «Общее по­нятие о революции в девятнадцатом веке» заключалась глубоко практичная мысль: идея анархии. И мысль пе­редовых людей латинских народностей начала работать в этом направлении.

Увы, только в латинских странах — во Франции, Ис­пании, Италии, в романской Швейцарии и в валлонской части Бельгии. Немцы, наоборот, вынесли из своей побе­ды над Францией совсем другое заключение: они при­шли к преклонению перед государственной централиза­цией. Они еще остаются запутанными в робеспьеровской фазе и преклоняются перед Клубом якобинцев, как его описывают (наперекор действительности) якобинские историки.

Государство с сильно сосредоточенною в нем властью и враждебное всякому намеку на национальную незави­симость, сильная лестничная централизация чиновниче­ства и сильное правительство — вот к каким выводам пришли немецкие социалисты и радикалы. Они не хоте­ли даже понять, что их победа над Францией была по­бедой многочисленной армии (свыше миллиона солдат), возможной при всеобщей воинской повинности, над ма­лочисленной французской армией (420000), собранной при существовавшем тогда во Франции рекрутском на­боре; что победа была одержана главным образом над разлагающеюся Второю империею, когда ей уже угро­жала революция, — революция, которая принесла бы пользу всему человечеству, если бы ей не помешало вторжение немцев во Францию.

Таким образом Парижская Коммуна дала толчок идее анархизма среди латинских народов.

С другой стороны, государственные стремления в Главном совете Интернационала, обозначаясь все силь­нее и угрожая всему Интернационалу, укрепили этим анархические течения; независимость национальных фе­дераций была в нем основным началом, причем Главный совет, существовавший только для облегчения сношений, не должен был иметь никакой власти. Между тем в 1872 году, после поражения Франции и Коммуны, Глав­ный совет Интернационала под руководством Маркса и Энгельса, которых поддержали в этом французские блан­кисты, эмигрировавшие в Лондон после Парижской Ком­муны, воспользовался данными ему правами, чтобы про­извести насильственный переворот.

Созвавши вместо всеобщего, международного съез­да небольшую «Конференцию» из своих приверженцев, Совет заменил в программе действии Союза прямую борьбу труда против капитала агитацией в буржуазных парламентах. Этот переворот убил Интернационал, но открыл многим глаза. Даже самые доверчивые увидали, как глупо поручать ведение своих дел правительству, хотя бы оно было избрано на таких демократических на­чалах, как это было при избрании Главного совета Ин­тернационала. Таким образом федерации Испанская, Итальянская, Юрская, Валлонская и одна английская секция восстали против власти Главного совета*.

 

* Чтобы познакомиться с подробностями этого переворота и его последствиями, надо прочесть прекрасную историческую ра­боту Джемса Гильома об Интернационале или же сокращенное изложение этого труда, приготовляемое теперь д-ром Брупбахером.

 

В лице Бакунина анархическое направление, начав­шее развиваться в Интернационале, нашло могучего и страстного защитника. Вокруг Бакунина и его юрских друзей быстро сплотился небольшой круг молодых швей­царцев, итальянцев и испанцев, который дал более ши­рокое развитие его мыслям.

Пользуясь своими широкими познаниями в истории и философии, Бакунин дал обоснование современному анархизму в целом ряде сильных брошюр, статей и писем.

Он храбро выступил с мыслью о совершенном унич­тожении государства со всем его устройством, его идеа­лом и его целями. В свое время, в прошлом, государство являлось историческою необходимостью. Это было уч­реждение, роковым образом развивавшееся из влияния, приобретенного религиозными кастами. Но теперь пол­нейшее уничтожение государства является в свою оче­редь исторически необходимым, потому что государст­во — это отрицание свободы и равенства; потому что оно только портит все, за что принимается, даже тогда, когда хочет провести в жизнь то, что должно служить на пользу всем.

Каждый народ, как бы мал он ни был, каждая об­щина, а в общине все профессиональные, производитель­ные и потребительные союзы должны иметь возможность свободно устроиться, как они это понимают, поскольку они не угрожают своим соседям. То, что на политиче­ском наречии называется «федерализмом» и «автономиею», еще не достаточно; это только слова, которые при­крывают власть централизованного государства*. Пол­нейшая независимость общины, союз свободных общин и социальная революция внутри общины, т е. корпора­тивные группировки людей для производства, которые заменят государственную организацию существующего теперь общества, — вот идеал, который, как показал Ба­кунин, встает теперь перед нашею общественностью по мере того, как мы выходим из мрака прошедших веков. Человек начинает понимать, что он не будет совершенно свободен, пока в такой же степени не будет свободно все вокруг него.

 

* Так, напр., в Австрии существует «федерализм», т. е. отдель­ные народности (чехи, венгерцы) имеют свои парламенты, состоя­щие в союзном (федеральном) договоре между собою; но Богемия, Венгрия представляют собою отдельные союзные государства. При­меры значительной «автономии», т. е. значительной независимости, мы имеем в городах Соединенных Штатов и Канаде. Но от «авто­номии» Северо-Американских городов до полной независимости, ка­кою пользовались с 12-го по 16-ый и 17-ый век Амьен, Флоренция, Нюрнберг, Псков, Новгород и тысячи других европейских горо­дов, еще очень далеко.

 

В своих экономических взглядах Бакунин был пол­нейшим коммунистом, но по уговору со своими друзья­ми федералистами из Интернационала, он называл себя анархическим коллективистом, отдавая дань недоверию, которое вызвали к себе во Франции коммунисты-госу­дарственники. Однако его коллективизм, конечно, не был коллективизмом Видаля, Пеккера, ни их нынешних последователей, которые стремятся просто к государст­венному капитализму. Для него, как и для его друзей, коллективизм означал общее владение всем, что служит для производства, не определяя заранее, в какой фор­ме будет производиться вознаграждение труда среди различных групп производителей: примут ли они комму­нистическое решение, или же предпочтут марки труда, или равную для всех поденную заработную плату, или какое-либо другое решение.

При своих анархических взглядах он был одновре­менно горячим пропагандистом социальной революции, скорое пришествие которой в то время предвидело боль­шинство социалистов и которую он горячо проповедо­вал в своих письмах и сочинениях.

 

XIII

АНАРХИЯ (продолжение)

 

Анархическое учение в его современном виде.

 

Если накануне 1848 года и в последующие годы, вплоть до Интернационала, возмущение против государ­ства принимало форму возмущения отдельной личности против общества и его условной нравственности и про­являлось главным образом среди молодого поколения буржуазии, то теперь, в рабочей среде, оно приняло бо­лее серьезный характер. Оно преобразилось в искание новой формы общества, свободного от притеснений и эксплуатации, которым теперь способствует государство.

Интернационал, по мысли основавших его рабочих, должен был быть, как мы видели, обширным Союзом (федерациею) рабочих групп, которые являлись бы начатком того, чем сможет стать общество, обновленное социальною революцией); общество, в котором современ­ный правительственный механизм и капиталистическая эксплуатация должны исчезнуть и уступить место новым отношениям между федерациями производителей и пот­ребителей.

При этих условиях идеал анархизма не мог более быть личным, как у Штирнера: он становился идеалом общественным.

По мере того как рабочие обеих частей света ближе знакомились между собою и вступали в непосредствен­ные сношения, невзирая на разделявшие их границы, они начинали лучше разбираться в социальном вопросе и с большим доверием относились к своим собственным силам.

Они предвидели, что если бы землею стал владеть народ и если бы промышленные рабочие, завладев фаб­риками и мастерскими, стали бы сами управлять про­мышленностью и направлять ее на производство всего необходимого для жизни народа, то тогда нетрудно было бы широко удовлетворять все основные потребности об­щества. Недавние успехи науки и техники являлись за­логом успеха. И тогда производители различных наций сумели бы установить международный обмен на спра­ведливых основаниях. Для тех, кто был близко знаком с фабриками, заводами, копями, земледелием и торгов­лею, это не подлежало ни малейшему сомнению.

В то же время все больше росло число рабочих, ко­торые понимали, что государство, со своей чиновничьей иерархией и с тяжестью лежащих на нем исторических преданий, не может не быть тормозом нарождению нового общества, свободного от монополий и эксплуа­тации.

Само историческое развитие государства было вы­звано не чем иным, как возникновением земельной соб­ственности и желанием сохранить ее в руках одного класса, который таким образом стал бы господствую­щим. Какие же средства может доставить государство для уничтожения этой монополии, если сами трудящие­ся не смогут найти этих средств в своих собственных си­лах и в своем объединении? В течение девятнадцатого века государство неимоверно усилилось в смысле ут­верждения монополий промышленной собственности, торговли и банков в руках вновь разбогатевших клас­сов, которым оно доставляло дешевые рабочие руки, отнимая землю у деревенских общин и сокрушая кре­стьян непосильными налогами. Какие преимущества мо­жет доставить государство, чтобы уничтожить эти самые привилегии, если у крестьян не будет сил объединиться и добиться этого самим? Государственный механизм, развиваясь, имел своей целью созидание и укрепление привилегий — как же может он послужить их уничтоже­нию? Разве такая новая деятельность не потребует но­вых исполнительных органов? И разве эти исполнитель­ные органы не должны быть созданы теперь самими ра­бочими, внутри их союзов, их федераций, без всякого отношения к государству?

Тогда, когда падут созданные и поддерживаемые го­сударством преимущества для отдельных лиц и классов, существование государства потеряет всякий смысл. Со­вершенно новые формы общежития должны будут воз­никнуть, раз отношения между людьми перестанут быть отношениями между эксплуатируемыми и эксплуатато­рами. Жизнь упростится, когда станет излишним меха­низм, существующий для того, чтобы помогать богатым еще более богатеть за счет бедных.

Представляя себе мысленно свободные общины, сель­ские и городские (т. е. земельные союзы людей, связан­ных между собой по месту жительства), и обширные профессиональные и ремесленные союзы (т. е. союзы лю­дей по роду их труда), причем общины и профессиональ­ные и ремесленные союзы тесно переплетаются между собою, — представляя себе такое устройство взаимных отношений между людьми, анархисты могли уже соста­вить себе определенное конкретное представление о том, как может быть организовано общество, освободившееся от ига капитала и государства. К этому им оставалось прибавить, что рядом с общинами и профессиональными союзами будут появляться тысячами бесконечно разно­образные общества и союзы: то прочные, то эфемерные, возникающие среди людей в силу сходства их личных наклонностей. Мало ли у людей общих интересов, обще­ственных, религиозных, художественных, ученых, в целях воспитания, исследования или даже просто развлечения! Такие союзы, вне всяких политических или хозяйствен­ных целей, создаются уже теперь во множестве; число их несомненно должно расти, и они будут тесно перепле­таться с другими союзами как земельными, так и союза­ми для производства, для потребления и для обмена про­дуктов.

Эти три рода союзов, сетью покрывающих друг дру­га, дали бы возможность удовлетворять всем обществен­ным потребностям: потребления, производства и обмена, путей сообщения, санитарных мероприятий, воспитания, взаимной защиты от нападений, взаимопомощи, защиты территории; наконец — удовлетворения  потребностей художественных, литературных, театральных, а также по­требностей в развлечениях и т. п. Все это — полное жиз­ни и всегда готовое отвечать на новые запросы и на но­вые влияния общественной и умственной среды и приспо­собляться к ним.

Если бы общество такого рода развивалось на доста­точно обширной и достаточно населенной территории, где самые различные вкусы и потребности могли бы про­явить себя, то всем скоро стала бы ясна ненужность ка­ких бы то ни было начальственных принуждений. Беспо­лезные для поддержания экономической жизни общест­ва, эти принуждения были бы столь же бесполезны для того, чтобы помешать большинству противообществен­ных деяний.

И в самом деле, в современном государстве самой большой помехой развитию и поддержанию нравствен­ного уровня, необходимого для жизни в обществе, яв­ляется отсутствие общественного равенства. Без равенст­ва — «без равенства на деле», как выражались в 1793 го­ду, — чувство справедливости не может сделаться общим достоянием. Справедливость должна быть одинакова для всех; а в нашем обществе, расслоенном на классы, чувство равенства терпит поражения каждую минуту, на каждом шагу. Чтобы чувство справедливости по отноше­нию ко всем вошло в нравы и в привычки общества, на­до, чтобы равенство существовало на деле. Только в об­ществе равных мы найдем справедливость.

Тогда потребность в принуждении или, вернее, жела­ние прибегать к принуждению перестало бы проявлять­ся. Всякому стало бы ясно, что нет нужды стеснять лич­ную свободу, как это делается теперь, то страхом наказа­ния, судебного или свыше, то подчинением людям, при­знанным высшими, то преклонением перед метафизиче­скими существами, созданными страхом или невежест­вом. Все это в современном обществе ведет только к умственному рабству, к принижению личной предприим­чивости, к понижению нравственного уровня людей, к остановке движения вперед.

В среде равных человек мог бы с полным доверием предоставить собственному разуму направлять себя; ибо разум, развиваясь в такой среде, необходимо должен был бы нести на себе печать общительных привычек среды. В таких условиях — и только в таких условиях — человек мог бы достичь полного развития своей личности, между тем как восхваляемый в наше время буржуазией индиви­дуализм, якобы являющийся для «высших натур» сред­ством достижения полного развития человеческого су­щества, — есть только самообман. Восхваляемый ими ин­дивидуализм, наоборот, является самой верной помехой для развития всякой ярко выраженной личности.

В нашем обществе, которое преследует личное обо­гащение и тем самым осуждено на всеобщую бедность в своей среде, самый способный человек осужден на же­стокую борьбу ради приобретения средств, необходимых для поддержки его существования. Как бы ни были скромны его требования, он работает как вол шесть дней из семи, только чтобы добыть себе кров и пищу. Что же касается тех в сущности очень немногих лиц, которым удается отвоевать, кроме того, известный досуг, необ­ходимый для свободного развития своей личности, то со­временное общество разрешает им пользоваться этим досугом только под одним условием: надеть на себя ярмо законов и обычаев буржуазной посредственности и ни­когда не потрясать основ этого царства посредственно­сти ни слишком едкою критикою, ни личным возмуще­нием.

«Полное развитие личности» разрешается только тем, кто не угрожает никакою опасностью буржуазному обществу, — тем, кто для него занимателен, но не опасен.

 

Как мы уже сказали, анархисты основывают свои предвидения будущего на данных, добытых путем на­блюдения.

В самом деле, если мы будем разбирать направления мысли, преобладающие в образованных обществах с кон­ца восемнадцатого века, мы должны признать, что на­правление централистское и государственное еще очень сильно среди духовенства, буржуазии и тех рабочих, ко­торые получили буржуазное образование и сами стремят­ся войти в буржуазию; тогда как направление противо­государственное, противоцентралистское и противовоенное, так же как и учение о свободном соглашении, имеет многочисленных сторонников среди рабочих и среди хо­рошо образованной, более или менее свободомыслящей части интеллигентной буржуазии.

В самом деле, как я на это уже указывал в моих ра­ботах («Хлеб и Воля», «Взаимопомощь»), в настоящее время замечается сильное стремление к созиданию, по­мимо государства и церкви, тысяч и тысяч небольших союзов для удовлетворения всевозможных потребно­стей: экономических (железнодорожные общества, рабо­чие синдикаты и синдикаты предпринимателей, коопе­ративы, товарищества земледельческие, для вывоза про­дуктов и т. д.), политических, умственных, художествен­ных, воспитательных, для пропаганды и т. далее. То, что прежде было неоспоримо обязанностью государства и церкви, теперь составляет отрасль деятельности сво­бодных организаций. Это направление делается все бо­лее и более видимым. Достаточно было, чтобы дунове­ние свободы немного обуздало церковь и государство, чтобы свободные организации начали появляться тыся­чами. И можно предвидеть, что, как только права этих двух вековых врагов свободы будут еще более ограниче­ны, сейчас же еще шире разовьют свою деятельность свободные организации.

Будущее и прогресс лежат в этом направлении, а анархия есть выражение того и другого.

 

Отрицание государства.

Надо, конечно, признать, что на экономических поня­тиях анархистов сказалось влияние хаотического состоя­ния, в котором еще пребывает наука о политической экономии. Среди них, как и среди социалистов-госу­дарственников, мнения по этому предмету делятся.

Подобно всем тем членам социалистических партий, которые остались социалистами, анархисты считают, что существующая теперь частная собственность на землю и на все необходимое для производства точно так же, как теперешняя система производства, преследующая цели наживы и являющаяся его следствием, есть зло; что современные наши общества должны уничтожить эту систему, если они не хотят погибнуть, как погибло уже множество древних цивилизаций.

Что же касается тех средств, при помощи которых могла бы произойти эта перемена, то тут анархисты на­ходятся в полном противоречии со всеми фракциями со­циалистов-государственников. Они отрицают возмож­ность разрешить задачу при помощи государственного капитализма, т. е. захвата государством всего общест­венного производства или же его главных отраслей. Пе­редача почты, железных дорог, рудников, земли в руки современного государства, т. е. в управление назначае­мых парламентом министров и их чиновничьих канцеля­рий, не является для нас идеалом. Мы в этом видим только новую форму закрепощения рабочих и эксплуа­тации рабочего капиталистом. И мы, конечно, не верим, чтобы государственный капитализм был путем к унич­тожению закрепощения и эксплуатации или же одной из переходных ступеней на пути к этой цели.

Таким образом, пока социализм понимался в его на­стоящем и широком смысле, как освобождение труда от эксплуатации его капиталом, анархисты шли в согласии с теми, кто тогда были социалистами. И те и другие предвидели социальную революцию и желали ее наступ­ления; причем анархисты надеялись, что революция по­родит новую безгосударственную форму общества, тог­да как социалисты, из которых весьма многие были тог­да еще коммунистами, не стремились точно определить, в какой форме они представляли себе будущий перево­рот, а многие из них согласились, что надо непременно ослабить центральную власть.

Но анархистам пришлось окончательно отмежевать­ся, когда если не большинство, то очень сильная фрак­ция социалистов-государственников прониклась мыслью, что совсем не требуется уничтожать капиталистическую эксплуатацию, что для нашего поколения и для той сту­пени экономического развития, на которой мы находим­ся, не требуется ничего другого, как уменьшить эксплу­атацию, заставив капиталистов подчиниться известным законодательным ограничениям.

С этим анархисты не могли согласиться. Мы утверж­даем, что если мы в будущем хотим достичь уничтоже­ния капиталистической эксплуатации, то уже теперь, с сегодняшнего же дня мы должны направлять наши уси­лия к уничтожению этой эксплуатации. Уже теперь мы должны стремиться к непосредственной передаче всего, что служит для производства, — угольных копей, рудни­ков, заводов, фабрик, путей сообщения и в особенности всего необходимого для жизни производителей — из рук личного капитала в группы производителей, — стремить­ся к этому и действовать соответственным образом.

Кроме того, мы должны очень беречься от передачи средств существования и производства в руки современ­ного буржуазного государства. В то время как социали­стические партии во всей Европе требуют передачи же­лезных дорог, производства соли, рудников и угольных копей, банков (в Швейцарии) и монополии спирта бур­жуазному государству в современном его виде, мы ви­дим в этом захвате общественного достояния буржуаз­ным государством одно из самых больших препятствий, какие только можно воздвигнуть, чтобы помешать пере­ходу этого достояния в руки трудящихся, производите­лей и потребителей.

Мы в этом видим средство к усилению капиталиста, к росту его сил, направленных на борьбу против возму­тившегося рабочего. Наиболее проницательные из среды капиталистов прекрасно это понимают. Они понимают, что их капиталы, например, будут гораздо сохраннее и их дивиденды гораздо надежнее, если они будут вложе­ны в железные дороги, принадлежащие государству и управляемые государством по военному образцу. Для тех, кто привык задумываться над социальными явления­ми в их совокупности, нет ни тени сомнения относитель­но следующего положения, которое может считаться об­щественной аксиомой: «Нельзя готовить социальные пе­ремены, не делая никаких шагов в направлении желательных перемен. Мы будем удаляться от нашей цели, если пойдем этим путем». И в самом деле, это значило бы удаляться от момента, когда производители и потре­бители станут сами хозяевами производства, если на­чать с передачи производства и обмена в руки парламен­тов, министерств, современных чиновников, которые те­перь не могут быть ничем иным, как орудиями крупного капитала, так как все государство теперь зависит от него.

Нельзя уничтожить созданные в прошлом монопо­лии, создавая новые монополии, всегда в пользу тех же прежних монополистов.

Мы не можем также забыть, что церковь и государ­ство были той политической силой, к которой привиле­гированные классы — в ту пору, когда они еще только начинали утверждаться, — прибегали, чтобы сделаться законными обладателями всяких привилегий и прав над остальными людьми. Государство было именно тем уч­реждением, которое укрепило уверенность с обеих сто­рон в праве пользования этими привилегиями. Оно бы­ло выработано, создано веками с тем, чтобы утвердить господство привилегированных классов над крестьянами и рабочими. И вследствие этого ни церковь, ни государ­ство не могут теперь сделаться тою силою, которая по­служила бы к уничтожению этих привилегий. Тем более ни государство, ни церковь не могут быть той формой общественного устройства, которая возникнет, когда уничтожены будут эти привилегии. Наоборот, история нас учит, что каждый раз, когда в недрах нации зарож­далась какая-нибудь новая хозяйственная форма обще­жития (напр., замена рабства крепостным правом или крепостного права — наемным трудом), всегда в таких случаях приходилось вырабатывать новую форму поли­тического общежития.

Точно так же, как церковь никогда не может быть использована, чтобы освободить человека из-под ига старых суеверий или чтобы дать ему новую, свободно признанную, высшую нравственность; точно так же, как чувства равенства, тесной сплоченности и единения всех людей хотя и проповедуются всеми религиями, но широ­ко распространятся в человечестве только тогда, когда примут формы, совершенно различные от тех, которые им давались церквями, потому что церкви завладевали ими, чтобы использовать их в пользу духовенства, точ­но так же и экономическое освобождение произойдет только тогда, когда будут разбиты старые политические формы, нашедшие свое выражение в государстве. Че­ловек будет вынужден найти новые формы для всех об­щественных отправлений, которые теперь государство распределяет между своими чиновниками. Орудие угне­тения, порабощения, рабской подчиненности не может стать орудием освобождения. Вольный человек сумеет найти новые формы жизни взамен рабской иерархии чиновников. Эти формы уже намечаются. И пока они не выработаются самою жизнью освобождающихся лю­дей, самою освободительною революциею, до тех пор ни­чего не будет сделано.

Анархия работает именно для того, чтобы этим но­вым формам общественной жизни легче было пробить себе путь, а пробьют они его себе, как это всегда бы­вало в прошлом, в момент великих освободительных движений. Их выработает созидательная сила народных масс, при помощи современного знания.

Вот почему анархисты отказываются от роли зако­нодателей и от всякой другой государственной деятель­ности. Мы знаем, что социальную революцию нельзя произвести законами. Потому что законы, если даже они приняты Учредительным собранием под влиянием улиц (хотя как могут быть они приняты, когда в палате приходится согласовать представителей самых разнооб­разных требований?), даже после того, как они приня­ты палатой, законы суть не что иное, как просто при­глашение работать в известном направлении, как — по­ощрение лицам, живущим среди народа, чтобы они ис­пользовали свою энергию, свою изобретательность, свои организаторские и созидательные таланты для проведе­ния в жизнь известных направлений. Но для этого тре­буется, чтобы на местах были силы, готовые и способ­ные перевести формулы и пожелания закона в реальную действительность*.

 

* Что вышло бы, например, из Положения 19-го февраля (унич­тожившего крепостное право), если бы на месте не находились люди, имевшие смелость при всякой грубости и насилии помещика давать ему подобающий ответ и способные заставить мировых по­средников обуздывать господ крепостников?

 

В силу тех же причин, с самого возникновения Ин­тернационала вплоть до наших дней, многие анархисты постоянно принимали деятельное участие в рабочих организациях, создавшихся для прямой борьбы труда про­тив капитала. Такая борьба, скорее чем всякая косвен­ная, политическая агитация, помогает рабочим достиг­нуть некоторых улучшений их участи; она открывает им глаза на то зло, которое приносит обществу капитали­стическое устройство и поддерживающее его государст­во; и в то же время она заставляет их задуматься над вопросом о том, как организовать потребление, произ­водство и непосредственный обмен между заинтересо­ванными сторонами, не прибегая к помощи ни капита­листа, ни государства.

Что касается до формы распределения труда в об­ществе, освободившемся от вмешательства капитала и государства, то тут, как мы это уже видели, мнения анархистов расходятся.

Все сходятся в отрицании той новой формы заработ­ной платы, которая появилась бы, если б государство взяло в свои руки орудия производства и обмен, подоб­но тому как оно уже завладело железными дорогами, почтой, образованием, взаимным страхованием и защи­той территории. Вновь приобретенное промышленное мо­гущество вместе с уже существующим (налоги, защита территории, государственная церковь и т. п.) создало бы новое могучее орудие власти на службе у тирании.

Поэтому большинство анархистов присоединяется в настоящее время к тому решению вопроса, которое да­ется анархистами-коммунистами. Постепенно среди ду­мающих об этом вопросе складывается убеждение, что коммунизм — по крайней мере, по отношению к предме­там первой необходимости — представляет решение, к которому идут современные общества, и что в цивили­зованном обществе единственно возможной формой ком­мунизма является та, которую предлагают анархисты, т. е. безначальный коммунизм. Всякий другой комму­низм невозможен. Мы переросли его. Коммунизм, по су­ществу своему, предполагает равенство всех членов коммуны и отрицает поэтому всякую власть. С другой стороны, немыслимо никакое анархическое общество из­вестной величины, которое не начало бы с обеспечения всем хотя бы некоторого уровня жизненных удобств, добываемых всеми сообща.

Таким образом, понятия коммунизма и анархии не­обходимо дополняют друг друга.

Но наряду с коммунистическими течениями продол­жает существовать также и другое направление, которое видит в анархии осуществление полного индивиду­ализма. Об этом течении мы скажем теперь несколько слов.

 

Индивидуалистическое направление.

 

Индивидуалистическое направление в анархии пред­ставляется пережитком давно прошедших времен, когда средства производства не достигли еще такой степени со­вершенства, какую придают им современная наука и прогресс техники, и когда вследствие недостаточности всего производства, в коммунистическом обществе виде­ли неизбежность общей нищеты и общего порабощения.

Индивидуалистическое направление в анархии име­ет, конечно, главным своим основанием желание сохра­нить в полноте независимость личности. В этом оно идет вполне рука об руку с коммунистическим направлением. Оба стремятся к тому, чтобы никакие общественные це­пи — вроде тех, которые налагала старозаветная семья или городская община, или цех (гильдия) в то время, когда они уже вымирали, — не стесняли свободного раз­вития личности. В этом одинаково заинтересованы и ком­мунист-анархист, и индивидуалист вообще.

Но индивидуалистский анархизм является также про­тивником коммунистского анархизма; и тогда несогла­сие между ними бывает основано, по нашему мнению, на недоразумении.

Всего каких-нибудь пятьдесят или шестьдесят лет тому назад, самый скромный достаток и возможность располагать частью своего свободного времени были до­стоянием лишь весьма небольшого числа людей, эксплуатировавших труд других и живших трудом рабочих, крестьян или рабов. Поэтому те, кому дорога была эко­номическая независимость, со страхом ждали дня, ког­да им нельзя будет принадлежать к небольшой приви­легированной кучке людей. В личной собственности они видели тогда единственное спасение для обеспечения че­ловеку достатка, досуга, свободы. Не надо забывать, что в то время Прудон оценивал все производство Франции всего в пять су, т. е. в 12 копеек в день на человека.

Однако теперь это затруднение перестало существо­вать. При наличности огромной производительности че­ловеческого труда, которая достигнута нами в земледе­лии и промышленности (см., например, мою работу «Поля, фабрики и мастерские»), не подлежит никакому со­мнению, что очень высокая степень достатка для всех могла бы быть достигнута легко и в короткое время при помощи умно организованного коммунистического тру­да; причем от каждого отдельного лица потребовалось бы не более 4-5 часов работы в день; а это дало бы возможность иметь по крайней мере пять совершенно свободных часов в день после удовлетворения всех глав­ных потребностей: жилья, пищи и одежды.

Таким образом, возражение о всеобщей бедности при коммунизме, а следовательно, и подавлении всех тяже­лою работою совершенно отпадает. Остается только же­лание, совершенно справедливое желание, сохранить для личности наибольшую свободу рядом с выгодами обще­ственной жизни, т. е. возможность каждой личности в полности развивать свои личные таланты и особен­ности.

Как бы то ни было, анархический индивидуализм, т. е. направление, ставящее во главу своих желаний пол­ную независимость личности без всякой заботы о том, как сложится общество, — это направление в настоящее время подразделяется на две главные ветви. Во-первых, есть чистые индивидуалисты толка Штирнера, которые в последнее время нашли подкрепление в художественной красоте писаний Ницше. Но мы не станем долго на них останавливаться, так как в одной из предыдущих глав уже указали, насколько «утверждение личности» мета­физично и далеко от действительной жизни; насколько оно оскорбляет чувство равенства — основу всякого ос­вобождения, т. к. нельзя освобождаться, желая господст­вовать над другими; и насколько оно приближает тех, кто зовет себя «индивидуалистами», к привилегирован­ному меньшинству: к духовенству, буржуа, чиновникам и т. п., которые также считают себя стоящими выше тол­пы и которым мы обязаны государством, церковью, за­конами, полицией, военщиной и всевозможными вековы­ми притеснениями.

Другая ветвь «анархистов-индивидуалистов» состоит из «мютюэлистов» — т. е. последователей взаимности Прудона. Эти анархисты ищут разрешения социальной задачи в свободном, добровольном союзе тысяч мелких союзов, который ввел бы обмен продуктами при помощи «марок труда». Марки труда обозначали бы число рабо­чих часов, необходимых для производства известного предмета, или же число часов, которые были потрачены отдельным лицом на производство общественно необхо­димой работы.

Но в сущности, такое устройство общества вовсе не индивидуализм, оно вовсе не является презрением об­щественности и возвеличением личности в противность обществу. Напротив того, оно является, подобно комму­низму, одною из высших форм общественности, по срав­нению с теперешним строем. Его можно упрекнуть толь­ко в том, что оно представляет сделку (компромисс) меж­ду коммунизмом и индивидуализмом, так как пропо­ведует коммунизм — во владении всем, что служит для производства, и индивидуализм, т. е. сохранение тепереш­ней заработной платы, личный расчет,— в вознагражде­нии за труд.

Эта двойственность и является, по нашему мнению, непреодолимым препятствием для введения такой формы общежития. Невозможно обществу организоваться, сле­дуя двум противоположным началам: с одной стороны — превращение в общую собственность всего, что было произведено до известного дня; а с другой — строгое сохра­нение личной собственности на то, что будет сработано личностью при помощи общественных орудий и запасов, причем такое личное право было бы не только на пред­меты роскоши, относительно которых вкусы и спрос раз­нятся до бесконечности, но также и на те предметы необ­ходимости, на которые в каждом обществе установилось известное однообразие оценки.

Не надо также упускать из виду огромного разнооб­разия в машинах и в способах производства в различ­ных местностях, когда в большом обществе развивается промышленность. Вследствие этого разнообразия мы по­стоянно видим, что с такою-то машиною и с таким-то обо­рудованием производства удается произвести, при той же затрате труда и времени, вдвое или втрое больше, чем когда работают более отсталыми машинами. Так, напри­мер, в ткацком деле в настоящее время употребляются такие разнообразные станки, что число станков, которы­ми может управлять один человек, разнится от трех до двенадцати и до двадцати (в Америке). Затем не следует также упускать из виду разницу в мускульной и мозго­вой силе, которую приходится расходовать отдельным рабочим в различных отраслях производства. И если принять во внимание все эти различия, то невольно при­ходится спросить себя — сможет ли когда-нибудь рабочий час служить мерилом для торгового обмена продук­тами?

Современный торговый обмен в капиталистическом обществе понятен; но нельзя понять торгового обмена, основанного на числе рабочих часов, потребных для про­изводства данного товара в обществе тогда, когда рабо­чий час перестанет уже иметь торговую ценность; если рабочая сила перестанет быть продажным товаром. Ра­бочий час мог бы служить мерилом для установления равноценности продуктов (или скорее для приблизитель­ной оценки) только в обществе, которое уже приняло бы коммунистический принцип для большинства предметов первой необходимости.

Если же в виде уступки идее личного вознаграждения было бы введено, кроме вознаграждения за «простой» рабочий час, еще особое вознаграждение за «квалифи­цированный» труд, требующий предварительного обуче­ния, или же если бы люди вздумали принимать во вни­мание «возможности повышения» в иерархии промышлен­ных служащих, то этим были бы восстановлены те самые отличительные черты современной заработной платы со всеми ее недостатками, которые нам хорошо известны и которые заставляют нас искать средства, чтобы изба­виться от нее.

Нужно, впрочем, прибавить, что прудоновская идея «взаимности» имела некоторый успех среди фермеров в Соединенных Штатах, где эта система продолжает, по-видимому, существовать среди нескольких довольно боль­ших фермерских организаций.

К мютюэлистам же приближаются и те американские анархисты-индивидуалисты, которые в пятидесятых го­дах девятнадцатого века были представлены С. П. Эндрьюсом (S. P. Andrews), В. Грином (W. Green) и в осо­бенности очень талантливым мыслителем, Лизандром Спунером (Lysander Spooner), а в самое недавнее вре­мя — Веньямином Тэккером (Tucker), многолетним из­дателем журнала «Liberty» (Свобода).

Их учение идет от Прудона, но также (у Тэккера) и от Герберта Спенсера. Они исходят из положения, что для анархиста существует один только принудительный закон, это — заниматься самому своими собственными делами. Поэтому каждая отдельная личность и группа имеют «право» поступать как им угодно — даже подчинить себе все человечество, если у них хватит на это сил. Если бы эти начала, говорит Тэккер, нашли бы себе все­общее применение, они не представляли бы никакой опасности, потому что могущество каждого отдельного лица было бы ограничено равными «правами» всех других.

Но рассуждать подобным образом, по нашему мне­нию, значит отдавать слишком большую дань метафизи­ке и делать совершенно фантастические предположения. Говорить, что кто-нибудь имеет «право» уничтожить все человечество, если у него на то хватит сил, и вместе с тем утверждать, что «права» каждого ограничены таки­ми же правами всех, представляется нам чистейшим препирательством словами (диалектикою) господ мета­физиков, без применения к жизни. Для нас, правду ска­зать, такие «словеса» лишены смысла.

Если оставаться в области действительной жизни лю­дей, то нет никакой возможности вообразить себе какое бы то ни было общество или даже просто скопление лю­дей, имеющих какое бы то ни было общее дело, в кото­ром дела одного члена не касались бы многих других членов, если не всех остальных. Еще менее возможно представить себе общество, в котором постоянные вза­имные сношения между его членами не вызвали бы ин­тереса каждого (или почти каждого) ко всем остальным и не сделали бы для него просто невозможным действо­вать, не думая о последствиях его поступков для об­щества.

Вот почему Тэккер, подобно Спенсеру, великолепно раскритиковав государство и высказав очень важные мысли в защиту прав отдельной личности, но признав также личную собственность на землю, кончил тем, что воссоздал в лице «организаций для защиты» других то же государство, чтобы помешать гражданам-индивиду­алистам делать зло друг другу. Правда, что Тэккер при­знает за таким государством только право защищать своих членов, но это право и эти отправления приводят к установлению государства с теми же правами, какими оно пользуется в настоящее время. Действительно, если вглядеться внимательно в историю развития государства, видно, что оно создалось именно под предлогом защиты прав отдельной личности. Его законы, его чиновники, уполномоченные охранять интересы обиженной лично­сти; его лестничное чиноподчинение, установленное, что­бы наблюдать за исполнением законов; его университеты, открытые для того, чтобы изучать источники зако­нов; и, наконец, церковь, долженствующая освятить идею закона; его разделение общества на классы для поддер­жания «порядка»; его обязательная военная служба, со­зданные им монополии, наконец, все его пороки, его ти­рания — все, все это вытекает из одного главного поло­жения: кто-то, вне самой общины, вне самого мира или союза, берет на себя охранение прав личности на тот случай, если их начнет попирать другая личность, и понемногу этот охранитель становится владыкою, тираном.

 

Эти беглые заметки объясняют, почему индивидуа­листические системы анархизма, если они и находят сто­ронников среди буржуазной интеллигенции, не распро­страняются, однако, среди рабочих масс. Но это не ме­шает, конечно, признать большое значение критики, которой анархисты-индивидуалисты подвергают своих собратий коммунистов: они предостерегают нас от увле­чения центральной властью и чиновничеством и застав­ляют нас постоянно обращать нашу мысль к свободной личности как источнику всякого свободного общества. Наклонность впадать в старые ошибки чиноначалия и власти, как мы знаем, слишком распространена даже среди передовых революционеров.

Таким образом, можно сказать, что в настоящее вре­мя учение анархистов-коммунистов более других реше­ний завоевывает симпатии тех рабочих — принадлежа­щих главным образом к латинской расе, — которые заду­мываются о предстоящих им в ближайшем будущем ре­волюционных выступлениях и вместе с тем потеряли веру в «спасителей» и в благодеяния государства.

Рабочее движение, дающее возможность сплачиваться боевым силам рабочих и удаляющее их от бесплодных политических партийных столкновений, а также позволя­ющее им измерить свои силы более верным способом, чем путем выборов, — это движение сильно способствует развитию анархо-коммунистического учения.

Поэтому можно без преувеличения надеяться, что ког­да начнутся серьезные движения среди трудовых масс в городах и селах, то, несомненно, будут сделаны попытки в анархо-коммунистическом направлении, и что эти по­пытки будут глубже и плодотворнее тех, которые были сделаны французским народом в 1793—1794 годах.

 

XIV

НЕКОТОРЫЕ ВЫВОДЫ АНАРХИЗМА

Право и закон с точки зрения метафизики и естествознания. — «Ка­тегорический императив» Канта и экономические вопросы с тех же двух точек зрения. — То же относительно понятия о государстве.

После того как мы изложили происхождение анархиз­ма и его принципы, мы теперь дадим несколько примеров, взятых из жизни, которые позволят нам точнее опреде­лить положение наших воззрении в современном научном и общественном движении.

Когда, например, нам говорят о Праве, с прописной начальной буквой, и заявляют, что «Право есть объективированье Истины», или что «законы развития Права суть законы развития человеческого духа», или еще, что «Право и Нравственность суть одно и то же и различа­ются только формально», мы слушаем эти звучные фра­зы с столь же малым уважением, как это делал Мефи­стофель в «Фаусте» Гете. Мы знаем, что те, кто писали эти фразы, считая их глубокими истинами, употребили известное усилие мысли, чтобы до них додуматься. Но мы знаем также, что эти мыслители шли ложной дорогой, и видим в их звучных фразах лишь попытки бессознатель­ных обобщений, построенных на совершенно недостаточ­ной основе и кроме того, затененных таинственными сло­вами, чтобы гипнотизировать этим людей.

В прежнее время Праву старались придать божествен­ное происхождение; затем стали подыскивать метафизи­ческую основу; а теперь мы можем уже изучать проис­хождение правовых понятий и их развитие точно так же, как стали бы изучать развитие ткацкого искусства или способ делать мед у пчел. И, пользуясь трудами, сделан­ными антропологической школой в 19-м веке, мы изуча­ем общественные обычаи и правовые понятия, начиная с самых первобытных дикарей, переходя затем к после­довательному развитию права в сводах законов различ­ных исторических эпох, вплоть до наших дней.

Таким образом мы приходим к тому заключению, ко­торое уже было упомянуто на одной из предыдущих страниц: все законы, говорим мы, имеют двоякое проис­хождение, и это именно отличает их от установлявшихся путем обычая привычек, которые представляют собой правила нравственности, существующие в данном обществе в данное время. Закон подтверждает эти обычаи, кристаллизует их, но в то же время пользуется ими, что­бы ввести, обыкновенно в скрытой, незаметной форме, какое-нибудь новое учреждение в интересах правящего меньшинства и военной касты. Например, закон, под­тверждая разные полезные обычаи, вводит или утвержда­ет рабство, деление на классы, власть главы семьи, жре­ца или воина; он незаметно вводит крепостное право, а позднее — порабощение государством. Таким образом, на людей всегда умели наложить ярмо, так что они это­го даже не замечали, — ярмо, от которого впоследствии они не могли освободиться иначе как путем кровавых ре­волюций.

И так это идет все время вплоть до наших дней. То же самое мы видим даже в современном, так называемом рабочем законодательстве, которое рядом с «покровитель­ством труду», являющимся признанной целью этих зако­нов, проводит потихоньку идею обязательного посредни­чества государства в случае стачек (посредничество — обязательное!.. какое противоречие!) или начало обяза­тельного рабочего дня с таким-то минимумом числа часов. Этим открывается возможность для военной эксплуатации железных дорог во время стачек, дается ут­верждение обезземеливанию крестьян в Ирландии, у ко­торых предыдущие законы отняли землю и т. п. Или, на­пример, вводят страхование против болезни, старости и даже безработицы, и этим дают государству право и обя­занность контролировать каждый день рабочего и воз­можность лишить его права иногда давать себе день от­дыха, не получив на это разрешения государства и чи­новника.

И это будет продолжаться, пока одна часть общества будет издавать законы для всего общества, постоянно увеличивая этим власть государства, являющегося глав­ной поддержкой капитализма. Это будет продолжаться, пока вообще будут издаваться законы.

Вот почему анархисты, начиная с Годвина, всегда от­рицали все писаные законы, хотя каждый анархист, бо­лее чем все законодатели взятые вместе, стремится к справедливости, которая для него равноценна равенству и невозможна, немыслима без равенства.

Когда нам возражают, что, отрицая закон, мы отри­цаем этим самым всякую нравственность, потому что не признаем «категорический императив», о котором говорил Кант, мы отвечаем, что самый язык этого возражения нам непонятен и совершенно чужд*. Он нам чужд и не­понятен в тон же степени, в какой он является чуждым для натуралиста, изучающего нравственность. И пото­му, прежде чем начать спор, мы поставим нашему собе­седнику следующий вопрос: «Но что же, скажите нам на­конец, хотите вы заявить с этими вашими категорически­ми императивами? Не можете ли вы перевести ваши изречения на простой понятный язык, как это делал, на­пример, Лаплас, когда он находил способы для выраже­ния формул высшей математики на понятном для всех языке? Все великие ученые поступали таким образом, по­чему вы этого не делаете?»

 

* Я привожу здесь не выдуманное возражение, но заимствую его из недавней переписки с одним немецким доктором. Кант гово­рил, что нравственный закон сводится к следующей формуле: «От­носись всегда к другим таким образом, чтобы правило твоего по­ведения могло стать всеобщим законом». Это, говорил он, и есть «категорический императив» — т. е. закон, врожденный у человека.

 

В самом деле, что собственно хотят сказать, когда го­ворят нам о «всеобщем законе» или «категорическом им­перативе»? Что у всех людей есть эта мысль: «Не делай другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали дру­гие»? Если так, очень хорошо. Давайте изучать (как уже это делали Гэтчесон и Адам Смит), откуда появи­лись у людей такие нравственные понятия и как они раз­вились.

Затем будем изучать, насколько идея справедливости подразумевает идею равенства. Вопрос очень важный, по­тому что только тот, кто считает другого как равного се­бе, может примениться к правилу «не делай другому то­го, чего не хочешь, чтобы тебе делали другие». Владелец крепостными душами и торговец рабами очевидно не могли признать «всеобщего закона» и «категорического императива» по отношению к крепостному и негру, пото­му что они не признавали их равными себе. И если наше замечание правильно, то посмотрим, не нелепо ли насаж­дать нравственность, насаждая в то же время идеи нера­венства?

Продумаем, наконец, как это сделал Гюйо, что такое «самопожертвование»? И посмотрим, что способствова­ло в истории развитию нравственных чувств в челове­ке, — хотя бы чувств, выраженных в фразе о равенстве по отношению к ближнему. Только после того как мы сде­лаем эти три различных исследования, мы сможем вы­вести, какие общественные условия и какие учреждения обещают лучшие результаты для «будущего». Тогда мы узнаем, насколько этому помогает религия, экономичес­кое и политическое неравенство, установленное законом, а также закон, наказание, тюрьма, судья, тюремщик и палач.

Исследуем все это подробно, каждое в отдельности, — и тогда уже станем говорить с основанием о нравствен­ности и нравственном влиянии закона, суда и полицей­ского. Громкие же слова, служащие только прикрытием поверхности нашего полузнания, мы лучше оставим в сто­роне. Может быть, они были неизбежны в известную эпо­ху; но вряд ли они были полезны когда-либо; теперь же, раз мы в состоянии начать изучение самых жгучих об­щественных вопросов таким же способом, как садовник и ботаник изучают наиболее благоприятные условия для роста растений, давайте приступим к этому.

То же самое в экономических вопросах. Так, когда экономист говорит нам: «В совершенно открытом рынке ценность товаров измеряется количеством труда, обще­ственно необходимого для их производства (смотри Рикардо, Прудона, Маркса и многих других), мы не при­нимаем этого утверждения как абсолютно верного пото­му только, что оно сказано такими авторитетами, или потому, что нам кажется «чертовски социалистичным» го­ворить, что труд есть истинное мерило ценности това­ров». — «Возможно, — скажем мы, — что это верно. Но не замечаете ли вы, что, делая такое заявление, вы утверж­даете, что ценность и количество труда обязательно про­порциональны друг другу, — точно так же, как скорость падающего тела пропорциональна числу секунд, в тече­ние которых оно падало? Таким образом, вы утверждае­те, что есть известное количественное соотношение меж­ду этими двумя величинами; и тогда — сделали вы изме­рения и наблюдения, измеряемые количественно, которые единственно могли бы подтвердить ваше заявление о ко­личествах?

Говорить же, что вообще меновая ценность увеличива­ется, если количество необходимого труда больше, вы мо­жете. Такое заключение уже и сделал Адам Смит. Но го­ворить, что вследствие этого две эти величины пропор­циональны, что одна является мерилом другой, значило бы сделать грубую ошибку, как было бы грубой ошибкой сказать, например, что количество дождя, который выпадет завтра, будет пропорционально количеству милли­метров, на которое упадет барометр ниже среднего уров­ня, установленного для данной местности в данное время года. Тот, кто первый заметил, что есть известное соотно­шение между низким стоянием барометра и количеством выпадающего дождя, и кто понял, что камень, падая с большой высоты, приобретает большую быстроту, чем камень, падающий с высоты одной сажени, — эти люди сделали научные открытия (как и Адам Смит по отноше­нию к ценности). Но человек, который будет после них утверждать, что количество падающего дождя измеряет­ся количеством делений, на которое барометр опустился ниже среднего уровня, или что расстояние, пройденное падающим камнем, пропорционально времени падения и измеряется им, — сказал бы глупость. Кроме того, он показал бы этим, что метод научного исследования для него абсолютно чужд, как бы он ни щеголял словами, заимствованными из научного жаргона.»

Заметим кроме того, что если бы в виде оправдания нам стали бы говорить об отсутствии точных данных для установления, в точных измерениях, ценности товара и количества необходимого для его производства груда, то это оправдание было бы недостаточно. Мы знаем в ес­тественных науках тысячи подобных случаев соотноше­ний, в которых мы видим, что две величины зависят друг от друга и что если одна из них увеличивается, то увели­чивается и другая. Так, например, быстрота роста рас­тения зависит, между прочим, от количества получаемого им тепла и света; или откат пушки увеличивается, если мы увеличим количество пороха, сжигаемого в заряде.

Но какому ученому, достойному этого имени, придет в голову дикая мысль утверждать (не измерив их коли­чественные соотношения), что вследствие этого быстрота роста растения и количество полученного света или откат пушки и заряд сожженного пороха суть величины пропор­циональные; что одна должна увеличиться в два, три, де­сять раз, если другая увеличилась в той же пропорции: иначе говоря, что они измеряются одна другою, как это утверждают после Рикардо относительно ценности това­ра и затраченного на него труда?

Кто, сделав гипотезу, предположение, что отношения подобного рода существуют между двумя величинами, осмелился бы выдавать эту гипотезу за закон? Только экономисты или юристы, т. е. люди, которые не имеют ни малейшего представления о том, что в естественных нау­ках понимается под словом «закон», могут делать подоб­ные заявления.

Вообще отношения между двумя величинами — очень сложная вещь, и это относится к ценности и труду. Мено­вая ценность и количество труда именно не пропорцио­нальны друг другу: одна никогда не измеряет другую. Это именно и заметил Адам Смит. Сказав, что меновая ценность каждого предмета измеряется количеством тру­да, необходимого для его производства, он вынужден был прибавить (после изучения ценностей товаров), что если так было при существовании первобытного обмена, то это прекратилось при капиталистическом строе. И это совершенно верно. Капиталистический режим вынужден­ного труда и обмена ради наживы разрушил эти простые отношения и ввел много новых причин, которые измени­ли отношения между трудом и меновой ценностью. Не обращать на это внимания — значит не разрабатывать политическую экономию, а запутывать идеи и мешать развитию экономической науки.

 

То же замечание, которое мы только что высказали относительно ценности, относится почти ко всем эконо­мическим положениям, которые принимаются теперь как незыблемые истины — особенно среди социалистов, лю­бящих называть себя научными социалистами, — и выда­ются с неподражаемой наивностью за естественные зако­ны. Между тем не только большинство из этих так на­зываемых законов не верно, но мы утверждаем еще, что те, кто в них верит, скоро поймут это сами, если только они придут к пониманию необходимости проверить свои количественные утверждения путем количественных же исследований.

Впрочем, вся политическая экономия представляется нам, анархистам, в несколько ином виде, чем она пони­мается экономистами как буржуазного лагеря, так и со­циал-демократами. Так как научный, индуктивный метод чужд как тем, так и другим, то они не отдают себе отче­та в том, что такое «закон природы», хотя очень любят употреблять это выражение. Они не замечают, что вся­кий закон природы имеет условный характер. Он выра­жается всегда так: «Если такие-то условия наблюдаются в природе, то результат будет такой-то или такой-то; ес­ли прямая линия пересекает другую прямую линию, образуя с ней равные углы по обе стороны пересечения, то последствия этого будут такие-то; если на два тела дей­ствуют одни только движения, существующие в между­звездном пространстве, и если не находится других тел, действующих на данные тела в расстоянии, которое не является бесконечным, то центры тяжести этих двух тел будут сближаться между собой с такою-то быстротой (это закон всемирного тяготения)».

И так далее. Всегда есть какое-нибудь если, какое-нибудь условие.

Вследствие этого все так называемые законы и теории политической экономии являются в действительности ни­чем иным, как утверждениями, которые имеют следую­щий характер: «Если допустить, что в данной стране всег­да имеется значительное количество людей, не могущих прожить одного месяца, ни даже пятнадцати дней, без того чтобы не принять условия труда, которые пожелает наложить на них государство (под видом налогов) или которые будут им предложены теми, кого государство признает собственниками земли, фабрик, железных до­рог и т. д., то последствия этого будут такие-то и та­кие-то».

До сих пор политическая экономия была всегда пере­числением того, что случается при таких условиях; но она не перечисляла и не разбирала самых условий, и она не рассматривала, как эти условия действуют в каждом от­дельном случае и что поддерживает эти условия. И даже когда эти условия упоминались кое-где, то сейчас же за­бывались.

Впрочем, экономисты не ограничивались этим забве­нием. Они представляли факты, происходящие в ре­зультате этих условий, как фатальные, незыблемые законы.

Что же касается до социалистической политической экономии, то она критикует, правда, некоторые из этих заключений или же толкует другие несколько иначе; но она также все время забывает их, и, во всяком случае, она еще не проложила себе собственной дороги. Она ос­тается в старых рамках и следует по тем же путям. Са­мое большое, что она сделала (с Марксом), — это взяла определения политической экономии, метафизической и буржуазной, и сказала: «Вы хорошо видите, что, даже принимая ваши определения, приходится признать, что капиталист эксплуатирует рабочего!» Это, может быть, хорошо звучит в памфлете, но не имеет ничего общего с наукой*.

 

* Первая попытка в этом направлении была сделана Ф. Видалем в его сочинении «О разделении богатств, или О справедливо­сти распределения». Париж, 1846 г. Но почему-то именно этой работы теперь никто не упоминает, а знают только тех, кто поль­зовался ею.

 

Вообще мы думаем, что наука политической эконо­мии должна быть построена совершенно иначе. Она долж­на быть поставлена как естественная наука и должна на­значить себе новую цель. Она должна занимать по отно­шению к человеческим обществам положение аналогич­ное с тем, которое занимает физиология по отношению к растениям и животным. Она должна стать физиологи­ей общества. Она должна поставить себе целью изучение все растущих потребностей общества и различных средств, употребляемых для их удовлетворения. Она должна разобрать эти средства и посмотреть, насколько они были раньше и теперь подходящи для этой цели; и наконец, так как конечная цель всякой науки есть пред­сказание, приложение к практической жизни (Бэкон ука­зал это уже давно), то она должна изучить способы луч­шего удовлетворения всех современных потребностей, способы получить с наименьшей тратой энергии (с эко­номией) лучшие результаты для человечества вообще.

Отсюда понятно, почему мы приходим к заключени­ям столь отличным в некоторых отношениях от тех, к ко­торым приходит большинство экономистов как буржуаз­ных, так и социал-демократов; почему мы не признаем «законами» некоторые соотношения, указанные ими; по­чему наше изложение социализма отличается от ихнего; и почему мы выводим из изучения направлений разви­тия, наблюдаемых нами действительно в экономической жизни, заключения, столь отличные от их заключений от­носительно того, что желательно и возможно; иначе говоря, почему мы приходим к свободному коммунизму, меж­ду тем как они приходят к государственному капитализ­му и коллективистскому наемному труду.

Возможно, что мы ошибаемся и что они правы. Мо­жет быть. Но если желательно проверить, кто из нас прав и кто ошибается, то этого нельзя сделать, ни прибегая к византийским комментариям относительно того, что писа­тель сказал или хотел сказать, ни говоря о триаде Ге­геля, и в особенности — продолжая употреблять их диа­лектический метод.

Это можно сделать, только принявшись за изучение экономических отношений, как изучают явления естест­венных наук*.

 

* Следующие выдержки из полученного мною письма от одно­го видного биолога, профессора в Бельгии, помогут мне объяснить лучше то, что было только что сказано: «По мере того, как я чи­таю дальше вашу работу «Поля, фабрики и мастерские», — пишет мне профессор, — тем больше я проникаюсь убеждением, что изуче­ние экономических и общественных вопросов отныне возможно / только для тех, кто изучал естественные науки и кто проникся духом этих наук. Те, кто получил так называемое классическое обра­зование, не способны более понимать современное движение идеи и также не способны изучать множество других, специальных во­просов.

Мысль об интеграции труда и разделении труда во времени (мысль, что для общества было бы полезно, чтобы каждый мог ра­ботать в земледелии, в промышленности и заниматься умственным трудом), чтобы разнообразить свой труд и развивать всесторонне свою личность, должна стать одним из краеугольных камней эконо­мической науки. Есть множество биологических фактов, совпадаю­щих с только что подчеркнутою мною мыслью и показывающих, что это есть закон природы, иначе говоря, что в природе экономия сил часто достигается таким способом. Если исследовать жизнен­ные функции какого-нибудь существа в различные периоды его жиз­ни и даже в разные времена года, и в некоторых случаях в отдель­ные моменты дня, то находишь приложение того же разделения труда во времени, которое неразрывно связано с разделением труда между различными органами (закон Адама Смита).

Люди науки, не знающие естественных наук, не способны по­пять истинный смысл закона природы; они ослеплены словом за­кон и воображают, что закон, подобный закону Адама Смита, име­ет фатальную силу, от которой невозможно освободиться. Когда им показывают обратную сторону этого закона, результаты плачев­ные с точки зрения развития и счастья человеческой личности, они отвечают: «Таков неумолимый закон», — и иногда этот ответ дается в таком резком тоне, который доказывает их веру в свою непогре­шимость. Натуралист знает, что наука может уничтожить вредные последствия закона, что часто человек, который желает осилить природу, одерживает победу.

Сила тяжести заставляет тела падать; но та же сила тяжести заставляет воздушный шар подниматься. Это кажется нам просто; экономисты же классической школы, по-видимому, с большим тру­дом понимают смысл такого замечания.

Закон разделения труда во времени станет поправкой к закону Адама Смита и позволит интеграцию индивидуального труда».

 

Пользуясь постоянно тем же методом, анархизм при­ходит также к заключениям, характерным для него отно­сительно политических форм общества и особенно го­сударства. Анархист не может подчиниться метафизиче­ским положениям вроде следующих: «государство есть утверждение идеи высшей справедливости в обществе» или «государство есть орудие и носитель прогресса», или еще: «без государства нет общества». Верный своему ме­тоду, анархист приступает к изучению государства с со­вершенно тем же настроением, как естественник, соби­рающийся изучать общества у муравьев, пчел или у птиц, прилетающих вить гнезда на берегах озер в северных странах. Мы уже видели по короткому изложению в Х и XII главах, к каким заключениям приводит такое изуче­ние относительно политических форм в прошлом и их ве­роятного и возможного развития в будущем.

Прибавим только, что для нашей европейской цивили­зации (цивилизации последних пятнадцати столетии, к которой мы принадлежим) государство есть форма об­щественной жизни, которая развилась только в XVI сто­летии, — и это произошло под влиянием целого ряда при­чин, которые читатель найдет дальше в главе «Государ­ство и его роль в истории». Раньше этой эпохи, после падения Римской империи, государство в его римской форме не существовало. Если же оно существует, несмот­ря на все, в учебниках истории, то это — продукт вообра­жения историков, которые желали проследить родослов­ное дерево французских королей до Меровингов, русских царей до Рюрика и т. д. При свете истинной истории ока­зывается, что современное государство образовалось только на развалинах средневековых городов.

С другой стороны, государство как политическая и военная власть, а также современный государственный суд, церковь и капитализм являются в наших глазах уч­реждениями, которые невозможно отделить одно от дру­гого. В истории эти четыре учреждения развивались, под­держивая и укрепляя друг друга.

Они связаны между собой не по простому совпадению. Между ними существует связь причины и следствия.

Государство в совокупности есть общество взаимного страхования, заключенного между землевладельцем, вои­ном, судьей и священником, чтобы обеспечить каждому из них власть над народом и эксплуатацию бедноты.

Таково было происхождение государства, такова бы­ла его история, и таково его существо еще в наше время.

Мечтать об уничтожении капитализма, поддерживая в то же время государство и получая поддержку от го­сударства, которое было создано затем, чтобы помогать развитию капитализма, и росло всегда и укреплялось вместе с ним, так же ошибочно, по нашему мнению, как надеяться достичь освобождение рабочих при помощи церкви или царской власти (цезаризма). Правда, в тридцатых, сороковых и даже пятидесятых годах 19-го века было много фантазеров, которые мечтали о социалисти­ческом цезаризме: традиции эти существуют со времени Бабефа до наших дней. Но питаться подобными иллю­зиями в начале XX века — поистине слишком наивно,

Новой форме экономической организации должна не­обходимо соответствовать новая форма политической ор­ганизации; и произойдет ли перемена резко, посредством революции, или медленно, посредством постепенной эво­люции, — обе перемены, экономическая и политическая, должны будут идти совместно, рука об руку. Каждый шаг к экономическому освобождению, каждая истинная победа над капиталом будет также победой над государ­ством, шагом в направлении освобождения политиче­ского; это будет освобождением от ига государства по­средством свободного соглашения территориального и профессионального, и соглашения относительно участия в общей жизни страны всех заинтересованных членов общества.

 

XV

СПОСОБЫ ДЕЙСТВИЯ

 

Усиливать подчинение личности государству — противореволюционно.— Нужны новые отношения личности к государству. — Нужно ос­лабление государственной власти. — Примеры предыдущих револю­ций. — Чем подготовляются реакционные диктатуры? — «Завоевание власти» не может дать успешной революции. — Необходимость мест­ных восстаний и местного творчества.

 

Очевидно, что если анархизм так расходится и в своих методах исследования, и в своих основных принципах с академической наукой, и со своими собратьями социал-демократами, он должен отличаться от них также и сво­ими способами действия.

С нашей точки зрения на право, закон и государство, мы не можем видеть обеспеченного прогресса и еще ме­нее приближения к социальной революции во все расту­щем подчинении личности государству. Сказать, как часто говорят поверхностные критики общества, что сов­ременный капитализм берет свое начало в «анархии про­изводства» — в «теории невмешательства государства», которое якобы проводило формулу «пусть делают, что хотят» (laisser faire, laisser passer), повторять этого мы не можем, потому что знаем, что это неверно. Мы прекрас­но знаем, что правительство, давая полную свободу ка­питалистам наживаться трудом доведенных до нищеты рабочих, никогда в течение XIX века и нигде не давало рабочим свободы «делать, что они хотят». Никогда и ни­где формула «laisser faire, laisser passer» не применя­лась на практике. Зачем же говорить обратное?

Во Франции даже свирепый «революционный», то есть якобинский, Конвент объявил смертную казнь за стачку, за союзы — за «образование государства в госу­дарстве»! Нужно ли говорить после этого об империи, о восстановленной королевской власти и даже о буржуаз­ной республике?

В Англии в 1813 году вешали еще за стачку, а в 1831 году ссылали рабочих в Австралию за то, что они осмелились образовать профессиональный союз Роберта Оуэна. В 60-х годах еще посылали стачечников на ка­торжные работы под хорошо известным предлогом «за­щиты свободы труда». И даже в наши дни, в 1903 году, в Англии одна компания добилась судебного приговора, по которому профессиональный союз рабочих должен был уплатить ей 1 275 000 франков убытков за отговаривание рабочих идти на завод на работы во время стачки (за так называемое Picketing). Что же сказать о Франции, где разрешение основывать союзы было дано лишь в 1884 году, после анархического брожения в Лионе и дви­жения среди рабочих в Монсо (Monceau le Mines)! Что сказать о Бельгии, Швейцарии (вспомните бойню в Айроло!) и особенно о Германии и России?

 

С другой стороны, нужно ли напоминать, как госу­дарство посредством своих налогов и создаваемых им монополий приводит рабочих деревень и городов к ни­щете, передавая их со связанными руками и ногами во власть фабриканта! Нужно ли рассказывать, как в Англии разрушили и разрушают еще теперь общинное вла­дение землею, позволяя местному лорду (некогда он был только судьей, но никогда не был землевладельцем) ого­раживать общинные земли и завладевать ими в свою пользу? Или нужно рассказывать, как земля, даже те­перь, е этот момент, отнимается у крестьянских общин в России правительством Николая II?

Нужно ли, наконец, говорить, что даже теперь все государства без исключения создают громадные монопо­лии всякого рода, не говоря уже о монополиях, создан­ных в завоеванных странах, как Египет, Тонкин или Трансвааль? Что уж тут говорить о первоначальном на­коплении, о котором Маркс говорил нам как о факте прошлого, тогда как каждый год парламентами созда­ются новые монополии в области железных дорог, трам­ваев, газа, водопровода, электричества, школ и так да­лее без конца!

Одним словом, никогда, ни в одном государстве, ни на год, ни на один час не существовала система «laisser faire». Государство всегда было и есть еще теперь опора и поддержка и также создатель, прямой и косвенный, ка­питала. А потому если буржуазным экономистам позво­лительно утверждать, что система «невмешательства» существует, так как они стремятся доказать, что нищета масс есть закон природы, — то как же могут социалисты говорить такие речи рабочим? Свободы сопротивляться эксплуатации до сих пор не было никогда и нигде. Везде ее нужно было завоевывать шаг за шагом, покрывая по­ле битвы неслыханным количеством жертв. «Невмеша­тельство» и даже более чем «невмешательство» — по­мощь, поддержка, покровительство существовали всегда в пользу одних эксплуататоров.

Иначе быть не могло. Мы уже сказали, что какова бы ни была форма, под которой социализм явится в исто­рии, чтобы приблизить коммунизм, он должен будет най­ти свою форму политических отношений. Он не может воспользоваться старыми политическими формами, как он не может воспользоваться религиозной иерархией и ее учением или императорской или диктаторской фор­мой правления и ее теорией. Так или иначе социализм должен будет сделаться более народным, более прибли­зиться к форуму (народному вечу), чем представитель­ное управление. Он должен будет менее зависеть от представительства и подойти ближе к самоуправлению. Это именно и пытался сделать в 1871 году пролетариат Парижа; к этому и стремились в 1793-1794 годах сек­ции парижской коммуны и много других менее значи­тельных коммун.

Когда мы наблюдаем современную политическую жизнь во Франции, Англии и Соединенных Штатах, мы видим, что там зарождается действительно очень ясная тенденция к образованию коммун, городских и сельских, независимых, но объединенных между собой для удов­летворения тысячи различных потребностей союзными федеративными договорами, заключенными, каждый в отдельности, для специальной, определенной цели. И эти коммуны имеют тенденцию все более и более делаться производителями необходимых продуктов для удовлет­ворения потребностей всех своих жителей. К комму­нальным трамваям прибавилась коммунальная вода, часто проводимая издалека несколькими соединившими­ся для этого городами, газовое освещение, двигательная энергия для заводов; есть даже коммунальные угольные шахты и молочные фермы для получения чистого моло­ка, коммунальные стада коз для чахоточных (в Торки, в Англии), проведение горячей воды, коммунальные ого­роды и т. д.

Конечно, не германский кайзер и не якобинцы, утвер­дившиеся у власти в Швейцарии, поведут нас к этой це­ли. Они, наоборот, устремив взоры в прошлое, стремят­ся все сосредоточить в руках государства и уничтожить всякий след независимости территориальной и независи­мого участия в общей жизни страны*.

 

* Империалисты в Англии делают то же самое. Они уничтожи­ли в 1902 году так называемые School Boards, т. е. бюро, избирав­шиеся на основе всеобщего голосования, без различия пола, кото­рые существовали специально для организации начальных школ в каждой местности. Введенные около 1870 года, эти бюро оказа­ли громадную услугу светскому нерелигиозному обучению.

 

Нам нужно обратиться к той части европейских и американских обществ, где мы находим ясно выражен­ное направление организоваться вне государства и заме­нять его все более и более, захватывая, с одной стороны, важные экономические функции, а с другой стороны — функции, которые государство действительно продолжа­ет рассматривать как свои, но которые оно никогда не могло выполнять надлежащим образом.

Церковь имеет своей целью удержать народ в умст­венном рабстве. Цель государства — держать его в по­луголодном состоянии, в экономическом рабстве. Мы стремимся теперь стряхнуть с себя оба эти ярма.

Зная это, мы не можем считать все растущее подчи­нение государству гарантией прогресса. Учреждения не меняют своего характера по желанию теоретиков. Поэто­му мы ищем прогресса в наиболее полном освобождения личности, в самом широком развитии инициативы лично­сти и общества, и в то же время — в ограничении отправ­лений государства, а не в расширении их.

Мы представляем себе дальнейшее развитие как дви­жение прежде всего к уничтожению правительственной власти, которая насела на общество, особенно начиная с XVI века, и не переставала с тех пор увеличивать свои отправления; во-вторых, к развитию, насколько возмож­но широкому, элемента соглашения, временного догово­ра и q то же время независимости всех групп, которые возникают для определенной цели и покроют своими сою­зами все общество. Вместе с этим мы представляем себе строение общества как нечто, никогда не принимающее окончательной формы, но всегда полное жизни и потому меняющее свою форму, сообразно потребностям каждого момента.

Такое понимание прогресса, а также наше представ­ление о том, что желательно для будущего (все, что спо­собствует увеличению суммы счастья для всех); необхо­димо приводит нас к выработке для борьбы своей такти­ки; и состоит она в развитии наибольшей возможной личной инициативы в каждой группе и в каждой лично­сти, причем единство действия достигается единством це­ли и силой убеждения, которую имеет каждая идея, если она свободно выражена, серьезно обсуждена и найдена справедливой.

Это стремление кладет свою печать на всю тактику анархистов и на внутреннюю жизнь каждой из их групп.

Мы утверждаем, что работать для пришествия госу­дарственного капитализма, централизованного в руках правительства и сделавшегося поэтому всемогущим, зна­чит работать против уже обозначившегося направления современного прогресса, ищущего новых форм органи­зации общества вне государства.

В неспособности социалистов-государственников по­нять истинную историческую задачу социализма мы ви­дим грубую ошибку мышления, пережиток абсолюти­стских и религиозных предрассудков — и мы боремся против этой ошибки. Сказать рабочим, что они смогут ввести социалистический строй, совершенно сохраняя го­сударственную машину и только переменив людей у вла­сти, мешать, вместо того чтобы помогать уму рабочих на­правляться на изыскание новых форм жизни, подходя­щих для них, это в наших глазах есть историческая ошибка, граничащая с преступлением.

Наконец, так как мы являемся партией революцион­ной, мы особенно изучаем в истории происхождение и развитие предыдущих революций, и мы стараемся осво­бодить историю от ложного государственного толкова­ния, которое до сих пор постоянно придавалось ей. В исто­риях различных революций, написанных до сего дня, мы еще не видим народа и не узнаем ничего о происхожде­нии революции. Фразы, которые обычно повторяют во введении, об отчаянном положении народа накануне восстания, не говорят еще нам, как среди этого отчаянья появилась надежда на возможное улучшение и мысль о новых временах и откуда взялся и как распространил­ся революционный дух.

Поэтому, перечитав эти истории, мы обращаемся к первоисточникам, чтобы найти там некоторые сведения о ходе пробуждения в народе, а также и о роли народа в революциях.

Таким образом, мы понимаем, например, Великую Французскую революцию иначе, чем понимал ее Луи Блан, который представил ее прежде всего как большое политическое движение, руководимое Клубом якобинцев. Мы же видим в ней прежде всего великое народное дви­жение и особенно указываем на роль крестьянского дви­жения в деревнях («Каждое селение имело своего Ро­беспьера», — как заметил историку Шлоссеру аббат Грегуар, докладчик Комитета по делу о крестьянских восстаниях), движения, которое имело главной целью уничтожение пережитков феодального крепостного права и захват крестьянами земель, отнятых различными кро­вопийцами у сельских общин, в чем, между прочим, кре­стьяне добились-таки своего, особенно на востоке Франции.

Благодаря революционному положению, создавшему­ся в результате крестьянских восстаний, которые продол­жались в течение четырех лет, развилось в то же время в городах стремление к коммунистическому равенству; с другой стороны, выросла сила буржуазии, умно рабо­тавшей для установления своей власти вместо королев­ской и дворянской власти, которую она уничтожала си­стематично. Для этой цели буржуазия работала упорно и ожесточенно, стремясь создать сильное, централизован­ное государство, которое поглотило бы все и обеспечило бы буржуазии право собственности (в том числе на иму­щество, награбленное во время революции), а также да­ло бы ей полную свободу эксплуатировать бедных и спекулировать народными богатствами без всяких закон­ных ограничений.

Эту власть, это право эксплуатации, это односторон­нее «laisser faire» буржуазия действительно получила, и для того чтобы удержать его, она создала свою полити­ческую форму — представительное правление в центра­лизованном государстве.

И в этой государственной централизации, созданной якобинцами, Наполеон I нашел уже подготовленную почву для империи.

Точно так же пятьдесят лет спустя Наполеон III на­шел, в свою очередь, в идеале демократической, центра­лизованной республики, который развился во Франции около 1848 года, совершенно готовые элементы для вто­рой империи. И от этой централизованной силы, убивав­шей в течение семидесяти лет всю местную жизнь, вся­кую инициативу как местную, в городах и деревнях, так и вне рамок государства (профессиональное движение, союзы, частные компании, общины и т. д.), Франция страдает до сих пор. Первая попытка разбить это ярмо государства — попытка, открывшая поэтому новую исто­рическую эру, — была сделана только в 1871 году париж­ским пролетариатом.

Мы идем даже дальше. Мы утверждаем, что пока со­циалисты-государственники не оставят своего идеала со­циализации орудий труда в руках централизованного го­сударства, неизбежным результатом их попыток в на­правлении государственного капитализма и социалисти­ческого государства будет провал их мечтаний и военная диктатура.

Не входя здесь в анализ различных революционных движений, подтверждающих нашу точку зрения, доста­точно будет сказать, что мы понимаем будущую социаль­ную революцию не как якобинскую диктатуру, не как изменение общественных учреждений, сделанное Конвен­том, парламентом или диктатором. Никогда революция не делалась таким образом, и если рабочее восстание действительно примет этот оборот, оно будет осуждено на гибель, не дав никаких положительных результатов.

Мы, наоборот, понимаем революцию как народное движение, которое примет широкие размеры и во время которого в каждом городе и в каждой деревне той местности, где идет восстание, народные массы сами примут­ся за работу перестройки общества. Народ — крестьяне и городские рабочие — должен будет начать сам строи­тельную и воспитательную работу на более или менее широких коммунистических началах, не ожидая прика­зов и распоряжений сверху. Он должен будет прежде всего устроить так, чтобы прокормить и разместить все население и затем производить именно то, что будет не­обходимо для питания, размещения и доставления одеж­ды всем.

Что же касается правительства, образовавшегося си­лой или выбранного, то, будь то «диктатура пролетариа­та», как говорили в 40-х годах во Франции и говорят еще теперь в Германии, или будь то «временное правительст­во», одобренное или выбранное, или «Конвент», — мы не возлагаем на него никакой надежды. Мы говорим, что оно не сможет сделать ничего*.

 

* «Ничего живучего», следовало бы сказать. Но я оставляю эти страницы так, как они были написаны в 1912 году, восемь лет тому назад.

 

Не потому, что таковы наши симпатии, а потому, что вся история нам говорит, что никогда еще люди, выбро­шенные революционной волной в правительство, не бы­ли на высоте положения. Да они и не могут быть на вы­соте положения; потому что в деле перестройки общества на новых началах отдельные люди, как бы умны и пре­данны они ни были, должны во всяком случае быть бес­сильны. Для этого требуется коллективный ум народных масс, работающий над конкретными вещами: над возде­лываемым полем, обитаемым домом, фабрикой на ходу, железной дорогой, вагонами такой-то линии, парохода­ми и т. д.*.

 

* В большой стачке, вспыхнувшей в Сибири на великом сибирском пути сейчас же после японской войны, мы имеем поразитель­ный пример того, что может дать коллективный ум масс, подтолк­нутый событиями, если он работает над теми самыми вещами, кото­рые нужно перестраивать. Известно, что весь личный состав этой огромной линии от Уральского хребта до Харбина, на протяжении свыше 6500 верст, забастовал в 1905 году. Стачечники заявили об этом главнокомандующему армией, старику Линевичу, прибавив, что они сделают все, чтобы быстро переправить войска на родину, если генерал будет условливаться каждый день со стачечным коми­тетом о числе людей, лошадей, багажу, отправляемых в путь. Гене­рал Линевич принял это. И результатом этого было то, что в те­чение десяти недель, пока стачка продолжалась, возвращение войск на родину происходило с большим порядком, с меньшим количест­вом несчастных случаев и с гораздо большей быстротой, чем когда-либо раньше. Это было настоящее, народное движение, рабочие: и солдаты, отбросив всякую дисциплину, работали вместе над этой громадной переправкой сотен тысяч людей.

 

Отдельные люди могут найти законное выражение или формулу для разрушения старых форм общежития, когда это разрушение уже начало совершаться. Они мо­гут, самое большее, немного расширить эту разруши­тельную работу и распространить на всю территорию то, что происходит только в одной части страны. Но навя­зать эту ломку законом — совершенно невозможно, как это доказала, между прочим, вся история революции 1789-1794 годов.

Что же касается до новых форм жизни, которая нач­нет зарождаться после революции на развалинах предыдущих форм, то никакое правительство никогда не смо­жет найти их выражения, пока эти формы не опреде­лятся сами по себе в построительной работе народных масс, в творческом процессе, в тысяче пунктов зараз. Кто догадался, кто мог бы действительно догадаться до 1794 года о роли, какую будут играть муниципалитеты, парижская коммуна и ее секции в революционных со­бытиях 1789-1793 годов? Будущее не поддается законо­дательству. Все, что возможно, — это догадываться о его главных течениях и очищать для них дорогу. Именно это мы и стараемся делать.

 

Очевидно, что при таком понимании задач социаль­ной революции анархизм не может чувствовать симпа­тии к программе, которая ставит себе цель «завоевание власти в современном государстве».

Мы знаем, что мирным путем это завоевание невоз­можно. Буржуазия не уступит своей власти без борьбы. Она не позволит свалить себя без сопротивления. Но, по мере того как социалисты станут частью правительства и разделят власть с буржуазией, их социализм должен будет неизбежно побледнеть; он уже побледнел. Без этого буржуазия, которая гораздо сильнее численно и интеллектуально, чем это говорится в социалистиче­ской прессе, не признает их права разделить с нею ее власть.

С другой стороны, мы также знаем, что если бы вос­стание сумело дать Франции, Англии или Германии вре­менное социалистическое правительство, то оно, без построительной деятельности самого народа, было бы со­вершенно бессильно и скоро бы сделалось препятствием, тормозом революции. Оно стало бы ступенькой для дик­татора, представителя реакции.

Изучая подготовительные периоды революций, мы приходим к заключению, что ни одна революция не вы­текла из сопротивления или из нападения парламента, или какого-либо другого представительного собрания. Все революции начинались в народе. И никогда ни одна революция не появлялась вооруженною с головы до ног, как Минерва, выходящая из головы Юпитера. Все они имели, кроме подготовительного периода, свой период эволюции, в течение которого народные массы, формули­ровав свои, вначале очень скромные требования, прони­кались мало-помалу, очень медленно, все более и более революционным духом. Они становились смелей, дерзно­венней, чувствовали более доверия к своим силам и, вый­дя из летаргии отчаянья, постепенно расширяли свою программу. Требовалось время, пока их вначале «сми­ренные представления» становились потом революцион­ными требованиями.

Действительно, во Франции потребовалось не менее четырех годов, с 1789 по 1793 год, чтобы создалось рес­публиканское меньшинство, достаточно сильное, чтобы захватить в руки власть.

Что же касается до подготовительного периода, мы его понимаем следующим образом. Сначала отдельные личности, глубоко возмущенные тем, что они видели во­круг себя, восставали поодиночке. Многие из них поги­бали без всяких видимых результатов, но равнодушие общества было уже поколеблено благодаря этим отдель­ным героям.

Даже самые довольные и ограниченные люди были вынуждены спросить себя, ради чего эти молодые, чест­ные, полные сил люди отдавали свою жизнь? Равнодуш­ным более нельзя было оставаться — нужно было выска­заться за или против. Мысль работала.

Мало-помалу небольшие группы людей также проникались революционным духом. Они восставали — ино­гда с надеждой на частичный успех, чтобы выиграть, например, стачку и получить хлеба для своих детей или чтобы отделаться от какого-нибудь ненавистного чинов­ника, — но также часто и без всякой надежды на успех, просто возмущенные, потому что невозможно было доль­ше терпеть. Не одно, не два и не десять таких восстаний, но сотни бунтов предшествуют каждой революции. Есть пределы всякому терпению. Это мы хорошо видим в Со­единенных Штатах в настоящий момент.

Часто указывают на мирное уничтожение крепостно­го права в России. Но при этом забывают или не знают, что освобождению крестьян предшествовал длинный ряд крестьянских бунтов, которые и привели к уничтожению крепостного права. Волнения начались еще в 50-х го­дах — может быть, как отклик революции 1848 года или крестьянских восстаний в Галиции в 1846 году, и каж­дый год они распространялись все шире и шире в России, становясь все серьезнее и принимая ожесточенный, не­слыханный дотоле характер. Это продолжалось до 1857 года, когда Александр II выпустил наконец свое письмо к литовскому дворянству, содержавшее обеща­ние освободить крестьян. Слова Герцена «Лучше дать освобождение сверху, чем ждать, когда оно придет снизу», — слова, повторенные Александром II перед крепост­ническим дворянством Москвы, не были пустой угрозой: они отвечали действительности.

То же самое происходило, еще в большей степени, при приближении каждой революции. Можно сказать как общее правило, что характер каждой революции оп­ределялся характером и целью предшествовавших ей восстаний. Даже больше. Можно установить как истори­ческий факт, что никогда ни одна серьезная политическая революция не могла совершиться, если — после начала революции — она не продолжалась в ряде местных вос­станий и если брожение не принимало характера именно восстаний, вместо характера индивидуальной мести, как это произошло в России в 1906 и 1907 годах.

Ждать поэтому, чтобы социальная революция насту­пила без того, чтобы ей предшествовали восстания, оп­ределяющие характер грядущей революции, лелеять эту надежду—детски нелепо. Стремиться помешать этим восстаниям, говоря, что подготовляется всеобщее восста­ние, уже преступно. Но стараться убедить рабочих, что они получат все блага социальной революции, ограничиваясь избирательной агитацией, и изливать всю свою злобу на акты частичных восстаний, когда они происхо­дят у народов исторически революционных, это значит самим становиться препятствием для революции и вся­кого прогресса, — препятствием столь же отвратительным, каким всегда была христианская церковь.

 

XVI

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

Не входя в дальнейшее обсуждение принципов анар­хизма и анархической программы действий, сказанного вероятно уже достаточно для того, чтобы определить место, занимаемое анархией в ряду современных чело­веческих знаний.

Анархия представляет собой попытку приложить обоб­щения, полученные индуктивно-дедуктивным методом естественных наук, к оценке человеческих учреждений. Она является также попыткой угадать на основании этой оценки, по каким путям пойдет человечество к свободе, равенству и братству, чтобы получить наибольшую воз­можную сумму счастья для каждой из единиц в чело­веческих обществах.

Анархизм есть неизбежный результат того умствен­ного движения в естественных науках, которое началось к концу восемнадцатого века, было замедлено торжест­вующей реакцией в Европе после краха французской ре­волюции и началось вновь в полном расцвете своих сил в конце пятидесятых годов. Корни анархизма—в естест­веннонаучной философии восемнадцатого века. Но он мог получить свое полное обоснование лишь после воз­рождения наук, имевшего место в начале второй полови­ны 19-го века и давшего новый толчок к изучению чело­веческих учреждений и обществ на естественнонаучной основе.

Так называемые «научные законы», которыми доволь­ствовались германские метафизики 1820 и 1830 годов, не находят себе места в анархическом мировоззрении, которое не признает никакого другого метода, кроме естественнонаучного. И анархизм прилагает этот метод ко всем наукам, известным вообще под именем гумани­тарных наук.

Пользуясь этим методом и всеми исследованиями, сделанными за последнее время под его влиянием, анархизм старается построить совокупность всех наук, касающихся человека, и пересмотреть все ходячие представления о праве, справедливости и т. д. на основании данных, уже полученных последними этнологическими исследованиями, распространяя их далее. Опираясь на труды своих предшественников восемнадцатого века, анархизм стоит за личность против государства, за общество против власти, которая в силу исторических усло­вий господствует над ним. Пользуясь историческими до­кументами, собранными современной наукой, анархизм показал, что власть государства, притеснения которой растут в наше время все больше и больше, в действитель­ности есть не что иное, как вредная и бесполезная над­стройка, которая для нас, европейцев, начинается толь­ко с пятнадцатого и шестнадцатого столетия, — надстрой­ка, сделанная в интересах капитализма и бывшая уже в древности причиной падения Рима и Греции, а также всех других центров цивилизации на Востоке и в Египте,

Власть, которая образовалась в течение истории для объединения в одном общем интересе помещика, судьи, солдата и попа и которая в течение истории была пре­пятствием для попыток человека создать себе жизнь хоть немного обеспеченную и свободную, — эта власть не может сделаться орудием освобождения так же, как цезаризм, империализм или церковь не могут стать ору­дием социальной революции.

В политической экономии анархизм пришел к заклю­чению, что действительное зло не в том, что капиталист присваивает себе «прибавочную стоимость» или чистый барыш, но в самом факте, что этот чистый барыш или «прибавочная стоимость» возможны. «Прибавочная стои­мость» существует только потому, что миллионы людей не имеют чем кормиться, если они не продадут свою си­лу и свой ум за цену, которая сделает чистый барыш или прибавочную стоимость возможными. Вот почему мы ду­маем, что в политической экономии следует, прежде все­го, изучать главу о потреблении и что в революции пер­вым долгом ее будет перестройка потребления таким образом, чтобы жилище, пища и одежда были обеспечены для всех. Наши предки в 1793-1794 годах это хорошо поняли.

Что же касается «производства», то оно должно быть организовано так, чтобы, прежде всего, первые потреб­ности всего общества были как можно скорее удовлетворены. Поэтому анархия не может видеть в грядущей ре­волюции простую замену денежных знаков «трудовыми марками» или замену теперешних капиталистов капита­листическим государством. Она видит в революции пер­вый шаг к свободному коммунизму, без государства.

Прав ли анархизм в своих заключениях? Это нам покажет, с одной стороны, научная критика его основ, а с другой — практическая жизнь. Но есть один пункт, в отношении которого анархизм вне всякого сомнения совершенно прав. Это тот, что он рассматривает изучение общественных учреждений как один из отделов естествен­ных наук; что он распрощался навсегда с метафизикой и взял себе в качестве метода мышления тот метод, кото­рый послужил к созданию современной науки и материа­листической философии нашей эпохи. Вследствие чего, если анархисты впадут в своих умозаключениях в какие-либо ошибки, — им гораздо легче будет признать их. Но те, кто желает проверить наши заключения, должны пом­нить, что это возможно только при помощи научного, ин­дуктивно-дедуктивного метода, на котором основывает­ся каждая наука и развивается все научное мировоз­зрение.

В последующих главах, посвященных анархическому коммунизму, государству в его историческом развитии и в его теперешней форме, читатель найдет, на чем мы ос­новываемся в нашем отрицательном отношении к госу­дарству и <что> побуждает нас допускать возможность общества, которое, принимая коммунизм за основу своей экономической организации, откажется в то же время от организации иерархической централизации, которая на­зывается «государством»*.

 

* Кроме указанных уже работ по истории развития анархизма, смотри великолепную «Библиографию анархии», соч. М. Неттлау, составляющую часть «Библиотеки Temps Nouveaux», изданную Эли­зе Реклю в 1897 году. Читатель найдет там, кроме списка сочине­ний, обоснованную библиографию различных работ и изданий по анархии.

 

 

II

КОММУНИЗМ И АНАРХИЯ

 

I

АНАРХИЧЕСКИЙ КОММУНИЗМ

Когда на двух Конгрессах Интернационала, созван­ных — один во Флоренции в 1876 году Итальянской фе­дерацией, а другой в <Ла->Шо-де-Фоне в 1880 году Юрской Федерацией, итальянские и юрские анархисты решили объявить себя «анархистами-коммунистами», то это решение произвело некоторую сенсацию в социали­стическом мире. Одни видели в этой декларации серьез­ный шаг вперед. Другие считали это нелепым, говоря, что такое название заключает в себе явное противоречие.

В действительности, как мне заметил мой друг Джеме Гильом, выражение «анархический или негосу­дарственный коммунизм» встречается уже в 1870 году, в локльской газете «Прогресс», в одном письме Варлена, цитированном и одобренном Гильомом. Действительно, уже к концу 1869 года несколько анархистов условились пропагандировать эту идею, и в 1876 году распределение продуктов труда, основанное на идее антигосударствен­ного коммунизма, было признано возможным и рекомен­довалось в брошюре Джемса Гильома «Мысли о со­циальной организации» (см. выше, стр. 314), Но по причинам, изложенным уже выше, идея эта не получила желательного распространения, и среди реформаторов и революционеров, остававшихся под влиянием якобин­ских идей, господствующее представление о коммунизме было государственное, как его изложил Кабе в своем «Путешествии в Икарию». Предполагалось, что государ­ство, представленное одним или несколькими парламен­тами, берет на себя задачу организовать производство, Затем оно передает, через посредство своих администра­тивных органов, промышленным объединениям или ком­мунам то, что приходится на их долю для жизни, произ­водства и удовольствия.

В отношении производства предполагалось нечто по­добное тому, что сейчас существует на сетях железных дорог, принадлежащих государству, и на почте. То, что делается сейчас для транспорта товаров и пассажиров, говорили нам, будет сделано для производства всех бо­гатств и в отношении всех общеполезных предприятий. Начнется это с социализации железных дорог, рудников и копей, больших заводов, а затем эта система будет ма­ло-помалу распространена на всю обширную сеть ману­фактур, фабрик, мельниц, булочных, съестных магази­нов и так далее. Затем будут «отряды» работников для обработки земли за счет государства, рудокопов для ра­боты в рудниках, ткачей для работы на фабриках, бу­лочников для печки хлеба и т. д., — совершенно так же, как теперь существуют толпы чиновников на почте и же­лезных дорогах. В литературе сороковых годов даже лю­били употреблять это слово «отряды» (escouades), кото­рое немцы превратили а «армии», чтобы подчеркнуть дисциплинированный характер работников, употребляе­мых в промышленности и находящихся под командова­нием иерархии «начальников работ».

Что же касается потребления, то его рисовали себе почти в том виде, как оно сейчас существует в казармах. Отдельные хозяйства уничтожаются; вводятся для эко­номии расходов на кухне общие обеды и для экономии расходов по постройке — фаланстеры или что-то вроде гостиниц-отелей. Правда, в настоящее время солдат пло­хо кормится и подвергается грубому обращению началь­ства; но ничто не мешает, как говорили, хорошо кормить граждан, запертых в казармы «домов-коммун» или «ком­мунистических городов». А так как граждане свободно выбирали бы себе начальников, экономов, чиновников, то ничто не мешало бы им считать этих начальников — начальников сегодня и солдат завтра — как слуг рес­публики. «Государство-слуга» было действительно лю­бимой формулой для Луи Блана и ненавистной для Прудона,  который неоднократно забавлял читателей «Голоса народа» («La Voix du Peuple») своими на­смешками над этой новой демократической кличкою го­сударства*.

 

* Прудон. Полное собрание сочинений. Смесь. Журнальные статьи. Том III. Париж, 1861 г. Читатель найдет здесь удивитель­ные страницы о государстве и анархии, которые было бы очень полезно перепечатать для широкого распространения.

 

Коммунизм сороковых годов был проникнут госу­дарственными идеями, против которых Прудон яростно сражался до и после 1848 года; и критика, которой он подвергал его в 1846 году в «Экономических противоре­чиях» (2-й том — «Община»), и позднее в «Голосе наро­да», и при всяком случае в своих последующих писани­ях, должна была, без сомнения, сильно содействовать тому, что такой коммунизм имел мало последователей во Франции. Действительно, в начале Интернационала большинство французов, принявших участие в его осно­вании, были «мютюэлисты», которые абсолютно отрица­ли коммунизм. Но государственный коммунизм был вос­принят немецкими социалистами, которые еще подчерк­нули сторону дисциплины. Он проповедовался ими как «научное» открытие, сделанное ими, а на самом деле, когда говорилось о коммунизме, то подразумевался под этим почти всегда государственный коммунизм в том виде, в каком он проповедовался немецкими продолжа­телями французских коммунистов 1848 года.

А потому, когда две анархические федерации Интер­национала объявили себя «анархистами-коммунистами», то это заявление произвело — особенно будучи сделано Юрскою федерацией, более известною во Франции, — некоторое впечатление и рассматривалось многими из наших друзей как серьезный шаг вперед. «Анархический коммунизм», или «вольный коммунизм», как его называ­ли вначале во Франции, приобрел многих сторонников и в силу некоторых благоприятных обстоятельств имен­но с этой поры начинался успех анархических идей сре­ди французских рабочих.

 

Действительно, эти два слова — коммунизм и анар­хизм, — взятые вместе, представляли собой целую про­грамму. Они провозглашали новое представление о ком­мунизме, совершенно отличное от того, которое было распространено до сих пор. Они в то же время указыва­ли на возможное решение широкой задачи — задачи, можно сказать, человечества, которую человек всегда старался разрешить, вырабатывая свои учреждения от родового быта вплоть до наших дней.

В самом деле, что нужно сделать, чтобы, объединив усилия всех, обеспечить всем наибольшую сумму благо­состояния и удержать в то же время приобретенные доселе завоевания личной свободы и даже расширить их сколько возможно больше?

Как организовать общий труд и в то же время предо­ставить всем полную свободу проявления личного по­чина?

Такова была всегдашняя задача человечества с само­го начала. Проблема огромная, которая взывает ныне ко всем умам, ко всем волям и ко всем характерам, чтобы быть разрешенной не только на бумаге, но и в жизни, жизнью самих обществ. Уже один факт произнесения этих слов — «анархический коммунизм» — подразумева­ет не только новую цель, но и новый способ решения со­циальной задачи, посредством усилий снизу, посредст­вом самопроизвольного действия всего народа.

Это налагает на нас обязанность совершить большую работу мысли и исследований, чтобы узнать, насколько эта цель и этот анархический способ решения социаль­ного вопроса, — новый для современных революционе­ров, хотя он стар для человечества, — насколько они осу­ществимы и практичны? Этим и занялись с тех пор не­которые анархисты.

С другой стороны, декларация анархистов-коммуни­стов вызвала также сильнейшие возражения. Прежде всего, немецкие продолжатели Луи Блана, которые вслед за ним уцепились за его формулу «Государство-слуга» и «Государство — инициатор прогресса», удвои­ли свои нападки на тех, кто отрицал государство во всех возможных формах. Они начали с того, что отвергали коммунизм как нечто старое и проповедовали под име­нем «коллективизма» и «научного социализма» «трудо­вые марки» Роберта Оуэна и Прудона и личное возна­граждение  производителям, которые становились «все чиновниками». А нам они делали такое возражение, что коммунизм и анархизм, запряженные вместе, «воют от этого» (hurlent de se trouve ensemble). Так как под коммунизмом они понимали государственный коммунизм Кабе — единственный, который они могли понять, — то очевидно, что их коммунизм, подразумевающий власть, правительство (архе), и ан-архия, то есть отсутствие власти и правительства, диаметрально противоположны друг другу. Один есть отрицание другого, и никто не ду­мал запрягать их в одну телегу. Что же касается вопро­са, является ли государственный коммунизм единственной формой возможного коммунизма, то он даже не был затронут критиками этой школы. Это считалось у них аксиомой.

Гораздо более серьезны были возражения, сделанные в самом лагере анархистов. Здесь повторяли сначала, не сомневаясь в том, возражения, выставленные Прудоном против коммунизма во имя свободы личности. И эти возражения, хотя им уже больше пятидесяти лет, не по­теряли ничего из своей ценности.

Прудон действительно говорил во имя личности, рев­ностно оберегающей всю свою свободу, желающей со­хранить независимость своего уголка, своей работы, своего почина, своих исследований тех удовольствий, которые эта личность может позволить себе, не эксплуатируя никого другого, борьбы, которую она захочет предпринять, — вообще всей своей жизни. И этот вопрос прав личности ставится теперь с тою же силой, как и во времена «Экономических противоречий» Прудона.

Может быть, даже с большей силой, потому что госу­дарство расширило с тех пор в громадной степени свои посягательства на свободу личности, при посредстве обязательной воинской повинности и своих армий, кото­рые исчисляются миллионами людей и миллиардами на­логов, при помощи школы, «покровительства» наукам и искусствам, усиленного полицейским и иезуитским надзором, и, наконец, при помощи колоссального раз­вития чиновничества.

Анархист наших дней ставит все эти упреки государ­ству. Он говорит во имя личности, восстававшей на про­тяжении веков против учреждений коммунизма, более или менее частичного, но всегда государственного, на которых человечество останавливалось несколько раз в течение своей долгой и тяжелой истории. Легко отно­ситься к этим возражениям нельзя. Это уже не адвокат­ские ухищрения. Кроме того, они сами должны были явиться в той или иной форме у самого анархиста-ком­муниста, так же как и у индивидуалиста. Тем более что вопрос, поднятый этими возражениями, входит в полном виде в другой более широкий вопрос о том, является ли жизнь в обществе средством освобождения личности или средством порабощения? ведет ли она к расширению личной свободы и к увеличению личности или же к ее умалению? Это основной, вопрос всей социологии и как таковой он заслуживает самого глубокого обсуж­дения.

Затем — это не только вопрос отвлеченной науки. Завтра мы можем быть призваны к тому, чтобы прило­жить свою руку к социальной революции. Сказать, что нам нужно только произвести разрушение, оставив, дру­гим — кому? — построительную работу, было бы нелепо.

Кто же будет каменщиками-постройщиками, если не мы сами? Потому что если можно разрушить дом, не строя на его месте другой, то этого нельзя делать с учреждениями. Когда разрушают одно учреждение, то в то же время закладывают основания того, что разовь­ется позднее на его месте. Действительно, если народ начнет прогонять собственников дома, земли, фабрики, то это не для того, чтобы оставить дома, земли и фабри­ки пустыми, а для того, чтобы так или иначе занять их немедленно. А это значит — строить тем самым новое об­щество.

Попробуем же указать некоторые существенные чер­ты этого громадного вопроса.

 

II

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КОММУНИЗМ – КОММУНИСТИЧЕСКИЕ ОБЩИНЫ

 

Важность вопроса, который мы подняли, слишком очевидна, чтобы ее можно было оспаривать. Многие анархисты, включая сюда и коммунистов, и многие мыс­лители вообще, вполне признавая все выгоды, которые коммунистический строй может дать обществу, видят, однако, в этой форме социальной организации серьез­ную опасность для общественной свободы и для свобод­ного развития личности. Что такая опасность действи­тельно существует, в этом нет никакого сомнения. При­том, коснувшись этого предмета, приходится разобрать другой вопрос, еще более важный, поставленный во всю свою широту нашим веком, — вопрос о взаимных отно­шениях личности и общества вообще.

К несчастию, вопрос о коммунизме осложнился раз­ными ошибочными воззрениями на эту форму общест­венной жизни, получившими довольно широкое распро­странение. В большинстве случаев, когда говорили о коммунизме, то подразумевали коммунизм более или менее христианский и монастырский — и во всяком слу­чае государственный, подначальный, го есть подчинен­ный строгой центральной власти. В таком виде он проповедовался в коммунистических утопиях 17-го века, в заговоре Бабефа в 1775 году, а затем, в первой поло­вине девятнадцатого века, особенно Кабе и тайными коммунистическими обществами, и в таком виде его осуществляли на практике в некоторых общинах в Аме­рике. Принимая за образец семью, эти общины стреми­лись создать «великую коммунистическую семью» и ради этого хотели прежде всего «переродить человека». В этих целях помимо труда сообща они налагали на сво­их членов тесное, семейное сожительство, удаление от со­временной цивилизации, обособление коммуны, вмеша­тельство «братьев и сестер» во все малейшие проявле­ния внутренней жизни каждого из членов общины, и, на­конец, полное подчинение начальству коммуны или (в заговоре Бабефа и у немецких коммунистов) госу­дарственной власти.

Затем, в рассуждениях о коммунизме недостаточно различают и часто смешивают мелкие единичные общи­ны, многократно создававшиеся за последние триста или четыреста лет, и те коммуны, имеющие возникнуть в большом числе и вступающие между собою в союзные договоры, которые могут создаться в обществе, высту­пившем на путь социальной революции, — коммуны, ос­нованные группами интеллигентов и городских рабочих, не способные бороться против всех сложных трудностей жизни земледельческого пионера на девственных землях Америки, и — коммуны того же характера, основанные также в Америке, но земледельцами: немецкими кре­стьянами, как, например, в Анаме, или славянскими кре­стьянами, как, например, духоборами.

Таким образом, для успешного обсуждения вопроса о коммунизме и о возможности обеспечить личную неза­висимость в коммунистическом обществе необходимо рассмотреть порознь следующие вопросы:

1) Производство и потребление сообща, его выгоды и его неудобства, то есть — каким образом можно уст­роить работу сообща и как пользоваться сообща всем, что нужно для жизни?

2) Совместную жизнь, то есть необходимо ли устра­ивать ее непременно по образцу большой семьи?

3) Единичные и разбросанные общины, общины воз­никающие в настоящее время; и

4) общины будущего строя, вступающие между со­бою в союзный договор (федерацию);

и, наконец, 5) влечет ли коммунизм общинной жизни за собою неизменно подавление личности? Другими сло­вами — каково положение личности в коммунистическом обществе при общинном строе?

Под именем социализма вообще в течение девятнад­цатого века совершилось громаднейшее умственное дви­жение. Началось оно с заговора Бабефа, с Фурье, Сен-Симона, Роберта Оуэна и Прудона, которые формулиро­вали главнейшие течения социализма, и продолжалось оно их многочисленными последователями: французски­ми (Консидеран, Пьер Леру, Луи Блан), немецкими (Маркс, Энгельс, Шефле), русскими (Бакунин, Черны­шевский) и так далее, которые работали над распрост­ранением в понятной форме воззрений основателей со­временного социализма либо над утверждением их на научном основании.

Мысли основателей социализма, по мере того как они вырабатывались в более определенных формах, дали начало двум главным социалистическим течениям: ком­мунизму начальническому и коммунизму анархическому (безначальному), а равно и нескольким промежуточным формам, выискивающим компромиссы или сделки меж­ду теперешним обществом и коммунистическим строем. Таковы школы: государственного капитализма (госу­дарство владеет всем необходимым для производства и жизни вообще), коллективизма (всем выплачивается задельная плата, по рабочим часам, бумажными день­гами, в которых место рублей заняли рабочие часы), кооперации (производительные и потребительные арте­ли), городского социализма (полусоциалистические уч­реждения, вводимые городскою управою или муниципа­литетом) и многие другие.

В то же время в чисто рабочей среде те же мысли основателей социализма (особенно Роберта Оуэна) по­могли образованию громадного рабочего движения. Оно стремится соединить всех рабочих в союзы по ремеслам ради прямой, непосредственной борьбы против капи­тала. Это движение породило в 1864-1879 годах Интер­национал, или Международный союз рабочих, который стремился установить всенародную связь между объе­диненными ремеслами, а затем его продолжения, но с ограниченной программой: политической, социал-демо­кратической партии.

Три существенных пункта было установлено этим громадным движением, умственным и революционным, и эти три пункта глубоко проникли за последние трид­цать лет в общественное сознание. Вот они:

1) уничтожение задельной платы, выдаваемой капи­талистом рабочему, так как представляет она собою не что иное, как современную форму древнего рабства и крепостного ига;

2) уничтожение личной собственности на то, что не­обходимо обществу для производства и для обществен­ной организации обмена продуктов; и, наконец,

3) освобождение личности и общества от той формы политического порабощения — государства, — которая служит для поддержания и сохранения экономического рабства.

По этим трем пунктам, можно сказать, уже устанав­ливается некоторое соглашение между мыслящими соци­алистами.

Действительно, даже коллективисты, которые наста­ивают на необходимости «рабочих чеков», или платы по часам работы, а равно и те, которые говорят, как выра­зился поссибилист («возможник») Брусс: «Все должны быть чиновниками!» (Toils fonction naires), то есть, что все рабочие должны быть на жалованье либо у государства, либо у города, либо у сельской общины, — даже они соглашаются, в сущности, с вышеупомянутыми тремя пунктами. Они предлагают ту или другую времен­ную сделку только потому, что не предвидят возможно­сти сразу перейти от теперешнего строя к безгосударст­венному коммунизму. Они идут на сделки, потому что считают их неизбежными, но их конечная цель все-таки остается коммунизм.

Что же касается до государства, то даже те из них, которые остаются ярыми защитниками государства и сильной правительственной власти и даже диктатуры, признают (как выразился однажды Энгельс), что когда классы, существующие теперь, будут уничтожены, то с ними исчезнет и надобность в государстве. Таково бы­ло, по крайней мере, мнение некоторых вождей маркси­стской школы.

Таким образом, нисколько не стремясь преувеличи­вать значение анархической партии в социалистиче­ском движении из-за того только, что она — «наша» пар­тия, мы должны признать следующее.

Каковы бы ни были разногласия между различными партиями общесоциалистического движения — причем эти разногласия обусловливаются в особенности различием в способах действия, более или менее революцион­ных, принятых тою или другою партиек», — все мыслите­ли социалистического движения, к какой бы партии они ни принадлежали, признают, что конечной целью социа­листического развития должно быть развитие вольного коммунизма. Все остальное — сами же они сознаются — есть не что иное, как ряд переходов на пути к этой цели.

Но нужно помнить, что всякое рассуждение о перехо­дах, которые придется сделать на пути к цели, будет со­вершенно бесполезно, если оно не будет основано на изучении тех направлений, тех зачаточных переходных форм, которые теперь уже намечаются в современном обществе; причем среди этих различных направлений два особенно заслуживают нашего внимания.

Одно из них состоит в следующем. По мере того как сложнее становится жизнь общества, все труднее и труд­нее бывает определить, какая доля в производстве пищи, одежды, машин, жилья и тому подобного по справедли­вости должна приходиться на долю каждого отдельного работника. Земледелие и промышленность теперь до то­го осложняются и взаимно переплетаются, все отрасли промышленности до того начинают зависеть друг от дру­га, что система оплаты труда рабочего-производителя, смотря по количеству добытых или выработанных им продуктов, становится все более и более невозможной, если стремиться к справедливости. Работая одинаково усердно, два человека на разного сорта земле, в разные годы или в двух разных угольных копях, или же на двух разных ткацких фабриках при разных машинах, или да­же на той же машине, но при разном хлопке, произведут различные количества хлеба, угля, тканей.

В прежнее время, когда существовал только один способ делать башмаки, шить белье, ковать гвозди, ко­сить луг и так далее, можно было считать, что если та­кой-то работник произведет более башмаков, белья, гвоздей или если он выкосит более сена, чем другой, то ему заплачено будет за его усердие или за уменье, лов­кость, если дать ему повышенную плату соответственно результатам, которые он получил.

Но теперь, когда продуктивность труда зависит особенно от машин и от организации труда в каждом пред­приятии, становится все менее и менее возможным определять плату соответственно результатам, полученным каждым рабочим.

Поэтому мы видим, что чем развитее становится дан­ная промышленность, тем более исчезает в ней пош­тучная заработная плата, тем охотнее заменяется она поденною платою, по столько-то в день. С другой сторо­ны, сама поденная плата имеет некоторое стремление к уравнению.

Теперешнее общество, конечно, продолжает делиться на классы, и есть целый громаднейший класс «господ» или буржуа, у которых жалованье тем выше, чем менее они сработают в день. Затем, среди самих рабочих есть также четыре крупных разряда, в которых рабочий день оплачивается очень различно, а именно: женщины, сель­ские рабочие, чернорабочие, делающие простую работу, и рабочие, знающие какое-нибудь более или менее спе­циальное ремесло. Но эти четыре разряда различно оп­лачиваемых рабочих представляют только четыре разря­да эксплуатации рабочего его хозяином и каждого раз­ряда самих рабочих — другими, высшими разрядами: женщин — мужчинами, сельских рабочих — фабричны­ми. Таковы результаты буржуазной организации произ­водства.

Теперь оно так; но в обществе, в котором установит­ся равенство между людьми и все смогут научиться ка­кому-нибудь ремеслу и в котором хозяин не сможет пользоваться подчиненным положением рабочего, муж­чина — подчиненным положением женщины, а городской рабочий — подчиненным   положением  крестьянина, — в таком обществе деление на классы исчезнет. Даже те­перь уже в каждом из этих классов заработная плата имеет стремление к уравнению. И поэтому совершенно справедливо было замечено, что для правильно устроен­ного общества рабочий день землекопа стоит столько же, то есть имеет одинаковую ценность, что и день ювелира или учителя. В силу этого еще Роберт Оуэн, а за ним Прудон предложили, и даже оба попробовали ввести ра­бочие чеки; то есть каждый человек, проработавший, скажем, пять часов в каком бы то ни было производстве, признанном полезным и нужным, получает квитанцию с означением «пять часов»; и с этою квитанциею он мо­жет купить в общественном магазине любую вещь — еду, одежду, . предмет роскоши — или же заплатить за квартиру, за проезд по железной дороге и так далее, представляющие то же количество часов работы других людей. Эти самые рабочие чеки коллективисты и предла­гают ввести в будущем социалистическом обществе для оплаты всякого рода труда. В Парижской Коммуне 1871 года мы видели также, что администраторам и пра­вительству коммуны платилось одинаковое жалованье в пятнадцать франков в день.

Если вдуматься, однако, во все то, что до сих пор бы­ло сделано, чтобы установить общественное, социалисти­ческое пользование чем бы то ни было, мы не видим — за исключением нескольких тысяч фермеров в Америке, которые ввели между собою рабочие чеки, — мы не ви­дим, чтобы где-нибудь мысль Роберта Оуэна и Прудона, проповедуемая теперь  коллективистами, принялась в сколько-нибудь значительных размерах. Со времени попытки Оуэна, сделанной три четверти века тому на­зад, рабочий чек не привился нигде. И я указал в дру­гом месте («Хлеб и Воля», глава о задельной плате), какое внутреннее противоречие мешает широкому прило­жению этого проекта.

Зато мы замечаем, наоборот, множество всевозмож­ных попыток, сделанных именно в направлении комму­низма, либо частного, ограниченного, неполного, либо даже полного. Многие сотни коммунистических общин были основаны в течение девятнадцатого века в Европе и в Америке, и даже в настоящую минуту нам известно несколько десятков общин, живущих более или менее на началах коммунизма и более или менее процветающих, так что если бы кто-нибудь занялся описанием всевоз­можных, больших и малых, коммунистических и полукоммунистических общин, рассеянных по белу свету (как это сделал лет тридцать тому назад Нордхоф для Аме­рики), то картина получилась бы весьма поучительная.

Оставляя в стороне религиозный вопрос и его роль в организации коммунистических обществ, достаточно будет указать на пример духоборов в Канаде, чтобы по­казать экономическое превосходство коммунистического труда по сравнению с трудом личным. Прибыв в Канаду без копейки, они были принуждены устроиться там в еще необитаемой, холодной части провинции Альберты; за отсутствием лошадей их женщины запрягались по 20 или 30 человек в соху, в то время как мужчины среднего воз­раста работали на железной дороге и отдавали свои жа­лованья на общие нужды в коммуну; и однако через семь или восемь лет все 6000 или 7000 духоборов сумели достигнуть благосостояния, организовав свое земледелие и свою жизнь при помощи всяких современных машин — американских косилок и вязалок, молотилок и паровых мельниц на коммунальных началах*.

 

* Кроме того, они купили себе земли на берегу Тихого океана, в провинции Канады, Британской Колумбии, где они организовали свою фруктовую колонию, чего страшно не хватало этим вегетарьянцам в провинции Альберте, где ни яблони, ни груши, ни вишни не дают плодов, так как их цветы убиваются майскими морозами.

 

Таким образом, мы имеем здесь союз около двадцати коммунистических поселков, причем каждая семья жи­вет в своем доме, но полевые работы производятся сооб­ща, и каждая семья берет из общественных магазинов, что ей нужно для жизни. Эта организация, которая в те­чение нескольких лет поддерживалась религиозною идеею общины, не является, конечно, нашим идеалом; но мы должны признать, что, с точки зрения экономической жизни, громадное превосходство коммунистического тру­да над индивидуальным трудом и полная возможность приспособить этот труд к современным потребностям земледелия с помощью машин были превосходно дока­заны.

Но, кроме этих попыток удачного коммунизма в сель­ском хозяйстве, мы можем также указать на множество примеров коммунизма частичного, имеющего целью одно потребление, который проводится в многочисленных по­пытках социализации, делающихся в буржуазном обще­стве, — либо среди частных лиц, либо целыми городами (так называемый муниципальный, или городской соци­ализм).

Что такое гостиница, пароход, швейцарский «панси­он», если не попытки, делающиеся в этом направлении среди буржуазного общества? В обмен на определенную плату — столько-то рублей в день — вам представляется выбирать что вам вздумается из десяти блюд или более блюд, которые вам предлагаются на океанском пароходе или в отеле; и никому в голову не приходит учитывать, сколько вы чего съели. Такая организация теперь уста­новилась даже международная. Уезжая из Лондона или Парижа, вы можете запастись билетами (по столько-то рублей в день), и по этим билетам вы получаете комна­ту, кровать и стол в сотнях гостиниц, рассеянных во Франции, Германии, Швейцарии, Италии и принадлежа­щих к международному союзу гостиниц.

Буржуа прекрасно поняли, какую громадную выгоду представляет им этот вид ограниченного коммунизма для потребления, соединенного с полною независимо­стью личности; вследствие этого они устроились так, что за определенную плату, по столько-то в день или в ме­сяц, все их потребности жилища и еды бывают вполне удовлетворены без всяких дальнейших хлопот. Предме­ты роскоши, конечно, не входят в этот договор: за тон­кие вина и за особенно роскошные комнаты приходится платить особо; но за плату, одинаковую для всех, основ­ные потребности удовлетворены, не считая того, сколько каждый отдельный путешественник съест или не доест за общим столом.

Страхование от пожаров, особенно в селах, где суще­ствует до некоторой степени приблизительное равенство в достатках всех жителей и где поэтому страховая пре­мия взимается равная со всех; застрахование от случай­ных увечий в экипаже или во время путешествий по же­лезным дорогам; застрахование от воровства, причем вы платите в Англии немного более рубля в год (полкро­ны), и компания выплачивает вам, по вашей собственной оценке, за все, что бы у вас ни украли, ценою до тысячи рублей — и делает это без всяких разбирательств и без всякого обращения к полиции («С какой стати? — гово­рил нам агент. — Обращаться к полиции! Все равно она ничего не разыщет, а ваш рубль покрывает наши плате­жи и другие расходы, еще с барышом») — все это формы частного коммунизма или, вернее, артельной жизни, воз­никающие чрезвычайно быстро за последние двадцать пять лет. Прибавьте к этому еще ученые общества, кото­рые за такую-то плату в год дают вам библиотеку, ком­наты для ваших работ, музей или зоологический сад, ко­торые ни один миллионер не может купить на свои мил­лионы. Прибавьте клубы, дающие вам комнату, биб­лиотеку, общество и всякие другие удобства, и общества для оплаты доктора, столь распространенные среди английских рабочих; возьмите общества застрахования на случай болезни; возьмите артельные путешествия, устра­иваемые не только частными агентами, но и образова­тельными учреждениями (Polytechnic Tours в Анг­лии): или возьмите обычай, распространяющийся теперь в Англии, что за рубль или даже за полтинник в неделю вам доставляют на дом, прямо от рыболовов, столько рыбы, сколько вы можете съесть в неделю в вашей се­мье; возьмите клуб велосипедистов с его тысячами мел­ких удобств и услуг, оказываемых членами и так далее и так далее.

Словом, мы имеем перед собою сотни учреждений, возникших очень недавно и распространяющихся с не­обыкновенною быстротою, основанных на началах при­ближения к коммунистическому пользованию целыми об­ширными отраслями потребления.

И, наконец, мы имеем еще тоже быстро разрастаю­щиеся городские учреждения коммунистического рода. Город берется доставлять всем воду за столько-то в год, не считая в точности, сколько вы израсходуете воды; точно так же — газ и электричество для освещения и как рабочую силу,— во всех этих городских предприятиях те же попытки социализации потребления прилагаются в масштабе, который расширяется с каждым днем. И особенно важно то, что это потребление неизбежно приводит города к муниципальной организации произ­водства (газа, электричества,  городских молочных я т. п.).

Затем, города имеют теперь свои гавани и доки, свои сады, свои конки и трамваи, с одинаковою платою за большое или малое расстояние (начиная от нескольких сот шагов до 30-ти верст вы платите в Америке все ту же плату), свои общественные бани и прачечные, и, на­конец, города начинают строить свои общественные до­ма; или же город держит своих овец, или, наконец, заво­дит свою молочную ферму (Торки в Англии). Более того. Мы увидим через несколько лет в Англии город, имею­щий сам свои угольные копи, чтобы получить электриче­ство для освещения и двигательной силы, без того чтобы приходилось за это платить дань владельцам копей. В Манчестере это было уже решено в принципе, когда трест главных угольных компаний поднял на большую цифру цену угля в течение бурской войны. И с каждым годом эти попытки расширения городского хозяйства в коммунистическом направлении растут, распространяя также область их приложений.

Конечно, все это еще не коммунизм. Далеко не ком­мунизм. Но основная мысль большинства этих учрежде­ний содержит в себе частицу коммунистического начала. А именно: за известную плату, по столько-то в год или е день, вы имеете право удовлетворить такой-то разряд ваших потребностей — за исключением, конечно, ро­скоши в этих потребностях. Теперь вы еще платите за это деньгами; но близок день, когда платить можно бу­дет и трудом: начало уже положено.

Многого, конечно, еще недостает этим зачаткам коммунизма, чтобы стать действительным коммунизмом: во-первых, плата производится деньгами, а не трудом; а во-вторых, потребители, по крайней мере в частных предприятиях, не имеют голоса в заведывании делом.

Но нужно также заметить следующее. Если бы основная мысль этих учреждений была правильно понята, то нетрудно было бы уже теперь завести, даже по част­ной или общественной инициативе, такую общину, в го торой первый пункт, то есть уплата трудом, был бы уже введен.

Возьмите, например, участок земли, скажем, в 500 де­сятин. На этой земле строится двести домов, каждый с садом или огородом в четверть десятины. Остальная земля обращается в поля, огороды и общественные сады Предприниматель берется либо представлять каждой семье, занимающей эти дома, на выбор любые из пяти десяти блюд, приготовляемых им каждый день (как в американской гостинице), или же он доставляет же­лающим готовый хлеб, сырое мясо, овощи и т. д., — сколько они потребуют, — чтобы готовить у себя на дому (шаг в этом направлении уже делают рыбаки, доставляя рыбу по абонементу) Отопление производится, конечно по-американски, из общей печи по трубам с горячей во­дой. И за все это хозяин учреждения берет с вас — либо плату деньгами, по столько-то в день, либо плату работою, по столько-то часов в день по вашему выбору в любой из отраслей, нужных для его села-гостиницы. Работайте по вашему выбору, в полях или в огороде, на скотном дворе или на кухне, или по уборке комнат, столько-то часов в день, и ваша работа зачтется в уплату за вашу жизнь. Такое учреждение можно было бы завести хоть завтра, и приходится удивляться одному — что это го давно уже не было сделано каким-нибудь предприим­чивым содержателем гостиницы*.

 

* С тех пор как эти строки были написаны, я ездил в Америку. Там в Кембридже (около Бостона) устроено при университете, кро­ме громадной, роскошной столовой для богатых студентов, еще громадное не менее художественное здание — очень дешевая столовая для более бедных студентов. А так как у многих студентов и тут нечем платить, то их охотно берут, чтобы прислуживать за сто­лами в часы обеда; и студенты в Америке, как известно, очень охотно это делают. Они платят, таким образом, за свой стол не деньгами, а трудом по известному расчету. Нет никакой при­чины, почему при этих столовых не завести бы также свою фер­му Бостон оказывается большим производителем земледельческих и садовых продуктов — главный, по денежному обороту, садовый и огородный центр в штате Массачусетс. Впрочем, и об этом уже поднята была нами речь, и идея принята сочувственно Школьные фермы, наверно, скоро привьются, теперь в Америке заведут ферму и при университете.

 

 

III

МАЛЕНЬКИЕ КОММУНИСТИЧЕСКИЕ ОБЩИНЫ. – ПРИЧИНЫ ИХ НЕУСПЕХА.

По всей вероятности, некоторые читатели заметят, что именно на этом пункте, то есть на работе сообща, коммунисты наверно провалятся, так как на нем уже провалились многие общины. Так, по крайней мере, на­писано во многих книгах. А между тем это будет совер­шенно неверно. Когда коммунистические общины прова­ливались, то причины неудачи обыкновенно бывали сов­сем не в общем труде.

Во-первых, заметим, что почти все такие общины ос­новывались в силу полурелигиозного увлечения. Основа­тели решали стать «глашатаями человечества, пионера­ми великих идей» и, следовательно, подчиняться стро­жайшим правилам мелочно требовательной «высокой» нравственности, «переродиться» благодаря общинной жизни и, наконец, отдавать все свое время, во время и вне работы, своей общине — жить исключительно для нее

Выставлять такие требования значило, однако, посту­пать так, как делали в старину монахи и отшельники; то есть требовать от людей — безо всякой нужды, — чтобы они стали чем-то другим, чем они есть на самом деле. И только недавно, совсем недавно, стали основываться общины, преимущественно рабочими-анархистами, безо всяких таких высоких стремлений, просто с чисто эконо­мической целью избавиться от обирания хозяином-капи­талистом.

Другая ошибка коммунистов состояла в том, что они непременно желали устроиться по образцу семьи и осно­вать «великую семью братьев и сестер» Ради этого они селились под одним кровом, где им приходилось всю жизнь оставаться в обществе все тех же «братьев и сес­тер» Но тесное сожительство под одним кровом — вообще вещь нелегкая. Два родных брата, сыновья одних и тех же родителей, и то не всегда уживаются в одной избе или в одной квартире. Кроме того, семейная жизнь не всем подходит. А потому было коренною ошибкою на­лагать на всех членов жизнь «большою семьею» вместо того, чтобы, напротив, обеспечить каждому наибольшую свободу и наибольшее охранение внутренней жизни каж­дой семьи. Уже то, что русские духоборы, например, жи­вут в отдельных избах, — гораздо лучше обеспечивает сохранение их полукоммунистических общин, чем жизнь в одном монастыре

Первое условие успеха коммуны было бы — оставить мысль о фаланстере и жить в отдельных домиках, как это делают в Англии.

Затем, маленькая община не может долго просущест­вовать. Известно, что люди, вынужденные жить очень тесно, на пароходе или в тюрьме, и обреченные на то, чтобы получать очень небольшое количество внешних впечатлении, начинают просто не выносить друг друга (вспомните собственный опыт или хоть Нансена с его то­варищами). А в маленькой общине довольно двум чело­векам стать соперниками или во враждебные отношения, чтобы, при бедности внешних впечатлений, общине при­шлось распасться. Удивительно еще, что иногда такие общины могли существовать довольно долго; тем более что все такие братства еще уединяются от других.

Поэтому, основывая общину в десять, двадцать или сто человек, так и следовало бы знать заранее, что боль­ше трех или четырех лет она не проживет. Если бы она прожила долее, то пришлось бы даже пожалеть об этом, потому что это только доказывало бы, что ее члены или дали себя поработить одним из них, или совершенно обезличились.

Но так как можно заранее быть уверенным, что через три, четыре или пять лет часть членов общины пожелает отделиться, то следовало бы, по крайней мере, иметь де­сяток или два таких общин, объединенных союзным до­говором. В таком случае тот, кто по той или другой при­чине захочет оставить свою общину, сможет, по крайней мере, перейти в другую, а его место может занять кто-нибудь со стороны. Иначе коммуна расходится или же (как это бывает в большинстве случаев) попадает в руки одного из членов — наиболее хитрого и ловкого «брата». Эту мысль о необходимости союзного договора между коммунами я настоятельно рекомендую тем, которые продолжают основывать коммунистические общины. Она родилась не из теории, а из опыта последних лет, осо­бенно в Англии, где несколько общин попало в руки от дельных «братьев» именно из-за отсутствия более ши­рокой организации.

Маленькие общины, основывавшиеся за последние тридцать-сорок лет, гибли еще по одной весьма важной причине. Они уединялись «от мира сего». Но борьба и жизнь, одушевленная борьбою, для человека деятель­ного гораздо нужнее, необходимее, чем сытный обед. По­требность жить с людьми, окунуться в бурный поток об­щественной жизни, принять участие в борьбе, жить жиз­нью других и страдать их страданиями особенно сильна в молодом поколении. Поэтому, как это отлично заметил мне Николай Чайковский, вынесший это из личного опы­та, молодежь, как только она подходит к восемнадцати или двадцати годам, неизбежно покидает свою общину, не составляющую часть всего общества; и молодежь не­избежно будет покидать свои общины, если они не сли­лись с остальным миром и не живут его жизнью. Между тем большинство коммун (за исключением двух, осно­ванных нашими друзьями в Англии возле больших горо­дов) до сих пор прежде всего считало нужным удалить­ся в пустыню.

В самом деле, вообразите себя в возрасте от 16 до 20 лет, в заключении в небольшой коммунистической об­щине где-нибудь в Техасе, Канаде или Бразилии. Книги, газеты, журналы, гравюры говорят вам о больших кра­сивых городах, где интенсивная жизнь бьет ключом на улицах, в театрах, на митингах, как бурный поток. «Вот это — жизнь, — говорите вы, — а здесь смерть, хуже чем смерть — медленное отупение! — Несчастье? Голод? Ну что ж, я хочу испытать и несчастье, и голод; пусть толь­ко это будет борьба, а не нравственное и умственное оту­пение, которое хуже чем смерть!» И с этими словами вы уходите из коммуны. И вы — правы.

Поэтому понятно, какую ошибку делали икарийцы и другие коммунисты, основывая свои коммуны в прери­ях Северной Америки. Беря даром или покупая за более дешевую цену землю в местах еще мало заселенных, они тем самым прибавляли ко всем трудностям новой для «их жизни еще все те трудности, с которыми приходится бороться всякому поселенцу на новых местах, вдали от городов и больших дорог. А трудности эти, как известно по опыту, очень велики. Правда, что они получали землю за дешевую плату; но опыт коммуны около Ньюкастля доказал нам, что в материальном отношении община го­раздо лучше и скорее обеспечивает свою жизнь, занимаясь огородничеством и садоводством (в значительной ме­ре в парниках и оранжереях), а не полеводством; при­чем вблизи большого города ей обеспечены сбыт плодов и овощей, которыми оплачивается даже высокая аренд­ная плата за землю. Самый труд огородника и садовни­ка несравненно доступнее городскому жителю, чем поле­вое хозяйство, а тем более — расчистка нивы в неза­селенных пустынях.

Гораздо лучше платить арендную плату за землю в Европе, чем удаляться в пустыню, а тем более — меч­тать, как это делали коммунисты Анамы и другие, об основании новой религиозной империи. Общественным реформаторам нужна борьба, близость умственных цент­ров, постоянное общение с обществом, которое они хотят реформировать, вдохновение наукой, искусством, прог­рессом, которых нельзя получить из одних книг.

Бесполезно прибавлять, что правительство коммуны было всегда самым серьезным препятствием для всех практических коммунистов. В самом деле, достаточно прочесть «Путешествие в Икарию» Кабе, чтобы понять, как невозможно было удержаться коммунам, основан­ным икарийцами. Они требовали полного уничтожения человеческой личности перед великим жрецом-основате­лем. Мы понимаем неприязнь, которую Прудон питал ко всей этой секте!

Рядом с этим мы видим, что те из коммунистов, кото­рые низводили свое правительство до наименьшей степе­ни или вовсе не имели никакого, как, например, Молодая Икария в Америке, еще преуспевали лучше и держались дольше других (тридцать пять лет). Оно и понятно. Са­мое большое ожесточение между людьми возникает всег­да на политической почве, из-за преобладания, из-за власти; а в маленькой общине споры из-за власти неизбежно ведут ее к распадению. В большом городе мы еще можем жить бок о бок с нашими политическими против­никами, так как там мы не вынуждены сталкиваться с ними беспрестанно. Но как жить с ними в маленькой общине, где приходится сталкиваться каждый день, каж­дую минуту? Политические споры и интриги из-за власти переносятся здесь в мастерскую, в рабочую комнату, в комнату, где люди собираются для отдыха, — и жизнь становится невозможною.

Вот главные причины распадения основанных до сего времени коммун.

Что же касается до коммунистического труда сообща, до общинного производства, то доказано вполне, что именно оно всегда прекрасно удавалось. Ни в одном коммерческом предприятии возрастание ценности зем­ли, приданной ей трудом человека, не было так велико, как оно было в любой, в каждой из общин, основанных за последние сто лет в Европе или в Америке. Редкая от­расль промышленности давала такую прибыль, как про­мышленные производства, основанные на коммунистиче­ских началах, — будь то менонитская мельница или фаб­рикация сукон, или рубка леса, или выращивание пло­довых деревьев. Можно назвать сотни общин, в которых несколько лет земля, не имевшая сначала никакой цен­ности, получала ценность в десять или даже во сто раз большую.

Мы уже видели, что в больших коммунах, как у 7000 духоборов в Канаде, экономический успех был полный и быстрый. Но такой же экономический успех имел ме­сто в маленькой коммуне из семи или восьми рабочих анархистов около Ньюкастля. Они начали дело также без копейки, наняв ферму в три десятины, нам пришлось в Лондоне собирать деньги по подписке на покупку для них коровы, чтобы давать молоко детям этой крошечной коммуны. Тем не менее в три или четыре года они смог­ли придать своему клочку земли очень большую цен­ность благодаря интенсивной обработке земли, соеди­ненной с садоводством и парниковым огородничеством. К ним приезжали из Ньюкастля смотреть на их работу и удивлялись их замечательным успехам. Их великолеп­ные сборы томатов, полученных в парниках, заранее по­купались целиком Сэндерландским Кооперативом.

Если эта маленькая община должна была все-таки разойтись через три или четыре года, то такова уже бы­ла неизбежная судьба всякого маленького товарищества, поддерживаемого энтузиазмом нескольких личностей. Во всяком случае, не экономический провал заставил этих коммунистов распустить общину. Это были личные исто­рии, неизбежные в такой маленькой компании, вынуж­денной к постоянному совместному сожительству.

Заметьте также, что если бы мы имели три или четы­ре анархических общины, объединенных союзным дого­вором, то уход основателя не повел бы к распадению коммуны, — произошла бы только перемена в личном со­ставе.

Ошибки в хозяйстве, конечно, случались в коммуни­стических общинах так же, как и в капиталистических предприятиях. Но известно, что в промышленном мире число банкротов бывает, из года в год, от 60-ти до 80-ти на каждые сто новых предприятий. Из каждых пят» вновь основанных предприятий три или четыре банкро­тятся в первые же пять лет после их основания. Но мы должны признать, что ничего подобного не было с ком­мунистическими общинами. Поэтому, когда буржуазные газеты, желая быть остроумными, советуют дать анархи­стам особый остров и предоставить им там основывать свою коммуну, то, пользуясь опытом прошлого, мы ниче­го не имеем против такого предложения. Мы только предложим, чтобы этот остров был Остров Франции (провинция Il-de-France, в которой лежит Париж) и чтобы нам отделили нашу долю общественного богат­ства, сколько его придется на человека. А так как нам не дадут ни Иль-де-Франс, ни нашу долю общественного капитала, то мы будем работать для того, чтобы народ когда-нибудь сам взял и то и другое путем социальной революции. И то сказать, Париж и Барселона были не так-то уже далеко от этого в 1871 году, а с тех пор ком­мунистические взгляды успели-таки распространиться среди рабочих.

Притом всего важнее то, что нынче рабочие начина­ют понимать, что один какой-нибудь город, если бы он ввел у себя коммунистический строй, не распространив­ши его на соседние деревни, встретил бы на своем пути большие трудности. Ввести коммунистическую жизнь следовало бы сразу в известной области, — например, в целом американском штате, Огайо или Айдахо, как го­ворят наши американские друзья, социалисты. И они правы. Сделать первые шаги к осуществлению ком­мунизма надо будет в довольно большой промышлен­ной и земледельческой области, захватывающей и город, и деревню, а отнюдь не в одном только городе. Город без деревни не может жить.

Нам так часто приходилось уже доказывать, что го­сударственный коммунизм невозможен, что мы не ста­нем вновь перечислять наши доводы. Самое лучшее до­казательство то, что сами государственники, то есть защитники социалистического государства, не верят в возможность коммунизма, устроенного под палкой государства. Никто из них не думает более о программе яко­бинского коммунизма, как она изложена Кабе в его «Пу­тешествии в Икарию». «Коммунистический Манифест» Маркса с Энгельсом — уже анахронизм для самих мар­ксистов.

Большинство социалистов-государственников ныне так занято «завоеванием части власти» (conquete des pouvoirs) в теперешнем, буржуазном государстве, что они вовсе даже не стараются выяснить, что такое подра­зумевают они под именем социалистического государст­ва, которое не было бы вместе с тем осуществлением государственного капитализма; то есть такого строя, при котором все граждане становятся работниками, получа­ющими задельную оплату от государства. Когда мы им говорим, что они стремятся именно к этому, они сер­дятся; но, несмотря на это, они вовсе не стараются вы­яснить, какую другую форму общественных отношений они желали бы осуществить. Причина этого понятна. Так как они не верят в возможность близкой социальной ре­волюции, они стремятся просто к тому, чтобы стать ча­стью правительства в теперешнем буржуазном государ­стве, предоставляя будущему, чтобы оно само определи­ло свое направление.

Что касается до тех, которые пробовали набросать картину будущего общества, то, когда мы им указывали, что, придавая широкое развитие государственному нача­лу и сосредоточивая все производство в руках государст­венных чиновников, они тем самым убивают ту неболь­шую личную свободу, которую человечеству удалось уже отвоевать, они обыкновенно отвечали, что вовсе не хо­тят над собою власти, а только хотят завести статисти­ческие комитеты. Но это простая игра словами. Теперь достаточно уже известно, что единственная путная ста­тистика исходит от самой личности, Только сама лич­ность, каждая в отдельности, может дать точные стати­стические сведения насчет своего возраста, занятии и об­щественного положения и подвести итоги тому, что каж­дый из нас произвел и потребил. Так и собирается теперь статистика, когда составители действительно хотят, чтобы их цифры заслуживали доверия. Так дела­лись, между прочим, и наши «подворные описи» честны­ми земскими статистиками из молодежи.

Вопросы, которые надо поставить каждому обывате­лю при серьезных статистических обследованиях, в по­следнее время вырабатываются обыкновенно добровольцами или учеными, статистическими обществами, и роль статистических комитетов сводится теперь на то, что они раздают печатные листы с вопросами, а потом сортиру­ют карточки и подводят итоги при помощи вычислитель­ных машин. Поэтому утверждать, что социалист так именно и понимает государство и что никакой другой власти он ему и не хочет вручить, значит (если ска­зано искренно) попросту «отступить с честью». Под словом «государство» во все века, да и самими госу­дарственниками-социалистами, понимался  вовсе  не рассыльный, разносящий листы переписи, и не счет­чик, подводящий итоги переписи, а действительные распорядители народной жизни. Но и то сказать, что бывшие якобинцы порядком посбавили за последнее время со своих восторгов перед диктатурой и социа­листической централизацией, которые они так горя­чо проповедовали лет тридцать тому назад. Нынче ни­кто из них не решится утверждать, что потребление и производство картофеля должно устанавливаться из Берлина парламентом немецкого фолькштата (народно­го государства), как это говорилось в немецких социали­стических газетах лет тридцать тому назад*.

 

* Писано в 1913-м году. С тех пор попытка перестройки обще­ства на началах государственного и централизованного коммунизма диктатуры партии, сделанная в России, показала, что вера в ком­мунизм Бабефа и Кабе никогда не умирала среди социал-демокра­тов и революционеров; и она вполне подтвердила вместе с тем воз­ражения, делавшиеся в латинской части Интернационала — Фран­ции, Испании и Италии — против такого коммунизма.

 

 

IV

ВЕДЕТ ЛИ КОММУНИЗМ К УМАЛЕНИЮ ЛИЧНОСТИ?

 

Так как коммунистическое государство есть утопия, от которой начинают отказываться те самые, которые прежде стояли за нее, то нам нечего над этим останав­ливаться — и давно пора заняться другим, более серьез­ным вопросом. А именно: анархический, то есть свободный и безгосударственный коммунизм не представляет ли также опасности для свободного развития личности? Не повлечет ли он за собою то же уменьшение свободы личности и подавление личного почина?

Дело в том, что во всех рассуждениях о свободе наши мысли затемняются пережитками старого, и нам прихо­дится считаться с целою кучею ложных представлений, завещанных нам веками рабства и религиозного гнета.

Экономисты уверяют нас, что договор, заключаемый рабочим, под угрозою голода, с его хозяином, именно и есть сама свобода. Политиканы всяких партий стара­ются, со своей стороны, убедить нас, что теперешнее поло­жение гражданина, попавшего в крепость к всемогуще­му государству, ставшего его рабом и плательщиком, есть именно то, что следует называть свободою. Но лож­ность этих утверждений очевидна. В самом деле — как можно изображать положение гражданина в современ­ном государстве свободным, когда завтра же он может быть призван и отправлен в Африку, чтобы там расстре­ливать в упор безобидных кабилов с единственною це­лью — открыть новое поле для спекуляций банкиров и дать на разграбление земли кабилов европейским аван­тюристам? Как считать себя свободным, когда каждый из нас принужден отдавать во всяком случае более чем месяц труда каждый год, чтобы поддерживать целую ту­чу всяких правительств и чиновников, единственная цель которых — мешать тому, чтобы идеи социального прог­ресса осуществлялись, чтобы эксплуатируемые начали освобождаться от своих эксплуататоров, чтобы массы, удерживаемые церковью и государством в невежестве, начали понимать кое-что и разбираться в причинах их порабощения?

Представлять это порабощение как свободу становит­ся все более и более трудным. Но и даже самые крайние моралисты, Милль и его многочисленные последователи, определяя понятие о свободе как право делать все, лишь бы не нарушать такое же право всех остальных, не да­ли правильного определения слова «свобода». Не го­воря уже о том, что слово «право», унаследованное нами из смутных стародавних времен, ничего не говорит или говорит слишком много; но определение Милля позволи­ло философу Спенсеру, очень многим писателям и даже некоторым индивидуалистам-анархистам, как, например, Тэккеру, оправдать и восстановить все права государст­ва, включая суд, наказание и даже смертную казнь. Та­ким образом, они, в сущности, волей-неволей воссоздали то самое государство, против которого выступили снача­ла с такою силою. Притом, мысль о «свободной воле» скрывается под всеми этими рассуждениями.

Посмотрим же, что такое свобода?

Оставляя в стороне полубессознательные поступки человека и беря только сознательные (на них только и стараются оказать влияние закон, религии и системы наказания), — беря только сознательные поступки че­ловека, мы видим, что каждому из них предшествует не­которое рассуждение в нашем мозгу. «Выйду-ка я погу­лять», — проносится у нас мысль... — «Нет, я назначил свидание приятелю», — проносится другая мысль. Или же: «Я обещал кончить мою работу», или — «Жене и де­тям скучно будет одним», или же наконец: «Я потеряю свое место, если я не пойду на работу».

В этом последнем рассуждении сказался страх нака­зания, между тем как в первых трех человек имел дело только с самим собою, со своими привычками честности или со своими личными привязанностями. И в этом со­стоит вся разница между свободным и несвободным со­стоянием. Человек, которому пришлось сказать себе:

«Я отказываюсь от такого-то удовольствия, чтобы избе­жать наказания», — человек несвободный.

И вот мы утверждаем, что человечество может и дол­жно освободиться от страха наказания, уничтожив само наказание; и что оно может устроиться на анархиче­ских началах, при которых исчезнет страх наказания и даже страх порицания. К этому идеалу мы и стре­мимся.

Мы прекрасно знаем, что человек не может и не дол­жен освободиться ни от привычек известной честности (например, от привычки быть верным своему слову), ни от своих привязанностей (нежелание причинить боль, ни даже огорчение тем, кого мы любим или кого мы не хо­тим обмануть в их ожидании). В этом смысле человек никогда не может быть свободен. И «абсолютный» инди­видуализм, о котором нам столько говорили в последнее время, особенно после Ницше, есть нелепость и невоз­можность.

Даже Робинзон не был абсолютно свободен, в этом смысле, на своем острове. Раз он начал долбить свою лодку, обрабатывать огород или запасать провизию на зиму, он уже был захвачен своим трудом. Если он вста­вал ленивый и хотел поваляться в своей пещере, он коле­бался минуту, а затем шел к своей начатой работе. С той же минуты, как у него завелся товарищ-собака или не­сколько коз, а в особенности с тех пор, как он встретился с Пятницею, он уже не был вполне свободен, в том смысле, в каком это слово нередко употребляется в жару спора и иногда на публичных собраниях.

У него уже были обязанности, он уже вынужден был заботиться об интересах другого, он уже не был тем «полным индивидуалистом», которого нам иногда распи­сывают в спорах об анархии.

С той минуты, как человек любит жену и имеет де­тей — кто бы их не воспитывал: сам ли он, или «общест­во»,— у него возникают новые обязательства; но даже с той минуты как у него завелось хоть одно домашнее животное или огород, требующий поливки только в из­вестные часы дня, — он уже не может быть более тем «знать ничего не хочу», «эгоистом», «индивидуалистом» и тому подобное, которых нам иногда выставляют как типы свободного человека. Ни на Робинзоновом острове, ни, еще менее, в обществе, как бы оно ни было уст­роено, такой тип не может быть преобладающим.

Он может появиться как исключение, и действитель­но он появляется в качестве мятежника против разла­гающегося и лицемерного общества, как наше; но никог­да он не станет общим типом и ни даже желательным типом.

Человек всегда принимал и всегда будет принимать в расчет интересы хоть нескольких других людей, — и бу­дет принимать их все более и более, по мере того как между людьми будут устанавливаться более и более тес­ные взаимные отношения, а также и по мере того, как эти другие сами будут определеннее заявлять свои жела­ния и свои чувства, свои права на равенство и настаи­вать на их удовлетворении.

Вследствие этого мы не можем дать свободе никакого другого определения, кроме следующего:

свобода есть возможность действовать, не вводя в обсуждение своих поступков боязни общественного на­казания (телесного или страх голода, или даже боязни порицания, если только оно не исходит от друга).

 

Понимая свободу в этом смысле — а я сомневаюсь, чтобы можно было дать ей другое, более широкое и вме­сте с тем более вещественное определение, — мы долж­ны признать, что коммунизм действительно может уменьшить и даже убить личную свободу. Таким его и проповедовали под предлогом, что это принесет сча­стье человечеству, и во многих коммунистических общинах это пробовали на деле. Но коммунизм также мо­жет расширить эту свободу до ее последних пределов, которых невозможно достигнуть при индивидуалистском труде и еще менее при том строе, когда людей эксплуатируют и рассматривают как низшие существа.

Все будет зависеть от того, с какими основными воз­зрениями мы приступим к коммунизму. Сама коммуни­стическая форма общежития отнюдь не обусловливает подчинения личности. Больший же или меньший про­стор, предоставленный личности в данной форме обще­жития — если только жизнь не устроена заранее в под­начальной, пирамидальной форме, — определяется теми воззрениями на необходимость личной свободы, которые вносятся людьми в то или другое общественное учреж­дение.

Сказанное справедливо по отношению ко всякой фор­ме общественной или совместной жизни. Когда два чело­века селятся вместе в одной квартире, их совместная жизнь может привести одинаково — либо к подчинению одного из них другому, либо к установлению между ни­ми отношений равенства и свободы для обоих. То же са­мое происходит в семье. То же самое будет, если мы возьмемся вдвоем копать огород или издавать газету; и то же самое относится ко всякому другому союзу, большому или маленькому, к артели и ко всякой форме общественной жизни. Таким образом в десятом, один­надцатом и двенадцатом веке в городах того времени со­здавались общины вольных и равных и равно свободных людей, причем эти общины ревностно охраняли свою свободу и равенство; но в тех же самых общинах четы­реста лет спустя народ, под влиянием учений церкви и римского права, требовал диктатуры какого-нибудь монаха или короля. Учреждения городского суда, цехо­вое устройство и прочее остались те же; но тем временем в городах развились понятия римского права, верховной Церкви и государственного права, тогда как первона­чальные понятия о равенстве, третейском суде, о свобод­ном договоре и о личном почине притупились, исчезли; и из этого родилась рабская приниженность семнадцато­го и начала восемнадцатого века во всей средней Ев­ропе.

В современном обществе, где никому не позволя­ется обрабатывать поле, работать на фабрике или поль­зоваться орудием труда, без того чтобы не признать се­бя существом, подчиненным какому-нибудь господину, рабство, подчинение и привычка к кнуту навязываются самой формой общества. Наоборот, в коммунистическом обществе, которое признает право каждого на равных ус­ловиях на все орудия труда и на все средства существо­вания, которые имеет общество, уже нет людей на коле­нях перед другими, кроме разве тех, кто по своему ха­рактеру являются добровольными рабами. Каждый счи­тается равным другому в том, что касается его права на благополучное существование, лишь бы он не преклонял­ся перед волей и высокомерием других и поддерживал равенство во всех своих личных сношениях с товарища­ми по коммуне.

В самом деле, если присмотреться внимательнее, то нет никакого сомнения, что из всех учреждений, из всех испробованных до сих пор форм общественной организа­ции коммунизм еще больше всех других может обеспе­чить свободу личности, если только основною идеею общины будет полная свобода, отсутствие власти — анархия.

Коммунизм, как учреждение экономическое, может принять все формы, начиная с полной свободы личности и кончая полным порабощением всех, — между тем как другие формы общественной жизни не могут проявлять­ся безразлично в том или другом виде: те из них, напри­мер, которые не признают гражданского и имуществен­ного равенства, неизбежно влекут за собою порабоще­ние одних людей другими. Коммунизм же может проя­виться, например, в форме монастыря, в котором все монахи безусловно подчиняются воле настоятеля; но он может также выразиться и в форме вполне свободного товарищества, в котором каждый член сохраняет полней­шую независимость; причем само товарищество сущест­вует только до тех пор, покуда его члены желают оста­ваться вместе и, нисколько не стремясь накладывать принуждение, стараются, наоборот, защищать свободу каждого и увеличивать и расширять ее во всех направ­лениях.

Коммунизм, конечно, может быть начальническим, принудительным — и в этом случае, как показывает опыт, община скоро гибнет, — или же он может быть анархическим. Тогда как государство, будь оно основано на крепостном праве или же на коллективизме и ком­мунизме, роковым образом должно быть принудитель­ным. Иначе оно перестает быть государством!

Оно не может присвоить себе по желанию ту или иную форму. Те, кто думает, что это возможно, придают слову «государство» произвольный смысл, противореча­щий происхождению и многовековой истории этого уч­реждения. Государство есть ярко выраженный тип иерархического учреждения, выработанного веками для того, чтобы подчинять всех людей и все их возможные группировки централизованной воле.

Государство по необходимости основано на принципе иерархии, начальства, иначе оно перестает быть государ­ством*.

 

* Когда Луи Блан противопоставил государство-хозяина госу­дарству-слуге, то Прудон ответил ему следующими словами, кото­рые кажутся написанными вчера: «Луи Блан говорит, что госу­дарство было до сих пор хозяином и тираном граждан, но что от­ныне оно должно быть их слугою. Отношения переменились: в этом заключается вся революция. Как будто защитники монархии во все времена не прикрывались такими же утверждениями, говоря, что королевская власть была слугою народа; что короли, созданы для народов, а не народы для королей, и тому подобными рассказами, которые теперь народ отлично понял. Теперь мы знаем, что значит эта служба государства, эта преданность правительства свободе. Бонапарт разве не говорил, что он слуга революции? Какие услуги он оказал ей!.. Так и государство-слуга. Таков ответ Луи Блана на мой первый вопрос. Что же касается вопроса о том, как государ­ство может стать действительно и на деле слугой, и как, будучи слугой, оно может продолжать быть еще государством, Луи Блан не объясняет, он благоразумно хранит на этот счет молчание» («Раз­ные статьи. Газетные статьи». Том III. Стр. 43. Смотри также даль­ше, стр. 53, то место, где Прудон говорил: «То, что называют в по­литике властью, аналогично и равноценно тому, что в политической экономии называют собственностью; эти две идеи равны друг другу и тождественны; нападать на одну значит нападать на другую; одна непонятна без другой; если вы уничтожите одну, то нужно уничтожить и другую и обратно»).

 

Есть еще один весьма важный пункт, который должен обратить на себя внимание каждого, кто дорожит свобо­дой. Теперь уже начинают понимать, что без коммуниз­ма человек никогда не достигнет полного развития лич­ности, которое составляет, может быть, самое пламенное желание каждого мыслящего существа. Очень вероятно, что этот существенный пункт был бы давно признан, ес­ли бы люди не смешивали индивидуализации, то есть полного развития личности, с индивидуализмом. А пос­ледний — это давно пора признать — есть не что иное, как буржуазный лозунг «каждый для себя и Бог для всех», причем буржуазия думала найти в этом средство освободиться от общества, налагая на рабочих экономи­ческое рабство под покровительством государства. Впрочем, теперь она уже замечает, что сама также стала ра­бом государства.

Что коммунизм лучше всякой другой формы общежи­тия может обеспечить экономическую свободу — ясно из того, что он лучше, чем всякая другая форма производ­ства, может обеспечить каждому члену общества благо­состояние и даже удовлетворение потребностей роскоши, требуя взамен не более четырех или пяти часов работы в день, вместо того чтобы требовать от него десять или девять или хотя бы даже восемь часов в день. Дать каж­дому досуг в течение десяти или одиннадцати часов из тех шестнадцати часов в сутки, которые представляют нишу сознательную жизнь (около восьми часов надо по­ложить на сон), —  уже значит расширить свободу лично­сти настолько, что такого расширения человечество до­бивается как идеала, вот уже сколько тысяч лет. Рань­ше это было невозможно, так что всякое стремление к комфорту, богатству и прогрессу должно было быть исключено из коммунистического общества. Но в настоя­щее время, при наших могучих способах машинного про­изводства, это вполне возможно. В коммунистическом обществе человек легко сможет иметь каждый день пол­ных десять часов досуга и вместе с тем пользоваться благосостоянием. А такой досуг уже представляет осво­бождение от одной из самых тяжелых форм рабства, су­ществующих теперь в буржуазном строе. Досуг сам по себе составляет громадное расширение личной свободы.

Затем, признать всех людей равными и отречься от управления человека человеком опять-таки представля­ет расширение свободы личности; причем мы не зна­ем никакой другой формы общежития, при которой это увеличение личной свободы могло бы быть достигнуто в той же мере, даже в мечтах. Но достичь этого возмож­но будет лишь тогда, когда первый шаг будет сделан: когда каждому члену общества будет обеспечено сущест­вование и когда никто не будет вынужден продавать свою силу и свой ум тому, кто соблаговолит воспользо­ваться этой силой ради собственной наживы.

Наконец, признать, как это делают коммунисты, что первое основание всякого дальнейшего развития и прог­ресса общества есть разнообразие занятий, опять-таки представляет расширение свободы личности. Если мы так организуем общество, что каждый его член будет со­вершенно свободен и сможет отдаваться в часы досуга всему, чему ему вздумается в области науки, искусства, творчества, общественной деятельности и изобретения; и если в самые часы работы будет возможно работать в разнообразных отраслях производства, воспитание бу­дет ведено сообразно этой цели — в коммунистическом же обществе это вполне возможно, — то этим достигнется еще большее увеличение свободы, так как перед каж­дым из нас широко раскроется возможность расширить свои личные способности во всех направлениях*. Об­ласти, прежде недоступные, как наука, художество, творчество, изобретения и так далее, откроются для каждого.

 

* Смотри мою работу «Поля, фабрики и мастерские».

 

В какой мере личная свобода осуществится в каждой общине или в каждом союзе общин, будет зависеть иск­лючительно от основных воззрений, которые возьмут верх при основании общин. Так, например, мы знаем од­ну религиозную общину, в которой человеку возбраня­лось даже выражать свое внутреннее состояние. Если он чувствовал себя несчастным и горе выражалось на его лице, к нему немедленно подходил один из «братьев» и говорил: «Тебе грустно, брат? А ты все-таки сострой веселое лицо: иначе огорчительно подействуешь на дру­гих братьев и сестер». И мы знаем также одну англий­скую общину, состоявшую из семи человек, в которой один из членов — Кочкаревы водятся между социа­листами — требовал назначения председателя («с пра­вом бранить») и четырех комитетов: садоводства продовольствия, домашнего хозяйства и вывоза, с абсо­лютными правами для председателя каждого из ко­митетов.

Есть, конечно, общины, которые были основаны или были переполнены впоследствии такими «преступными фанатиками власти» (особый тип, рекомендуемый ученикам доктора Ломброзо); и немало общин было основано фанатиками «поглощения личности обществом». Но такие коммуны произвел не коммунизм. Их породил» церковное христианство (глубоко начальническое в своих основных началах) и римское право, то есть государство и его учения. Таково государственное воспитание людей, привыкших думать, что никакое общество не может существовать без судьи и ликторов, вооруженных розгами и секирою, и эта идея останется постоянной угрозою и помехою коммунизму, пока люди не отделаются от нее. Но основное начало коммунизма — вовсе не на­чальство, а то простое утверждение, что для общества выгоднее и лучше овладеть всем, что нужно для произ­водства и жизни сообща, не высчитывая, что каждый из нас произвел и потребил. Это основное понятие ведет к освобождению, к свободе, а не к порабощению.

 

Мы можем, таким образом, высказать следующие заключения: до сих пор попытки коммунизма кончались неудачею, потому что

они имели исходною точкою религиозный восторг, тогда как в общине следовало просто видеть способ эко­номического производства и потребления;

они отчуждались от общества, его жизни и его борьбы;

они были пропитаны духом начальствования;

они оставались одиночными, вместо того чтобы соеди­ниться в союзы: общины были слишком малы;

они требовали от своих членов такого количества труда, которое не оставляло им никакого досуга, и стремились всецело поглотить их;

они были основаны как сколки с патриархальной и подчиненной семьи, тогда как им следовало, наоборот, поставить себе целью наивозможно полное освобождение личности.

Коммунизм — учреждение хозяйственное; и как тако­вое он отнюдь не предрешает, какая доля свободы будет предоставлена в общине личности, почину личности и от­пору, который встретит в отдельных личностях стремле­ние к утверждению навеки однажды установленных обы­чаев Коммунизм может стать подначальным, и в таком случае община неизбежно гибнет; и он может быть вольным и привести в таком случае, как это случилось даже при неполном коммунизме в городах двенадцатого века, к зарождению новой цивилизации, полной сил и обновившей тогда Европу.

Из этих двух форм коммунизма — вольного и подна­чального — только тот и будет устойчивым и будет иметь задатки прогресса в жизни, который, принимая во вни­мание стесненность теперешней жизни, сделает все что возможно, чтобы расширить свободу личности во всех возможных направлениях.

В этом последнем случае свобода личности, увеличен­ная приобретенным ею досугом, а также возможностью обеспечить себе благосостояние и вольным трудом при меньшем числе рабочих часов, так же мало пострадает от коммунизма, как и от проводимого теперь в городах газа и воды, от продуктов, посылаемых на дом больши­ми магазинами, от современной гостиницы или от того, что мы теперь в часы работы вынуждены вести ее сооб­ща с тысячами других людей.

Имея анархию как цель и как средство, коммунизм станет возможен, тогда как без этой цели и средства он должен обратиться в закрепощение личности и, следова­тельно, привести к неудаче.

 

 

III

ГОСУДАРСТВО, ЕГО РОЛЬ В ИСТОРИИ

 

Избирая предметом этого очерка государство и ту роль, которую оно играло в истории, я имел в виду живо ощущаемую теперь потребность в серьезном иссле­довании самой идеи государства, его сущности, его роли в прошлом и того значения, которое оно может иметь в будущем*.

 

* Первоначально этот очерк был написан как одна из лекций, которые я должен был прочесть весною 1896 года в Париже. Про­честь их мне, однако, не удалось, так как при въезде во Францию меня заарестовали и изгнали из страны. Тогда я несколько разра­ботал эту лекцию и составил из нее предлагаемый очерк.

 

Социалисты разных оттенков расходятся, главным образом, по вопросу о государстве. Среди многочислен­ных фракции, существующих между нами и отвечающих разнице в темпераментах, в привычках мышления и, особенно, в степени доверия к надвигающейся рево­люции, можно проследить два главных направления.

На одной стороне стоят все те, кто надеется осущест­вить социальную революцию посредством государства, сохраняя большую часть его отправлений и даже расши­ряя их и пользуясь ими для революции. А на другой стоят те, кто, подобно нам, видит в государстве — и не только в современной или какой-нибудь другой его фор­ме, которую оно может принять, но в самой сущности его — препятствие для социальной революции, самое серьезное препятствие для развития общества на нача­лах равенства и свободы, так как государство представ­ляет историческую форму, выработавшуюся и сложив­шуюся с целью помешать этому развитию. Люди, стоящие на такой точке зрения, стремятся поэтому не преобразовать, а совершенно уничтожить государство.

Различие, очевидно, очень глубокое. Ему соответству­ют два течения, которые борются теперь повсюду и стал­киваются как в философии, так и в литературе и в об­щественной деятельности нашего времени. И если ходячие понятия о государстве останутся такими же сбивчивыми, каковы они теперь, то именно вокруг них и произойдет, без всякого сомнения, самая ожесточенная борьба, едва только настанет то, надеюсь, близкое время, когда коммунистические идеи попытаются осуще­ствить на практике, в жизни общества.

Поэтому мне кажется, что для нас, так часто напа­давших на современное государство, особенно важно выяснить теперь причину его зарождения, исследовать, какую роль оно играло в прошлом и сравнить его с предшествовавшими ему учреждениями.

Условимся, прежде всего, в том, что мы разумеем под словом «государство».

Известно, что в Германии существует целая школа писателей, которые постоянно смешивают государство с обществом. Такое смешение встречается даже у серь­езных немецких мыслителей, а также и у многих фран­цузских писателей, которые не могут представить себе общества без государственного подавления личной и местной свободы. Отсюда и возникает обычно обвине­ние анархистов в том, что они хотят «разрушить общест­во» и проповедуют «возвращение к вечной войне каждо­го со всеми».

А между тем такое смешение двух совершенно раз­ных понятий, «государство» и «общество», идет вразрез со всеми приобретениями, сделанными в области исто­рии в течение последних пятидесяти лет; это значит забывать, что люди жили обществами многие тысячи лет, прежде чем создались государства, и что среди современных европейских народностей государство есть явление недавнего происхождения, развившееся лишь с шестнадцатого столетия, причем самыми блестящими эпохами в жизни человечества были именно те, когда местные вольности и местная жизнь еще не были задав­лены государством и когда массы людей жили в общи­нах и вольных городах.

Государство есть лишь одна из тех форм, которые общество принимало в течение своей истории. Каким же образом можно смешивать постоянное со случайным — понятие об обществе с понятием о государстве?

С другой стороны, государство нередко смешивают с правительством. И так как государство немыслимо без правительства, то иногда говорят, что следует стремить­ся к уничтожению правительства, а не к уничтожению государства.

Мне кажется, однако, что я государстве и правитель­стве мы имеем понятия совершенно различного характе­ра. Понятие о государстве подразумевает нечто совер­шенно другое, чем понятие о правительстве, — оно обнимает собою не только существование власти над обществом, но и сосредоточение управления местною жизнью в одном центре, т. е. территориальную концент­рацию, а также сосредоточение многих отправлений общественной жизни в руках немногих. Оно предполага­ет возникновение совершенно новых отношений между различными членами общества. Весь механизм законо­дательства и полиции выработан для того, чтобы подчинить одни классы общества господству других классов.

Это характерное различие, ускользающее, может быть, на первый взгляд, ясно выступает при изучении происхождения государства.

Из чего следует, что для того, чтобы понять государ­ство, есть один только способ: это определить его исто­рическое развитие; и это именно я попробую сделать теперь.

Древняя Римская империя была государством в точ­ном смысле слова. До сих пор она остается идеалом всех законников.

Ее органы как сетью покрывали ее обширные владе­ния. Все сосредоточивалось в Риме: экономическая жизнь, военное управление, юридические отношения, богатства, образованность и даже религия. Из Рима шли законы, судьи, легионы для защиты территории, губернаторы для управления провинциями, боги. Вся жизнь империи восходила к Сенату, а позднее — к кеса­рю, всемогущему, всеведающему богу империи. В каж­дой провинции, в каждом округе был свой Капитолий в миниатюре, своя частица римского самодержавия, от которой вся местная жизнь получала свое направление. Единый закон, закон, установленный Римом, управлял империей, и эта империя была не союзом граждан, а сборищем подданных.

Юристы и государственники даже и в наше время восхищаются единством этой империи, единым духом ее законов, красотой — говорят они — и гармонией ее организации.

И, несмотря на это, внутреннее разложение, с одной стороны, и вторжение варваров извне — с другой, смерть местной жизни, потерявшей способность противостоять нападению извне, а также испорченность в самом наро­де, распространявшаяся от центра, господство богатых, завладевших землями, и бедность тех, кто обрабатывал землю своими руками, привели к распадению империи, на развалинах которой зародилась и развилась новая цивилизация — наша цивилизация.

И если, оставляя в стороне древнюю историю Восто­ка, мы обратимся к изучению происхождения и роста этой молодой, «варварской» цивилизации, вплоть до периода, когда она породила в свою очередь наши совре­менные государства, то сущность государства станет нам Совершенно ясной. Мы не смогли бы яснее понять ее, даже если бы мы погрузились в изучение Римской импе­рии, Македонского царства или деспотических монархий Востока.

Беря за отправной пункт этих могучих варваров, уничтоживших Римскую империю, мы сможем просле­дить развитие всей нашей цивилизации, начиная с само­го ее зарождения вплоть до той ступени, когда началось государство.

 

II

 

Большинство философов прошлого столетия объясня­ло происхождение человеческих обществ очень просто.

Вначале — говорили они — люди жили маленькими отдельными семьями, и постоянная вражда между этими семьями была обычным, нормальным состоянием. Но в один прекрасный день люди, убедившись в неудобст­вах этой бесконечной борьбы, решили образовать между собою общество. Разъединенные семьи согласились меж­ду собою, заключили общественный договор и добро­вольно подчинились власти, которая—со школьной скамьи нас так учили — сделалась отныне источником и началом всяческого прогресса в человечестве. Нужно ли прибавлять, что наши теперешние правительства и до сего дня олицетворяют эту благороднейшую роль соли земли, роль умиротворителей и цивилизаторов рода че­ловеческого? Так значится, по крайней мере, во всех учебниках и даже во многих философских трактатах.

Возникнувши в эпоху, когда о происхождении челове­ка было известно еще очень мало, эта теория господст­вовала в продолжение всего восемнадцатого века. И мы должны признать, что в руках энциклопедистов и Руссо идея «общественного договора» была могучим орудием в борьбе с божественным правом королей. Но тем не ме­нее какие бы услуги эта теория ни оказала в прошед­шем, в настоящее время она должна быть признана ошибочной и отвергнута.

На самом деле все животные, за исключением лишь некоторых хищников, хищных птиц и некоторых выми­рающих видов, живут обществами. В борьбе за сущест­вование именно виды животных, живущих обществами, имеют всегда преимущество перед необщественными видами. В каждом классе животных они занимают вер­шину лестницы, и теперь не может быть никакого сомне­ния в том, что первые человекоподобные существа уже жили обществами

Общество не было выдумано человеком, оно сущест­вовало раньше появления человекоподобных существ*.

 

* Более полное изложение этих взглядов можно найти в моей книге «Взаимная помощь» (Mutual Aid. 2-е изд. 1904; в немецком переводе — Qegenseitige Hilfe. Leipzig, 1904; во французском пере­воде — L'Entraide. Paris, 1905).

 

Мы также знаем теперь — антропология вполне доказала это, — что исходным пунктом для человечества послужила не обособленная семья, а род или племя. Патриархальная семья, в том виде, как она существует у нас или как мы находим ее в древнееврейских преда­ниях, явилась уже гораздо позднее. Раньше этого десят­ки тысяч лет люди жили родами или племенами, и в течение этого первоначального периода — будем, если угодно, называть его периодом диких или первобытных племен — в человечестве выработался уже целый ряд учреждений, обычаев или общественных привычек, за­долго предшествовавших учреждениям патриархальной семьи.

В таком первобытном племени обособленной семьи не существовало, точно так же как ее не существует среди многих других млекопитающих, живущих общест­вами. Деление внутри племени производилось скорее по поколениям и с самых дальних времен, теряющихся в темной глубине до-истории человеческого рода, возни­кали ограничения, не допускавшие брачных союзов между мужчинами и женщинами разных поколений и дозво­лявшие их внутри одного и того же поколения. Следы этого периода можно еще и теперь встретить среди некоторых современных племен, а также их находят в языках, правах и суевериях народов, стоящих даже на гораздо более высоком уровне развития.

Племя сообща охотилось и собирало служившие в пищу растения, а затем, утолив свой голод, дикари со страстью предавались своим драматическим танцам. До сих пор мы находим на окраинах наших материков и в наименее доступных на земном шаре горных обла­стях племена, недалеко ушедшие от этой первобытной ступени.

Накопление частной собственности в этот период было невозможно, потому что все, принадлежавшее лично отдельному члену племени, после его смерти сжи­галось или уничтожалось там, где хоронили его труп. Это до сих пор практикуется, даже в Англии, среди цыган; следы же этого обычая мы находим в похоронных церемониях у всех так называемых цивилизованных на­родов: китайцы сжигают сделанные из бумаги изображе­ния тех вещей, которыми владел умерший, а у нас за умершим военным ведут его коня и несут его шпагу и ордена. Смысл этих обычаев утрачен; сохранилась одна форма.

 

Первобытные люди не только не проповедовали пре­зрения к человеческой жизни, а, напротив того, испыты­вали отвращение к убийству и кровопролитию. Пролить кровь — и не только кровь человека, но даже некоторых животных, напр., медведя, — считалось таким большим преступлением, что за каждую каплю пролитой крови виновный в этом должен был поплатиться соответствен­ным количеством своей крови.

Убийство члена своего племени было, таким образом, делом совершенно неизвестным; так, мы знаем наверное, что, например, у инуитов или эскимосов, которые пред­ставляют собою остатки людей каменного века, еще до сих пор уцелевшие в полярных областях, также у алеу­тов и т. д. не было ни одного убийства внутри племени в течение 50-ти, 60-ти и более лет.

Но когда племенам, различным по происхождению, по цвету и по языку, случалось во время своих переселе­ний сталкиваться между собою, то между ними действительно нередко происходили войны. Правда, что уже в те времена люди старались по возможности смягчить эти столкновения, как показали исследования Мэна, Поста, Э. Ниса и др.; уже и тогда обычай начинал вы­рабатывать зародыши того, из чего впоследствии должно было возникнуть международное право. Так, например, нельзя было нападать на деревню, не предупредивши об этом ее жителей; также никто никогда не смел убивать на тропинках, по которым женщины ходили за водой. А при заключении мира у некоторых племен излишек убитых на одной из сторон вознаграждался соответст­венной платой с другой.

Однако все эти предосторожности и многие другие были недостаточны. Солидарность не распространялась далее одного рода или племени. В результате происходи­ли ссоры, и эти ссоры доходили до поранении и убийства между членами различных родов и племен.

С тех пор одно общее правило начало распростра­няться между родами и племенами: «Ваши убили или ранили одного из наших, поэтому мы вправе убить одного из ваших или нанести ему совершенно такую же рану» — все равно кому, потому что за всякий поступок каждого из своих членов отвечало все племя. Известное библейское изречение — «кровь за кровь, око за око, зуб за зуб, рану за рану и жизнь за жизнь» («но отнюдь не более», как совершенно верно заметил Кенигсвартер), произошло от этого же обычая. Таково было понятие этих людей о справедливости, и нам нечего особенно гордиться перед ними, потому что принцип «жизнь за жизнь», до сих пор еще царящий в наших уголовных законах, есть не что иное, как одно из многочисленных переживаний.

Таким образом, уже в этот первобытный период вы­работался целый ряд общественных учреждений (многие из них я оставляю в стороне) и сложилось целое уложе­ние (конечно, устное) племенной нравственности. И для поддержания этого ядра общественных привычек в силе достаточно было влияния обычая, привычки и предания. Никакой другой власти не существовало.

У первобытных людей были, конечно, свои временные вожди. Колдуны и призыватели дождя — иначе, ученые того времени — старались воспользоваться своим дейст­вительным или кажущимся знанием природы для того, чтобы управлять своими соплеменниками. Точно так же приобретали влияние и силу те, кто лучше других умел запоминать поговорки, притчи и песни, в которых вопло­щалось предание. Они рассказывали на народных празд­никах эти притчи и песни, в которых передавались решения, принятые когда-либо народным собранием в том или ином споре. У многих племен так делается еще и теперь. Уже тогда «знающие» старались удержать за собой право на управление людьми, не передавая своих знаний никому, кроме избранных, посвященных. Все религии и даже все искусства и все ремесла были, как мы знаем, вначале окружены различными «таинст­вами»; и современные исследования показывают нам, какую важную роль играют секретные общества посвя­щенных в первобытных племенах, чтобы поддержать в них известные предписанные преданием обычаи. В этом уже заключаются зародыши власти.

Таким же образом во время столкновений между племенами и во время переселений наиболее храбрый, смелый, а в особенности наиболее хитрый естественно становился временным вождем. Но союза между храни­телем «закона» (т. е. тем, кто умел хранить предания и древние решения), военным вождем и колдуном тогда еще не было, а потому о существовании среди этих первобытных племен государства так же не может быть речи, как о существовании его в обществах пчел и муравьев или у современных нам патагонцев и эс­кимосов.

А между тем в этом состоянии люди жили многие тысячи лет, его пережили и варвары, разорившие Рим­скую империю; в то время они только что выходили из этого быта.

В первые века нашего летоисчисления среди племен и союзов племен, населявших среднюю и северную Азию, произошло громадное передвижение. Целые пото­ки народов, теснимые более или менее образованными соседями, шли с азиатских плоскогорий — откуда их гнало, вероятно, быстрое высыхание рек и озер*, — устремляясь в равнины, на запад, на Европу, тесня друг Друга, смешиваясь и переплетаясь друг с другом в их распространении к западу.

 

* Соображения, которые привели меня к этой гипотезе, развиты в статье «Высыхание Европо-Азии», написанной для Отдела иссле­дований Лондонского географического общества и напечатанной в «Географическом журнале» этого общества в июне 1904 года.

 

Во время этих передвижений, когда столько племен, различных по происхождению и по языку, смешивались между собою, то первобытный племенной быт, который существовал тогда у большинства диких туземцев Евро­пы, неизбежно должен был распасться. Первобытный племенной союз был основан на общности происхожде­ния, на поклонении общим предкам. Но какая же могла быть общность происхождения между группами, образо­вавшимися в хаосе переселений, в войнах между раз­личными племенами, причем среди некоторых племен кое-где зарождалась уже патриархальная семья, обра­зовавшаяся благодаря захвату несколькими лицами женщин, отнятых или похищенных у соседних племен?

Старые связи были порваны, и, чтобы избегнуть совершенной гибели (участь, которая в действительности и постигла многие племена, с того времени совершенно исчезнувшие для истории), приходилось создавать новые связи. И они возникли. Их нашли в общинном владении землей, т. е. тою областью, на которой каждое племя на конец осело*.

 

* Читатель, интересующийся этим предметом, а также разви­тием общины и свободных городов, найдет гораздо больше сведе­ний и необходимых указаний о литературе предмета в моей работе «Взаимная помощь».

 

Владение сообща известной областью, той или другой долиной, теми или другими холмами сделалось основа­нием нового соглашения. Боги-предки потеряли всякое значение; их место заняли новые, местные боги долин, рек и лесов, которые и дали религиозное освящение новым союзам, заменив собой богов первобытного родо­вого быта. Позднее христианство, всегда готовое прино­равливаться к остаткам язычества, создало из них мест­ных святых.

С этих пор сельская община, состоящая вполне или отчасти из обособленных семей, соединенных, однако же, общим владением землей, сделалась на все последующие века необходимым связующим основанием народного союза.

На громадных пространствах Восточной Европы, Азии и Африки сельская община существует и до сих пор. Под таким же строем жили и варвары, разрушив­шие Римскую империю, — германцы, скандинавцы, славяне и т. д. И благодаря изучению варварских законов*, а также обычаев и законов, господствующих среди со­временных нам союзов сельских общин у кабилов, мон­голов, индусов, африканцев и других народов, стало возможным восстановить во всей ее полноте ту форму общества, которая послужила исходной точкой нашей современной цивилизации.

 

* Под этим названием обыкновенно разумеют уцелевшие памят­ники древнего права лангобардов, баварцев и т. д., к которым при­надлежит и наша «Русская правда Ярослава». — Ради краткости я пропускаю «неделеную семью», чрезвычайно распространенную бытовую форму, встречающуюся в Индии, составляющую основу жизни в Китае, а у нас встречающуюся среди «семейских расколь­ников» в Забайкалье. Она стоит между родом и сельскою общиною.

 

Всмотримся же поближе в эти учреждения.

 

III

 

Сельская община состояла в прежние времена — как состоит и теперь — из отдельных семей, которые, однако же, в каждой деревне владели землею сообща. Они смот­рели на нее как на общее наследие и распределяли ее между собою, смотря по величине семей, по их нуждам и силам. Сотни миллионов людей и до сих пор еще жи­вут при таком порядке в Восточной Европе, в Индии, на Яве и в других местах. Таким же образом устроились и в наше время добровольно русские крестьяне в Сиби­ри, когда государство предоставило им свободу насе­лять, как они хотели, огромные сибирские пространства.

Теперь обработка земли в сельской общине произво­дится в каждом хозяйстве отдельно. Вся пахотная зем­ля делится между семьями (и переделяется, когда нуж­но), и каждая обрабатывает свое поле как может. Но вначале обработка земли также происходила сообща — и во многих местах этот обычай сохранился еще до сих пор — по крайней мере при обработке некоторых участ­ков общинной земли. Точно так же свозка леса и расчи­стка чащоб, постройка мостов, возведение укреплений или «городков», или башен, которые служили убежищем в случае нашествия, — все это делалось сообща, как и до сих пор еще делается сотнями миллионов крестьян там, где сельской общине удалось устоять против вторжения государства. Но, выражаясь современным языком, «по­требление» происходило посемейно, каждая семья имела свой скот, свой огород и свои запасы, так что могла уже накоплять и передавать накопленное по наследству.

Во всех делах мир имел верховную власть. Местный обычай был законом; а общее собрание всех глав се­мейств — мужчин и женщин — было судьей, и притом единственным судьей и по гражданским и по уголовным делам. Когда один из жителей, принося жалобу против другого, втыкал свой нож в землю на том месте, где мир по обыкновению собирался, то мир был обязан «по­становить приговор» на основании местного обычая, после того как свидетели обеих сторон установят под Присягой факт и обстоятельства обиды.

Мне не хватило бы времени изложить вам все то, что представляет интересного эта ступень развития общест­венности, так что я должен отослать желающих к моей книге «Взаимная помощь». Здесь же мне достаточно сказать, что все учреждения, которыми различные госу­дарства впоследствии завладели в интересах меньшин­ства, все понятия о праве, которые мы находим в наших законах (искаженные к выгоде опять-таки меньшинст­ва), и все формы судебной процедуры, насколько они охраняют личность, получили свое начало в общинном быте. Так что, когда мы воображаем, что сделали большой шаг вперед, вводя у себя, например, суд при­сяжных, — мы в действительности только возвращаемся к учреждению так называемых «варваров», претерпев­шему ряд изменений е пользу правящих классов. Рим­ское право было не чем иным, как надстройкою над правом обычным.

Одновременно с этим, благодаря обширным добро­вольным союзам сельских общин, развивалось и созна­ние их национального единства.

 

Основанная на общем владении землею, а нередко и на общей ее обработке, обладающая верховной вла­стью, и судебною, и законодательною — на основании обычного права,— сельская  община  удовлетворяла большей части общественных потребностей своих членов.

Однако не все нужды были удовлетворены; оставались такие, которым нужно было искать удовлетворения. Но дух того времени был таков, что человек не обращался к правительству, как только возникала какая-нибудь новая потребность, а наоборот, сам брал почин и созда­вал, по соглашению с другими, союз, лигу, федерацию, общество, больших или малых размеров, многочисленное или малочисленное, чтобы удовлетворить эту вновь наро­дившуюся потребность. И действительно, общество того времени было буквально покрыто сетью клятвенных братств, союзов для взаимопомощи, задруг как внутри сельской общины, так и вне ее, в союзе общин.

Мы можем наблюдать эту ступень развития и проявление этого духа даже теперь, среди тех варваров, союзы которых не были поглощены государствами, сложивши­мися по римскому или, вернее, по византийскому типу.

Так, у кабилов, например, довольно хорошо сохрани­лась сельская община со всеми только что упомянутыми ее отправлениями: общинная земля, общинный суд и т. д. Но у человека существует потребность действия, потреб­ность распространить свою деятельность и за тесные пределы своей деревни. Одни отправляются странство­вать по свету, в поисках за приключениями в качестве купцов; другие берутся за то или другое ремесло, за то или другое искусство. Так вот, те и другие, купцы и ремесленники соединяются между собою в «братства», даже если они принадлежат к различным деревням, пле­менам или союзам общин. Союз необходим им для вза­имной защиты в далеких странствованиях, для передачи друг другу секретов ремесла — и они соединяются. Они приносят клятву в братстве и действительно практикуют его — на удивление европейцам — на деле, а не только на словах.

Помимо этого, с каждым может случиться несчастие. Обыкновенно тихий и спокойный человек, быть может, завтра в какой-нибудь ссоре переступит границы, поло­женные правилами приличия и общежития, нанесет ко­му-нибудь оскорбление действием, раны или увечье. А в таком случае придется уплатить раненому или оби­женному очень тяжелое вознаграждение: обидчик дол­жен будет защищаться перед деревенским судом и вос­становить истину при помощи свидетельствующих под присягой шести, десяти или двенадцати «соприсягателей». Это — еще одна причина, почему ему важно всту­пить в какое-нибудь братство.

Мало того, у людей является потребность потолко­вать о политике, может быть, даже поинтриговать, по­требность распространять то или иное нравственное убеждение, тот или другой обычай. Наконец, внешний мир также требует охраны, приходится заключать союзы с. соседними племенами, устраивать обширные федерации, распространять понятия междуплеменного права. И вот, для удовлетворения всех этих эмоциональных и умственных потребностей кабилы, монголы, малайцы и проч<ие> не обращаются ни к какому правительству, да у них его и нет; они — люди обычного права и лич­ного почина, не испорченные на все готовыми правитель­ством и церковью. Они поэтому соединяются прямо; они образуют братства, политические и религиозные общества, союзы ремесел — гильдии, как их называли в средние века в Европе, или софы, как их называют теперь кабилы. И эти софы выходят далеко за пределы своей деревни; они распространяются в далеких пусты­нях и чужеземных городах; и в этих союзах действитель­но практикуется братство. Отказать в помощи 'члену своего софа, даже если бы для этого пришлось рискнуть всем своим имуществом и самою жизнью, — значит стать изменником «братству», с таким человеком обращаются как с убийцей «брата».

 

То, что мы находим теперь среди кабилов, монголов, малайцев и т. д., было существенной чертой обществен­ной жизни так называемых варваров в Европе, от пято­го до двенадцатого, и даже до пятнадцатого века. Под именем гильдий, задруг, братств, университетов (universitas) и т. п. повсюду существовало великое множество союзов для самых разнообразных целей: для взаимной защиты; для отмщения оскорблений, нанесенных какому-нибудь члену союза, и для совместного наказания обид­чика; для замены мести «око за око» вознаграждением за обиду, после чего обидчик обыкновенно принимался в братство; для совместной работы в своем ремесле; для взаимной помощи во время болезни; для защиты территории; для сопротивления нарождавшейся внешней власти; для торговли; для поддержания «доброго сосед­ства» и для распространения тех или других идей — одним словом, для всего того, за чем современный евро­пеец, воспитавшийся на заветах кесарьского и папского Рима, обыкновенно обращается к государству. Очень сомнительно даже, можно ли было в те времена найти хоть одного человека — свободного или крепостного, — за исключением, конечно, поставленных самими братст­вами вне закона, изгнанных из братств — изгоев, — кото­рый не принадлежал бы к каким-нибудь союзам или гильдиям помимо своей общины.

В скандинавских сагах воспеваются дела этих братств: «беспредельная верность «побратимов», покляв­шихся друг другу в дружбе, составляет предмет лучших из этих эпических песен; между тем как церковь и наро­ждающаяся королевская власть, представительницы вновь всплывшего византийского или римского закона, обрушиваются на них своими проклятиями, анафемой и указами, которые, к счастью, остаются мертвой буквой.

Вся история того времени теряет свой смысл и дела­ется совершенно непонятной, если не принимать в расчет этих братств, этих союзов братьев и сестер, которые воз­никали повсюду для удовлетворения самых разнообраз­ных нужд как экономической, так и духовной жизни человека.

Чтобы понять громадный шаг вперед, сделанный во время существования этих двух учреждений — сельской общины и свободных клятвенных братств — вне всякого влияния со стороны Рима, христианства или государст­ва, достаточно сравнить Европу, какою она была во вре­мя нашествия варваров, с тем, чем она стала в десятом или одиннадцатом веке. За эти пятьсот или шестьсот лет человек успел покорить девственные леса и заселить их: страна покрылась деревнями, окруженными полями и изгородями и находящимися под защитой укрепленных городков; между ними, через леса и болота, были про­ложены тропы.

В этих деревнях мы находим уже зачатки различных ремесел и целую сеть учреждений для поддержания внутреннего и внешнего мира. За убийство или нанесе­ние ран сельчане уже не стремятся мстить убийством обидчика или кого-нибудь из его родных и земляков или нанести им соответственные раны, как это делалось в бы­лые времена в родовом быте. Бывшие дружинники — бо­яре и дворяне — еще держатся этого устарелого правила (и в этом причина их бесконечных войн), но у крестьян уже вошло в обычай платить установленное судьями вознаграждение за обиду, после чего мир восстанавлива­ется; и обидчик, если не всегда, то в большинстве случа­ев, принимается в семью, которую он обидел своим нападением.

Во всех спорах и тяжбах мы находим здесь третей­ский суд, как глубоко укоренившееся учреждение, впол­не вошедшее в ежедневный обиход наперекор епископам и нарождающимся князьям, которые требуют, чтобы каждая тяжба разбиралась ими или их ставленниками, чтобы иметь, таким образом, возможность взимать в свою пользу пеню, которую раньше мир налагал на нарушителей общественного спокойствия и которой теперь завладевают князья и епископы.

Наконец, сотни сел объединяются уже в могучие союзы — зачатки будущих европейских наций, — которые клятвою обязуются поддерживать внутренний мир, счи­тают занимаемую ими землю общим наследием и заклю­чают между собою договоры для взаимной защиты. Такие союзы мы встречаем еще и до сих пор у монголь­ских, тюрко-финских и малайских племен.

 

Тем не менее черные тучи мало-помалу начинают собираться на горизонте. Рядом с этими союзами возни­кают другие союзы — союзы правящего меньшинства, которые пытаются превратить свободных людей в крепо­стных или подданных. Рим погиб, но его предания ожи­вают. С другой стороны, и христианская «церковь», мечтающая о восточных всемогущих церковных государ­ствах, охотно оказывает свою могучую поддержку наро­ждающейся гражданской и военной власти.

Человек далеко не такой кровожадный зверь, каким его обыкновенно представляют, чтобы доказать необхо­димость господства над ним; он, наоборот, всегда любил спокойствие и мир. Иногда он, может быть, и не прочь подраться, но он не кровожаден по природе и во все вре­мена предпочитал скотоводство и обработку земли воен­ным похождениям. Вот почему, как только крупные передвижения варваров начали ослабевать, как только толпы пришельцев осели более или менее на занятых ими землях, мы видим, что забота о защите страны от новых пришельцев и воителей поручается одному челове­ку, который набирает себе небольшую дружину из иска­телей приключений, привыкших к войнам, или прямо разбойников, тогда как остальная масса народа занима­ется разведением скота или обработкой земли. Затем мало-помалу «защитник» начинает уже накоплять богат­ства: бедному дружиннику он дает лошадь и оружие (стоившее тогда очень дорого) и таким образом порабо­щает его; он начинает приобретать первые зачатки воен­ной власти.

С другой стороны, большинство начинает мало-пома­лу забывать предания, служившие ему законом; изредка лишь найдется в каждом селе какой-нибудь старик, удержавший в памяти рассказы о прежних случаях решения, из которых складывается обычное право, он поет о них песни или рассказывает былины народу во время больших общинных праздников. Тогда мало-пома­лу обособляются семьи, которые делают как бы своим ремеслом, переходящим от отца к сыну, запоминание этих стихов и песен, т. е. сохранение «закона» во всей его чистоте. К ним обращаются сельчане за разрешени­ем запутанных споров и тяжб, особенно когда две дерев­ни или два союза деревень отказываются признать ре­шение третейских судей, выбранных из их среды.

В этих семьях гнездятся уже зачатки княжеской или королевской власти, и чем больше изучаешь учреждения того времени, тем более убеждаешься в том, что знание обычного права способствовало больше приобретению этой власти, чем сила оружия. Люди дали себя покорить гораздо больше из-за желания «наказать» обидчика «по закону», чем вследствие прямого покорения ору­жием.

Таким образом создается первое «объединение вла­стей», первое общество для взаимного обеспечения со­вместного господства, то есть союз между судьей и вое­начальником как сила, враждебная сельской общине. Обе эти должности соединяются в одном лице, которое окружает себя вооруженными людьми, чтобы приводить в исполнение судебные приговоры; укрепляется в своей крепости; начинает накоплять и сохранять за своей семьей богатства того времени, т. е. хлеб, скот, оружие, и мало-помалу утверждает свое господство над соседни­ми крестьянами.

Ученые люди этого времени, т. е. знахари, волхвы и попы, оказывают ему поддержку и получают свою до­лю власти; или же, присоединяя силу меча и значение обычного права к грозному могуществу колдуна, попы завладевают властью в своих интересах. Отсюда вытека­ет светская власть епископов в девятом, десятом и один­надцатом веках.

Не одну главу, а целый ряд книг нужно было бы на­писать, чтобы изложить подробно этот в высшей степени важный предмет и рассказать обстоятельно, как свобод­ные люди превратились постепенно в крепостных рабов, обязанных работать на своих светских или духовных господ, живших в замках; как понемногу и как бы ощупью создавалась власть над деревнями. И городами; как соединялись и восставали крестьяне, пытаясь бо­роться против этого растущего господства, и как они были побеждаемы в борьбе против крепких стен замков и против охраняющих их с головы до ног вооруженных людей.

Довольно будет сказать, что около десятого и один­надцатого века Европа видимо шла полным ходом по пути к образованию варварских монархии, подобных тем, какие мы находим теперь в средней Африке, или к образованию церковных государств (теократий) вроде тех, которые встречаются в истории Востока. Это не могло, конечно, произойти сразу, в один день; но во всяком случае, зачатки таких мелких деспотических королевств и теократий уже были налицо, и им остава­лось только развиваться все больше и больше.

К счастью, однако, тот «варварский» дух скандина­вов, саксов, кельтов, германцев и славян, который в течение семи или восьми веков заставлял их искать удовлетворения своих нужд в личном почине и путем свободного соглашения братств и гильдий, — этот дух еще жил в деревнях и городах. Варвары, правда, позво­лили поработить себя и уже работали на господ; но дух свободного почина и свободного соглашения еще не был в них убит окончательно. Их союзы оказались в высшей степени живучими, а крестовые походы только спо­собствовали их пробуждению и развитию в Западной Европе.

И вот, в одиннадцатом и двенадцатом столетиях по всей Европе вспыхивает с замечательным единодушием восстание городских общин, задолго до того подготов­ленное этим федеративным духом эпохи и выросшее на почве соединения ремесленных гильдий с сельскими общинами и клятвенных братств ремесленников и куп­цов. В итальянских общинах восстание началось еще в десятом веке.

Это восстание, которое большая часть официальных историков предпочитают замалчивать или преуменьшать, спасло Европу от грозившей ей опасности. Оно остано­вило развитие теократических монархий, в которых на­ша цивилизация, вероятно, погибла бы после нескольких веков пышного показного могущества, как погибли циви­лизации Месопотамии, Ассирии и Вавилона. Этой рево­люцией началась новая полоса жизни•— полоса свобод­ных городских общин.

 

IV

 

Неудивительно, что современные историки, воспи­танные в духе римского права и привыкшие смотреть на Рим как на источник всех учреждений, не могут понять духа общинного движения в одиннадцатом и двенадца­том веке. Это смелое признание прав личности и образо­вание общества путем свободного соединения людей в деревни, города и союзы — были решительным отрица­нием того духа единства и централизации, которым отличался древний Рим и которым проникнуты все исто­рические  представления  современной официальной науки.

Восстания двенадцатого столетия нельзя приписать ни какой-нибудь выдающейся личности, ни какому-нибудь центральному учреждению. Они представляют собою естественное явление роста человечества, подоб­ное родовому строю и деревенской общине; они принад­лежат не какому-нибудь одному народу или какой-ни­будь области, а известной ступени человеческого раз­вития.

Вот почему официальная наука не может понять смысла этого движения и почему историки Огюстен Тьерри и Сисмонди, оба писавшие в начале 19-го столе­тия и действительно понимавшие этот период, до насто­ящего времени не имели последователей во Франции. Только теперь Люшер попытался — и то очень несме­ло — следовать по пути, указанному великим историком меровингского и коммуналистического периода (Ог. Тьер­ри). По той же причине и в Германии исследования этого периода и смутное понимание его духа только теперь выдвигаются вперед. В Англии верную оценку этих веков можно найти только у поэта Уильяма Мори­са, а не у историков, за исключением разве Грина, который, однако, только под конец жизни начал пони­мать его. В России же, где, как известно, влияние рим­ского права менее глубоко, Беляев, Костомаров, Серге­евич и некоторые другие превосходно поняли дух вече­вого периода.

Средневековые вольные города-общины составились, с одной стороны, из сельских общин, а с другой — из множества союзов и гильдий, существовавших в эту эпоху вне территориальных границ. Они образовались из федераций этих двух родов союзов, под защитой город­ских стен и башен.

Во многих местах средневековая община явилась как результат мирного, медленного роста. В других же — как во всей Западной Европе — она была результатом революции. Когда жители того или другого местечка чувствовали себя в достаточной безопасности за своими стенами, они составляли «со-присягательство» (con-juratin). Члены его клялись взаимно забыть все прежние дела об обидах, драках или увечиях, а в будущем — не прибегать в случае ссоры ни к какому другому судье, кроме выбранных ими самими гильдейских или город­ских синдиков. Во всяком ремесленном союзе, во всякой добрососедской гильдии, во всякой задруге этот обычай существовал издавна. То же было и в сельской общине, пока епископу или князю не удалось ввести в нее, а впоследствии навязать силою своих судей.

Теперь все слободы и приходы, вошедшие в состав города, вместе с братствами и гильдиями, создавшимися в нем, составляли amitas («дружбу»), выбирали своих' судей и клялись быть верными возникшему постоянному союзу между всеми этими группами.

Наскоро составлялась и принималась хартия. Иногда посылали для образца за хартией в какой-нибудь сосед­ний город (мы знаем теперь сотни таких хартий) — и новая община была готова. Епископу или князю, кото­рые до сих пор вершили суд среди общинников и часто делались их господами, теперь оставалось только при­знать совершившийся факт или же бороться против молодого союза оружием. Нередко король, т. е. такой князь, который старался добиться главенства над други­ми князьями и казна которого была всегда пуста, «жало­вал» хартию за деньги. Он отказывался этим от назна­чения общине своего судьи, но вместе с тем возвышал­ся, приобретал больше значения перед другими феодаль­ными баронами, как покровитель таких-то городов. Но это далеко не было общим правилом; сотни вольных городов жили без всякого другого права, кроме собст­венной воли, под защитой своих стен и копий.

В течение одного столетия это движение распростра­нилось (нужно заметить, путем подражания) с замеча­тельным единодушием по всей Европе. Оно охватило Шотландию, Францию, Нидерланды, Скандинавию, Гер­манию, Италию, Испанию, Польшу и Россию. И когда мы сравниваем теперь хартии и внутреннее устройство вольных городов французских, английских, шотланд­ских, нидерландских, скандинавских, германских, богем­ских, русских, швейцарских, итальянских или испан­ских, — нас поражает почти буквальное сходство этих хартий и республик, выросших под сенью такого рода общественных договоров. Какой знаменательный урок всем поклонникам Рима и гегельянцам, которые не могут себе представить другого способа достигнуть одно­образия учреждений, кроме рабства перед законом!

От Атлантического океана до среднего течения Волги и от Норвегии до Сицилии вся Европа была покрыта подобными же вольными городами, из которых одни, как Флоренция, Венеция, Нюрнберг или Новгород, сделались многолюдными центрами, другие же остава­лись небольшими городами, состоявшими всего из сотни, иногда даже двадцати семейств; причем они все-таки считались равными в глазах других, более цветущих городов.

Развитие этих, полных жизни и силы организмов шло, конечно, не везде одним и тем же путем. Географи­ческое положение и характер внешних торговых сноше­ний, препятствия, которые приходилось преодолевать, — все это создавало для каждой из этих общин свою исто­рию. Но в основе всех их лежало одно и то же начало. Как Псков в России, так и Брюгге в Нидерландах, как какое-нибудь шотландское местечко с тремястами жите­лей, так и цветущая богатая Венеция со своими людны­ми островами, как любой городок в северной Франции или Польше, так и красавица Флоренция, — все они составляли те же amitas, те же союзы сельских общин и соединенных гильдий, защищенных городскими стена­ми. В общих чертах их внутреннее устройство было везде одно и то же.

 

По мере роста городского населения стены города раздвигались, становились толще, и к ним прибавлялись новые и все более высокие башни; каждая из этих ба­шен воздвигалась тем или другим кварталом города, той или другой гильдией и носила свой особый характер. Город делился обыкновенно на несколько кварталов или концов — четыре, пять или шесть, ограниченных улица­ми, которые расходились по радиусам от центрального кремля или собора к стенам города. Эти концы были обыкновенно заселены, каждый, особым ремеслом или мастерством; новые ремесла — молодые цехи — занимали слободы, которые со временем также вносились в черту города и городских стен.

Каждая улица и приход представляли особую зе­мельную единицу, соответствующую старинной сельской общине; они имели своего уличанского или приходского старосту, свое уличанское вече, свое народное судилище, своего избранного священника, свою милицию, свое знамя и часто свою печать — символ государственной независимости. Эту независимость они сохраняли и при вступлении в союз с другими улицами и приходами*.

 

* Для России см. в особенности Беляева: «Рассказы из рус­ской истории».

 

Профессиональной единицей, часто совпадавшей, или почти совпадавшей, с улицей или приходом, являлась гильдия — ремесленный союз. Этот союз точно так же сохранял своих святых, свои уставы, свое вече, своих судей. У него была своя касса, своя земля, свое ополче­ние, свое знамя. Оно точно так же имело свою печать в качестве эмблемы полной независимости. В случае войны, если гильдия считала нужным, ее милиция шла рядом с милициями других гильдий и ее знамя водружа­лось рядом с большим знаменем, или carosse, всего города.

Наконец, город представлял собою союз этих концов, улиц, приходов и гильдий; он имел свое общенародное собрание всех жителей в главном вече, свою главную ратушу, выборных судей и свое знамя, вокруг которого собирались знамена всех гильдий и улиц. Он вступал в переговоры с другими городами как вполне равно­правная единица, соединялся с кем угодно и заключал с кем хотел национальные и международные союзы. Так, английские «Cinque Ports», т. е. Пять Портов, располо­женные около Дувра, образовали союз с французскими и нидерландскими портовыми городами по другую сторо­ну пролива; и точно так же русский Новгород соединялся с скандинаво-германской Ганзой и т. д. Во внешних сношениях каждый город имел все права современного государства. Именно в это время и создалась, благодаря добровольному соглашению, та сеть договоров, которая потом стала известна под именем международного пра­ва; эти договоры находились под охраной общественного мнения всех городов и соблюдались лучше, чем теперь соблюдается международное право государствами.

Часто, в случае неуменья решить какой-нибудь запу­танный спор, город «посылал искать решение» к сосед­нему городу. Дух того времени — стремление обращать­ся скорее к третейскому суду, чем к власти,— беспре­станно проявлялся в таком обращении двух спорящих общин к третьей как посреднице!

 

То же представляли и ремесленные союзы. Они вели свои торговые сношения и союзные дела совершенно независимо от городов и вступали в договоры помимо всяких национальных делений. И когда мы теперь гор­димся международными конгрессами рабочих, мы в сво­ем невежестве совершенно забываем, что международ­ные съезды ремесленников и даже подмастерьев собирались уже в пятнадцатом столетии.

В случае нападения средневековый город или защи­щался сам и вел ожесточенные войны с окрестными феодальными баронами, ежегодно назначая одного или двух человек для команды над своими милициями; или же он принимал к себе особого «военного защитника» — какого-нибудь князя или герцога, избираемого городом на один год и с правом дать ему отставку, когда город найдет нужным. На содержание дружины ему обыкно­венно давали деньги, собираемые в виде судебных взыс­каний и штрафов, но вмешиваться во внутренние дела города ему запрещалось*.

 

* В России мы знаем сотни таких договоров, которые заключались ежегодно между городами (их вечем) и князьями.

 

Иногда, когда город был слишком слаб, чтобы впол­не освободиться от окружающих феодальных хищников, он обращался как к более или менее постоянному «во­енному защитнику» к епископу или князю той или дру­гой фамилии — гвельфов или гибеллинов в Италии, Рюриковичей в России или ольгердовичей — в Литве; но при этом город зорко следил, чтобы власть епископа или князя никоим образом не распространялась дальше дружинников, живущих в замке. Ему даже запрещалось въезжать в город без особого разрешения. Известно, что английская королева и до сих пор не может въехать в Лондон без разрешения лорда-мэра, т. е. городского головы.

Мне очень хотелось бы подробно остановиться на экономической стороне жизни средневековых городов, но она была так разнообразна, что о ней нужно было бы говорить довольно долго, чтобы дать о ней верное поня­тие. Я принужден, поэтому, отослать читателя к тому, что говорил по этому поводу в книге «Взаимная по­мощь», основываясь на массе новейших исторических исследований. Достаточно будет заметить, что внутрен­няя торговля всегда делалась гильдиями, а не отдель­ными ремесленниками, и что цены назначались по вза­имному соглашению. Кроме того, внешняя торговля велась вначале исключительно самими городами: ее вел «Господин Великий Новгород», Генуя и т. д.; и только впоследствии она сделалась монополией купеческих гильдий, а еще позднее — отдельных личностей. По во­скресеньям и по субботам после обеда (это считалось временем для бани) никто не работал. Закупкой глав­ных предметов необходимых потребностей, как хлеб, уголь, и т. п., заведовал город, который потом и достав­лял их своим жителям по своей цене. В Швейцарии закупка зерна целым городом сохранялась в некоторых городах до середины 19-го столетия.

Вообще, мы можем сказать, на основании множества всевозможных исторических документов, что никогда человечество, ни прежде, ни после этого периода, не знало такого сравнительного благосостояния, обеспечен­ного для всех, каким пользовались средневековые горо­да. Теперешняя нищета, неуверенность в будущем и чрезмерный труд в средневековом городе были совер­шенно неизвестны.

 

V

 

Благодаря всем этим элементам — свободе, организа­ции от простого к сложному, тому, что производство и внутренний обмен велись ремесленными союзами (гильдиями), а внешняя торговля велась всем городом как таковым, а закупка главных предметов потребления также производилась самим городом, который распреде­лял их между гражданами по себестоимости, — благода­ря также духу предприимчивости, развитому такими учреждениями, средневековые города в течение первых двух столетий своего свободного существования сдела­лись центрами благосостояния для всего своего населе­ния, центрами богатства, высокого развития и образо­ванности, невиданных до тех пор.

Когда рассматриваешь документы, дающие возмож­ность установить размер заработной платы в вольных городах сравнительно со стоимостью предметов потреб­ления (Т. Роджерс сделал это для Англии, а многие немецкие писатели — для Германии), то ясно видно, что труд ремесленника и даже простого поденщика того вре­мени оплачивался лучше, чем оплачивается в наше время труд наиболее искусного рабочего. Счетные книги Оксфордского университета, которые имеются за семь столетий, начиная с двенадцатого века, и некоторых имений в Англии, а также некоторых немецких и швей­царских городов ясно доказывают это.

С другой стороны, обратите внимание на художест­венную отделку, на количество орнаментов, которыми работник того времени украшал не только настоящие произведения искусства, как, например, городскую рату­шу или собор, но даже самую простую домашнюю утварь, какую-нибудь решетку, какой-нибудь подсвеч­ник, чашку или горшок — и вы сейчас же поймете, что он не знал ни торопливости, ни спешности, ни переутом­ления нашего времени; он мог ковать, лепить, ткать, вышивать, не спеша, — что теперь могут делать лишь очень немногие работники-артисты.

Если же мы взглянем на работы, делавшиеся рабо­чими бесплатно для украшения церквей и общественных зданий, принадлежавших приходам, гильдиям или всему городу, а также на их приношения этим зданиям — будь то произведения искусства, как художественные панели, скульптурные произведения, изделия из кованого желе­за, чугуна или даже серебра или же простая работа столяра или каменщика, то мы сразу увидим, какого благосостояния сумели достигнуть тогдашние города. Мы увидим также на всем, что бы ни делалось в то время, отпечаток духа изобретательности и искания нового: дух свободы, вдохновлявший весь их труд, и чувство братской взаимности. Она не могла не развиться в гильдиях, где люди одного и того же ремесла объеди­нялись не только ради практических нужд или техниче­ской стороны своего ремесла, но и связаны были узами братства и общественности. Гильдейскими правилами предписывалось, например, чтобы два «брата» всегда присутствовали у постели каждого «брата» в случае болезни, что в те времена чумы и повальных зараз тре­бовало немало самоотвержения. В случае же смерти гильдия брала на себя все хлопоты и расходы по похоронам умершего, брата или сестры, и считала своим долгом проводить до могилы его тело и позаботиться об его вдове и детях.

Ни отчаянной нищеты, ни подавленности, ни неуве­ренности в завтрашнем дне, ни оторванности в бедности, которые висят над большинством населения современ­ных городов, в этих «оазисах, возникших в двенадцатом веке среди феодальных лесов»,— совершенно не было известно.

 

Под защитой своих вольностей, выросших на почве свободного соглашения и свободного почина, в этих го­родах возникла и развилась новая цивилизация, с такой быстротой, что ничего подобного этой быстроте не встречается в истории ни раньше, ни позже.

Вся современная промышленность ведет свое начало от этих городов. В течение трех столетий ремесла и ис­кусства достигли в них такого совершенства, что наш век превзошел их разве только в быстроте производства, редко — в качестве и почти никогда в художественности изделий. Несмотря на все наши усилия оживить искусст­во, разве мы можем сравняться в живописи по красоте с Рафаэлем? по силе и смелости — с Микеланджело? в науке и искусстве—с Леонардо да Винчи? в поэзии и красоте языка — с Данте? или в архитектуре — с творцами соборов в Лионе, Реймсе, Кельне, Пизе, Флоренции, которых «строителями», по прекрасному выражению Виктора Гюго, «был caw народ»? И где же найти такие сокровища красоты, как во Флоренции и Венеции, как ратуши в Бремене и Праге, как башни Нюрнберга и Пизы и т. д. до бесконечности? Все эти памятники искусства — творения того периода вольных городов.

Если вы захотите одним взглядом измерить все, что было внесено нового этою цивилизациею, сравните купо­ла собора Св. Марка в Венеции — с неумелыми норманнскими сводами; или картины Рафаэля — с наивными вышивками и коврами Байё; нюренбергские математи­ческие и физические инструменты и часы — с песочными часами предыдущих столетий; звучный язык Данте — с варварской латынью десятого века... Между этими двумя эпохами вырос целый новый мир!

За исключением еще одной славной эпохи — опять-таки эпохи вольных городов в древней Греции, — человечество никогда еще не шло так быстро вперед, как в этот период. Никогда еще человек в течение двух или трех веков не переживал такого глубокого изменения, никогда еще ему не удавалось развить до такой степени свое могущество над силами природы.

Вы, может быть, подумаете о нашей современной цивилизации, успехами которой мы так гордимся. Но она, во всех своих проявлениях, есть лишь дитя той ци­вилизации, которая выросла среди вольных средневеко­вых городов. Все великие открытия, создавшие совре­менную науку, как компас, часы, печатный станок, от­крытие новых частей света, порох, закон тяготения, закон атмосферного давления, развитием которого явилась паровая машина, основания химии, научный метод, указанный Роджерсом Бэконом и прилагавшийся в итальянских университетах, — что все это, как не на­следие вольных городов и той цивилизации, которая раз­вилась в них под охраной общинных вольностей?

 

Мне, может быть, скажут, что я забываю внутреннюю борьбу партий, которой полна история этих общин, забы­ваю уличные схватки, отчаянную борьбу с феодальными владельцами, восстания «молодых ремесел» против «старых ремесел», кровопролития и репрессалии этой борьбы...

Нет, я вовсе не забываю этого, Но, вместе с Лео и Ботта, двумя историками средневековой Италии, с Сисмонди, с Феррари, Джино Каппони и многими дру­гими, я вижу в этих столкновениях партий залог вольной жизни этих городов. Я вижу, как после каждого из таких столкновений жизнь города делала новый и новый шаг вперед. Лео и Ботта заканчивают свой подробный обзор этой борьбы, этих кровавых уличных столкновений, про­исходивших в средневековых итальянских городах, и совершавшегося одновременно с ними громадного дви­жения вперед (обеспечение благосостояния для всех жителей, возрождение новой цивилизации) следующею очень верною мыслью, которая часто мне приходит в го­лову; я желал бы, чтобы каждый революционер нашего времени запомнил ее. «Коммуна только тогда и пред­ставляет, — говорят они,— картину нравственного цело­го, только тогда и носит общественный характер, когда она, подобно самому человеческому уму, допускает в своей среде противоречия и столкновения».

Да, столкновения, но разрешающиеся свободно, без вмешательства какой-то внешней силы, без вмешатель­ства государства, давящего своею громадною тяжестью на одну из чашек весов, в пользу той или другой из борющихся сил.

Подобно этим двум писателям, я также думаю, что «навязывание» мира часто причиняет гораздо больше вреда, чем пользы, потому что таким образом противо­положные вещи насильно связываются ради установле­ния однообразного порядка; отдельные личности и мел­кие организмы приносятся в жертву одному огромному, поглощающему их телу — бесцветному и безжизненному.

Вот почему вольные города до тех пор, пока они не стремились сделаться государствами и распространять свое господство над деревнями и пригородами, т. е. создать «огромное тело, бесцветное и безжизненное», — росли и выходили из этих внутренних столкновений с каждым разом моложе и сильнее. Они процветали, хотя на их улицах гремело оружие, тогда как двести лет спустя та же самая цивилизация рушилась под шум войн, которые стали вести между собою госу­дарства.

Дело в том, что в вольных городах борьба шла для завоевания и сохранения свободы личности, за принцип федерации, за право свободного союза и совместного действия; тогда как государства воевали из-за уничтоже­ния всех этих свобод, из-за подавления личности, за от­мену свободного соглашения, за объединение всех своих подданных в одном общем рабстве перед королем, судь­ей и попом, т. е. перед государством.

В этом вся разница. Есть борьба, есть столкновения, которые убивают, и есть такие, которые двигают челове­чество вперед.

 

VI

 

В течение пятнадцатого века явились новые, совре­менные варвары и разрушили всю эту цивилизацию средневековых вольных городов. Им, конечно, не удалось уничтожить ее совершенно; но, во всяком случае, они задержали ее рост по крайней мере на два или на три столетия и дали ей другое, направление, заведя челове­чество в тупик, в котором оно бьется теперь, не зная, как из него выйти на свободу.

Они сковали по рукам и по ногам личность, отняли у нее все вольности; они потребовали, чтобы люди забы­ли свои союзы, строившиеся на свободном почине и сво­бодном соглашении. Они требовали, чтобы все общество подчинилось решительно во всем единому повелителю. Все непосредственные связи между людьми были разру­шены на том основании, что отныне только государству и церкви должно принадлежать право объединять лю­дей; что только они призваны ведать промышленные, торговые, правовые, художественные, общественные и личные интересы, ради которых люди двенадцатого века обыкновенно соединялись между собой непосред­ственно.

И кто же были эти варвары? — Не кто иной, как го­сударство — вновь возникший тройственный союз между военным вождем, судьей (наследником римских тради­ций) и священником, тремя силами, соединившимися ради взаимного обеспечения своего господства и образо­вавшими единую власть, которая стала повелевать обще­ством во имя интересов общества и в конце концов раз­давила его.

Естественно является вопрос — каким образом новые варвары могли одолеть такие могущественные организ­мы, как средневековые вольные города? Откуда почерп­нули они силу для этого?

Эту силу прежде всего дала им деревня. Как древне­греческие города не сумели освободить рабов и погибли от этого, так и средневековые города, освобождая горо­жан, не сумели в то же время освободить от крепостного рабства крестьян.

Правда, почти везде во время освобождения городов горожане, сами соединявшие ремесло с земледелием, пытались привлечь деревенское население к делу своего освобождения. В течение двух столетий горожане Ита­лии, Испании и Германии вели упорную войну с фео­дальными баронами и проявили в этой борьбе чудеса героизма и настойчивости. Они отдавали последние силы на то, чтобы победить господские замки и разрушить окружавший их феодальный строй.

Но успех, которого они достигли, был неполный, я, утомившись борьбой, они заключили с баронами мир, в котором пожертвовали интересами крестьянина. Вне пределов той территории, которую города отбили для себя, они предали крестьянина в руки барона — только чтобы прекратить войну и обеспечить мир. В Италии и Германии города даже признали барона гражданином, с условием, чтобы он жил в самом городе. В других ме­стах они разделили с ним господство над крестьянами, и горожане сами стали владеть крепостными.

И зато же бароны отомстили горожанам, которых они и презирали и ненавидели, как «черный народ». Они начали заливать кровью улицы городов из-за вражды и мести между своими дворянскими родами, которые не отдавали, конечно, своих раздоров на суд презираемых ими общинных судей и городских синдиков, а предпо­читали разрешать их на улицах, с оружием в руках, натравливая одну часть горожан на другую.

Кроме того, дворяне стали развращать горожан сво­ею расточительностью, своими интригами, своей роскош­ной жизнью, своим образованием, полученным при королевских или епископских дворах. Они втягивали граждан в свои бесконечные ссоры. И граждане, в конце концов, начали подражать дворянам; они сделались в свою очередь господами и стали обогащаться внешней торговлей и на счет труда крепостных, живших в дерев­нях, вне городских стен.

При таких условиях короли, императоры, цари и па­ны нашли поддержку в крестьянстве, когда они начали собирать свои царства и подчинять себе города. Там, где крестьяне не шли прямо за ними, они во всяком случае предоставляли им делать что хотят. Они не за­щищали городов.

Королевская власть постепенно складывалась именно в деревне, в укрепленном замке, окруженном сельским населением. В двенадцатом веке она существовала лишь по имени; мы знаем теперь, что такое были те предво­дители мелких разбойничьих шаек, которые присваивали себе титул короля, не имевший тогда — как доказал Огюстен Тьерри — почти никакого значения. Скандинав­ские рыбаки имели своих «королей над неводом», даже у нищих были свои «короли»: король, князь, конунг, был просто временный предводитель.

Медленно и постепенно, то тут, то там, какому-нибудь более сильному или более хитрому князю или тому, у кого был лучше расположен в данной местности замок, удавалось возвыситься над остальными. Церковь, конечно, была всегда готова поддержать его. Путем насилия, интриг, подкупа, а где нужно и кинжала и яда он достигал господства над другими феодалами. Так складывалось, между прочим, Московское царство*. Но местом возникновения королевской власти никогда не были вольные города с их шумным вечем, с их Тарпейской скалой или рекой для тиранов; эта власть всегда зарождалась в провинции, в деревнях.

 

* См Костомарова: «Начало единодержавия на Руси», особен­но статью в «Вестнике Европы». Для издания в его «Материалах» Костомаров ослабил эту статью — вероятно, по требованию цензуры.

 

Во Франции, после нескольких неудачных попыток основаться в Реймсе или Лионе, будущие короли избра­ли для этого Париж, который был собранием деревень и маленьких городков, окруженных богатыми деревнями, но где не было вольного вечевого города. В Англии королевская власть основалась в Вестминстере — у во­рот многолюдного Лондона; в России — в Кремле, по­строенном среди богатых деревень на берегу Москвы-реки, после неудачных попыток в Суздале и Владимире; но она никогда не могла укрепиться в Новгороде или во Пскове, в Нюрнберге или во Флоренции.

Соседние крестьяне снабжали королей зерном, ло­шадьми и людьми; кроме того, нарождающиеся тираны обогащались и торговлей — уже не общинной, а королев­ской. Церковь окружала их своими заботами, защищала их, поддерживала их своей казной; наконец, изобретала для королевского города особого святого и особые чудеса. Она окружала благоговением Парижскую Бого­матерь и Московскую Иверскую. В то время как воль­ные города, освободившись из-под власти епископов, с юношеским пылом стремились вперед, церковь упорно работала над восстановлением своей власти через по­средство нарождающихся королей; она окружала в особенности нежными заботами, фимиамом и золотом фамильную колыбель того, кого она в конце концов избирала, чтобы в союзе с ним восстановить свою силу и влияние. Повсюду — в Париже, в Москве, в Мадриде, в Вестминстере, мы видим, как церковь заботливо охра­няет колыбель королевской или царской власти с горя­щим факелом для костров в руках, и рядом с ней всегда находится палач.

Упорная в работе, сильная своим образованием в го­сударственном духе, опираясь в своей деятельности на людей с твердой волей и хитрым умом, которых она умело отыскивала во всех классах общества; искушенная опытом в интригах и сведущая в римском и визан­тийском праве, церковь неустанно работала над дости­жением своего идеала — утверждением сильного короля в библейском духе, т. е. неограниченного в своей власти, но послушного первосвященнику: короля, который был бы простым гражданским орудием в руках церкви.

В шестнадцатом веке совместная работа этих двух заговорщиков — короля и церкви — была в полном ходу. Король уже господствовал над своими соперниками ба­ронами, и его рука уже была занесена над вольными городами, чтобы раздавить в свою очередь и их.

 

Впрочем, и города шестнадцатого столетия были уже не тем, чем мы их видели в двенадцатом, тринадцатом и четырнадцатом.

Родились они из освободительной революции двена­дцатого века; но у них недостало смелости распро­странить свои идеи равенства ни на окружающее дере­венское население, ни даже на тех горожан, которые позднее поселились в черте городских стен как в убежи­ще свободы и которые создавали там новые ремесла.

Во всех городах явилось различие между старыми родами, сделавшими революцию двенадцатого века, — иначе, просто «родами» — и молодыми, которые посели­лись в городах позднее. Старая «торговая гильдия» не выказывала желания принимать в свою среду новых пришельцев и отказывалась допустить к участию в сво­ей торговле «молодые ремесла». Из простого торгового агента города, который прежде продавал товары за счет города, она превратилась в маклера и посредника, кото­рый сам богател на счет внешней торговли и вносил в городскую жизнь восточную пышность. Позднее «тор­говая гильдия» стала ростовщиком, дававшим деньги городу, и соединилась с землевладельцами и духовенст­вом против «простого народа»; или же она искала опо­ры для своей монополии, для своего права на обогаще­ние в ближайшем короле, давая ему денежные пособия для борьбы с его соперниками или даже с городами, Переставши быть общинной и сделавшись личной, торгов­ля наконец убивала вольный город.

Кроме того, старые ремесленные гильдии, которые вначале составляли город и 'его вече, сперва не хотели признавать за юными гильдиями более молодых ремесел те же права, какими пользовались сами. Молодым ремеслам приходилось добиваться равноправия путем рево­люции; и о каждом из городов, которого история нам известна, мы узнаем, что в нем происходила такая рево­люция. Но если в большинстве случаев она вела к обнов­лению жизни, ремесел и искусств — что очень ясно заметно во Флоренции, — то в других городах она иногда кончалась победой богатых (popolo grasso) над бедными (popolo basso), подавлением движения, бесчисленными ссылками и казнями, особенно в тех случаях, где в борь­бу вмешивались бароны и духовенство.

Нечего и говорить, что впоследствии, когда короли, прошедшие через школу макиавеллизма, стали вмеши­ваться во внутреннюю жизнь вольных городов, они избрали предлогом для вмешательства «защиту бедных от притеснения богатых», — чтобы покорить себе и тех и других, когда король станет господином города. То, что происходило в России, когда московские великие князья, а впоследствие цари, шли покорять Новгород и Псков под предлогом защиты «черных сотен» и «мел­ких людишек» от богатых, случилось также повсеместно: в Германии, во Франции, в Италии, в Испании и т. д.

Кроме того, города должны были погибнуть еще по­тому, что самые понятия людей изменились. Учения ка­нонического и римского права совершенно извратили их умы.

Европеец двенадцатого столетия был по существу федералистом. Он стоял за свободный почин, за свобод­ное соглашение, за добровольный союз и видел в собст­венной личности исходный пункт общества. Он не искал спасения в повиновении, не ждал пришествия спасителя общества. Понятие христианской или римской дисциплины было ему совершенно чуждо.

Но под влиянием, с одной стороны, христианской Церкви, всегда стремившейся к господству, всегда ста­равшейся наложить свою власть на души, и в особенно­сти на труд верующих; а с другой, под влиянием римско­го права, которое уже начиная с двенадцатого века проникало ко дворам сильных баронов, королей и пап и скоро сделалось любимым предметом изучения в уни­верситетах — под влиянием этих двух так хорошо отве­чающих друг другу, хотя и яро враждовавших вначале учений умы людей постепенно развращались, по мере того как поп и юрист приобретали больше и больше влияния.

Человек начинал любить власть. Если в городе про­исходило восстание низших ремесел, он звал к себе на помощь какого-нибудь спасителя: выбирал диктатора или городского царька и наделял его неограниченной властью для уничтожения противной партии. И диктатор пользовался ею со всей утонченной жестокостью, заимст­вованной от церкви и от восточных деспотии.

Церковь оказывала ему поддержку: ведь ее мечта была — библейский король, преклоняющий колена перед первосвященником и становящийся его послушным ору­дием! Кроме того, она ненавидела всем сердцем и тот дух светской науки, который царствовал в вольных горо­дах в эпоху первого возрождения — т. е. возрождения двенадцатого века*; она проклинала «языческие идеи», которые, под влиянием вновь открытой древнегреческой цивилизации, звали человека назад к природе; и в конце концов церковь подавила впоследствии движение, выли­вавшееся в восстание против папы, духовенства и церкви вообще. Костер, пытки и виселица — излюбленное оружие церкви — были пущены в ход против еретиков. Для церкви в этом случае было безразлично, кто бы ни был ее орудием — папа, король или диктатор, лишь бы ко­стер, дыбы и виселица делали свое дело против ере­тиков.

 

* См. Костомарова: «Русские рационалисты двенадцатого века»,

 

Под давлением этих двух влияний — римского юриста и духовенства — старый федералистский дух, создавший свободную общину, дух свободного почина и свободного соглашения, вымирал и уступил место духу дисциплины, духу правительственной и пирамидальной организации. И богатые классы, и народ одинаково требовали спаси­теля себе извне.

И когда этот спаситель явился, когда король, разбо­гатевший вдали от шумного городского веча, в им самим созданных городах, поддерживаемый церковью со всеми ее богатствами и окруженный подчиненными ему дворя­нами и крестьянами, постучался в городские ворота с обещанием «бедным» своей мощной защиты от бога­тых, а «богатым» — защиты от мятежных бедных, горо­да, уже носившие в себе самих яд власти, не были в си­лах ему сопротивляться. Они отперли королю свои ворота.

Кроме того, уже с тринадцатого века монголы поко­ряли и опустошали восточную Европу, и теперь в Москве возникало под покровительством татарских ханов и православной церкви новое царство. Затем турки вторгнулись в Европу и основали свое государство, опусто­шая все на своем пути и дойдя в 1453 году до самой Вены. И, чтобы дать им отпор, в Польше, в Богемии, в Венгрии — в центре Европы — возникали сильные го­сударства. В то же время на другом конце Европы, в Испании, жестокая война против мавров и их изгнание дали возможность основаться в Кастилии и Арагоне новой могущественной державе — испанской монархии, опиравшейся на римскую церковь и инквизицию, на меч и застенок.

Эти набеги и войны вели неизбежно к вступлению Европы в новый период жизни — в период военных госу­дарств, которые стремились «объединить», т. е. подчи­нить все другие города одному королевскому или велико­княжескому городу.

А раз сами города превращались уже в мелкие госу­дарства, то последние были неизбежно обречены на по­глощение крупными...

 

VII

 

Победа государства над вольными общинами и федералистическими учреждениями средних веков не совер­шилась, однако, беспрепятственно. Было даже время, когда можно было сомневаться в его окончательной победе.

В городах и обширных сельских областях в средней Европе возникло громадное народное движение, религи­озное по своей форме и внешним проявлениям, но чисто коммунистическое и проникнутое стремлением к равенст­ву по своему содержанию.

Еще в четырнадцатом веке мы видим два таких кре­стьянских движения: во Франции (около 1358 года) и в Англии (около 1380 года); первое известно в истории под названием Жакерии, а второе носит имя одного из своих крестьянских вождей — Уата Тэйлора. Оба они потрясли тогдашнее общество до основания. Оба были направлены, впрочем, главным образом, против фео­дальных помещиков. И хотя оба были разбиты, они разбили феодальное могущество. В Англии народное восстание решительно положило конец крепостному пра­ву; а во Франции Жакерия настолько остановила его развитие, что дальнейшее его существование было скорее прозябанием, и оно никогда не могло достигнуть такого развития, какого достигло впоследствии в Герма­нии и восточной Европе.

И вот, в шестнадцатом веке подобное же движение вспыхнуло и в центральной Европе под именем движе­ния «гуситов» в Богемии и «анабаптистов» в Германии, Швейцарии и Нидерландах. В Западной Европе это бы­ло восстание не только против феодальных баронов и помещиков, но полное восстание против церкви и госу­дарства, против канонического и римского права, во имя первобытного христианства*.

 

* «Смутное время» в России, в начале XVII века, представляет аналогичное движение, направленное против крепостного права и государства, но без религиозного оттенка.

 

В течение многих и многих лет смысл этого движения совершенно искажался казенными и церковными истори­ками, и только теперь его до некоторой степени начина­ют понимать.

Лозунгами этого движения были, с одной стороны, полная свобода личности, не обязанной повиноваться ничему, кроме предписаний своей совести, а с другой — коммунизм. И только уже гораздо позднее, когда госу­дарству и церкви удалось истребить самых горячих за­щитников движения, а самое движение ловко повернуть в свою пользу, восстание лишилось своего революцион­ного характера и выродилось в реформацию Лютера.

С Лютером оно было принято и князьями, но нача­лось оно с проповеди безгосударственного анархизма, а в некоторых местах и с практического его примене­ния, — к сожалению, однако, с примесью религиозных форм. Но если откинуть религиозные формулы, состав­лявшие неизбежную дань тому времени, то мы увидим, что это движение по существу подходило к тому направ­лению, представителями которого являемся теперь мы. В основе его было: отрицание всяких законов, как госу­дарственных, так и якобы божественных, на том основа­нии, что собственная совесть человека должна быть единственным его законом; а затем — признание общины единственною распорядительницею своей судьбы; при­чем она должна отобрать свои земли от феодальных владельцев, и, вступая в вольные союзы с другими общи­нами, она переставала нести какую бы то ни было денежную или личную службу государству. Одним сло­вом, выражалось стремление осуществить на практике коммунизм и равенство. Так, когда Денка, одного из философов анабаптистского движения, спросили, при­знает ли он авторитет Библии, он ответил, что единст­венными обязательными для поведения человека он при­знает только два правила, которые он сам находит для себя в Библии. Но эти самые неопределенные выраже­ния, заимствованные из церковного языка, этот самый авторитет «книги», в которой легко найти доводы за и против коммунизма, за и против власти, эта особая неясность, когда речь заходит о решительном провозгла­шении свободы, эта самая религиозная окраска движе­ния уже заключала в себе зародыши его поражения.

Возникши в городах, движение скоро распространилось и на деревни. Крестьяне отказывались повиновать­ся кому бы то ни было и, надевши старый сапог или лапоть на копье вместо знамени, отбирали у помещиков захваченные ими общинные земли, разрывали цепи кре­постного рабства, прогоняли попов и судей и организо­вывались в вольные общины. И только при помощи кост­ра, пытки и виселицы, только вырезавши в течение нескольких лет больше 100000 крестьян королевской или императорской власти, при поддержке папства и реформированной церкви — Лютер толкал на убийства даже больше, чем сам папа, — удалось положить конец этим восстаниям, которые одно время угрожали самому существованию зарождавшихся государств.

Лютеранская реформация, сама родившаяся из ана­баптизма, но потом поддержанная государством, помога­ла истреблению народа и подавлению того самого дви­жения, которому она была обязана в начале своего существования всей своей силой. Остатки этого громад­ного умственного течения укрылись в общинах «моравских братьев», которые в свою очередь были раздавле­ны сто лет спустя церковью и государством. И только небольшие уцелевшие группы их спаслись, переселив­шись, кто в юго-восточную Россию (менонитские об­щины, позднее переселившиеся в Канаду), кто в Грен­ландию, где они и до сих пор еще живут общинами и отказываются нести какую бы то ни было службу государству.

 

С тех пор существование государства было обеспече­но. Законовед, поп, помещик и солдат, сомкнувшись в дружный союз вокруг трона, могли теперь снова про­должать свою гибельную работу.

И сколько лжи было нагромождено историками-госу­дарственниками, находившимися на службе у государст­ва, об этом периоде! Всех нас учили в школе, что государство сослужило человечеству огромную службу, создавши национальные союзы на развалинах феодаль­ного общества; что такие союзы оказывались прежде неосуществимыми, вследствие соперничества городов, и только государства сумели объединить народы! Все мы учились этому в школьные годы и почти все верили этому и в зрелом возрасте.

И вот теперь мы узнаем, что, несмотря на все свое соперничество, средневековые города в течение четырех­сот лет работали над сплочением этих союзов путем фе­дерации, основанной на добровольном соглашении, и что они вполне успели в этом.

Ломбардский союз, например, охватывал все города северной Италии и имел свою федеральную казну в Милане. Другие федерации, как Тосканский союз, Рейнский союз (включавший 60 городов), федерация вестфальских, богемских, сербских, польских и русских городов, покрывали собою всю Европу. Торговый Ган­зейский союз одно время обнимал города Скандинавии, северной Германии, Польши и России вокруг Балтийско­го моря. Все элементы, нужные для образования добро­вольных союзов, и даже само практическое осуществле­ние их здесь налицо.

До сих пор можно еще видеть живые примеры таких союзов. Посмотрите на Швейцарию. Там союз возник прежде всего между сельскими общинами  (так наз<ываемые> «старые кантоны»), и такой же союз возник в то же время во Франции, в области Лана (Laon). Затем, так как в Швейцарии города никогда не отделя­лись вполне от деревень (как это было в других странах, где города вели обширную внешнюю торговлю), то швейцарские города помогли деревням во время восста­ния крестьян в шестнадцатом веке; а потому швейцар­скому союзу удалось объединить и те и другие в одну федерацию и уцелеть до сих пор.

Но государство, по самой сущности своей, не может терпеть вольного союза; для государственного законника он составляет пугало: «государство в государстве»! Госу­дарство не хочет терпеть внутри себя добровольного союза людей, существующего самого по себе. Оно при­знает только подданных. Только государство к его сестра церковь присвоили себе исключительное право быть соединительным звеном между отдельными лично­стями.

Понятно поэтому, что государство непременно долж­но было стремиться уничтожить города, основанные на прямой связи между гражданами. Оно обязано было уничтожить всякую внутреннюю связь в таком городе, уничтожить самый город, уничтожить всякую прямую связь между городами. На место федеративного принци­па оно должно поставить подчинение и дисциплину. В этом — самое основное его начало. Без него оно пере­станет быть государством и превращается в федерацию.

И вот весь шестнадцатый век — век резни и войн — вполне поглощается этой борьбой на жизнь и смерть, которую нарождающееся государство объявило по горо­дам и их союзам. Города осаждаются, берутся приступом и разграбляются; их население избивается и ссылается, и в конце концов государство одерживает победу по всей линии! И вот каковы последствия этой победы.

 

В пятнадцатом веке вся Европа была покрыта бога­тыми городами; их ремесленники, каменщики, ткачи и резчики производили чудеса искусства; их университе­ты клали основания современной опытной науке; их ка­раваны пересекали материки, а корабли бороздили моря и реки.

И что же осталось от всего этого через двести лет? — Города с 50000 и 100000 жителей, как Флоренция, где было больше школ и больше постелей в госпиталях на каждого жителя, чем теперь в наилучше обставленных в этом отношении столицах, превратились в захудалые местечки. Их жители были либо перебиты, либо сосланы, либо разбежались. Их богатства присвоены государст­вом или церковью. Промышленность увядала под мелоч­ной опекой чиновников; торговля умерла. Самые дороги, которые соединяли между собой города, в семнадцатом веке сделались непроходимыми.

Государство и война — нераздельны; и войны опусто­шали Европу и доканчивали разорение тех городов, которых государство не успело разорить непосредст­венно.

Если города были раздавлены, то, может быть, хоть Деревни выиграли от государственной централизации? Нисколько! Посмотрите, что говорят историки о жизни в деревнях Шотландии, Тосканы и Германии в четырнадцатом веке, и сравните это с описанием деревенской нищеты в Англии в 1648-м году, во Франции при «коро­ле солнце» Людовике XIV, в Германии, в Италии — од­ним словом, повсюду после столетнего господства госу­дарства.

В России это было нарождающееся государство Ро­мановых, которые ввели крепостное право и придали ему скоро формы рабства.

Везде нищета, которую единогласно признают и от­мечают все. Там, где крепостное право было уже унич­тожено, оно под самыми разнообразными формами бы­ло восстановлено, а где еще не было уничтожено, оно оформилось, под покровом государства, в свирепое учреждение, обладавшее всеми характерными особенно­стями древнего рабства, и даже хуже того.

Но разве можно было ожидать чего-нибудь другого от государства, раз главной его заботой было уничто­жить, вслед за вольными городами, сельскую общину, разрушить все связи, существовавшие между крестья­нами, отдать их земли на разграбление богатым и под­чинить их, каждого в отдельности, власти чиновника, попа и помещика?

 

VIII

 

Уничтожить независимость городов: разграбить бога­тые торговые и ремесленные гильдии; сосредоточить в своих руках всю внешнюю торговлю городов и убить ее; забрать в свои руки внутреннее управление гильдий и подчинить внутреннюю торговлю и все производство, все ремесла, во всех мельчайших подробностях, стаду чиновников и тем самым убить и промышленность, и ис­кусства; задушить местное управление; уничтожить мест­ное ополчение; задавить слабых налогами в пользу сильных и разорить страну войной — такова была роль нарождающегося государства в шестнадцатом и сем­надцатом столетиях по отношению к городским союзам.

То же самое, конечно, происходило и в деревнях, среди крестьян. Как только государство почувствовало себя достаточно сильным, оно поспешило уничтожить сельскую общину, разорить крестьян, вполне предостав­ленных его произволу, и разграбить общинные земли.

Правда, историки и политико-экономы, состоящие на жалованье у государства, учили нас всегда, что сельская община представляет собою устарелую форму зем­левладения, мешающую развитию земледелия, и что по­тому она осуждена была на исчезновение под «влияни­ем естественных экономических сил». Политики и бур­жуазные экономисты продолжают говорить это и до сих пор, и, к сожалению, есть даже революционеры и социалисты (претендующие на название «научных» социалистов), которые повторяют эту заученную ими в школе басню.

А между тем это самая возмутительная ложь, кото­рую только можно встретить в науке. История кишит документами, несомненно доказывающими всякому, кто только желает знать истину (относительно Франции для этого достаточно хотя бы одного сборника законов Даллоза), что государство сперва лишило сельскую общи­ну независимости, всяких судебных, законодательных и административных прав, а затем ее земли были или просто разграблены богатыми, под покровительством государства, или же конфискованы непосредственно са­мим государством.

Во Франции грабеж этот начался еще в шестнадца­том столетии и продолжался еще более деятельно в семнадцатом. Еще в 1659-м году государство взяло общины под свое особое покровительство, и достаточно прочесть указ Людовика XIV (1667-го года), чтобы по­нять, что грабеж общинных земель начался с этого вре­мени. «Люди присваивали себе земли, когда им вздума­ется, земли делились... чтобы оправдать грабеж, выду­мывались долги, якобы числившиеся за общинами», — говорит король в этом указе... а два года спустя он кон­фискует в свою собственную пользу все доходы общин. Вот что называется «естественной смертью» на якобы научном языке.

В течение следующего столетия половина, по край­ней мере, всех общинных земель была просто-напросто присвоена аристократией и духовенством под покрови­тельством государства. И несмотря на это, общины все-таки продолжали существовать до 1787-го года. Общин­ники все еще собирались где-нибудь под вязом, распре­деляли земли, назначали налоги; сведения об этом вы Можете найти у Бабо — «Община при старом режиме» (Babeau. Le village sous 1'ancien regime). Тюрго на­шел, однако, что общинные советы «слишком шумны», и уничтожил их в той провинции, которой он управлял; на место их он поставил собрания выборных из состоятельной части населения. В 1787-м году, т. е. накануне революции, государство распространило эту меру на всю Францию. Мир был уничтожен, и управление дела­ми общин перешло в руки немногих синдиков, избран­ных наиболее зажиточными буржуа и крестьянами.

Учредительное собрание поспешило подтвердить этот закон в декабре 1789 года; после чего буржуазия, за­нявшая место дворян, стала грабить остатки общинных земель. И потребовался целый ряд крестьянских бунтов, чтобы заставить Конвент в 1793 году утвердить то, что было уже сделано восставшими крестьянами в восточ­ной Франции, т. е. он издал распоряжение о возвраще­нии крестьянам общинных земель. Но это случилось только тогда, когда крестьяне своим восстанием и так уже отбили землю, и проведено это было только там, где они сами совершили это на деле.

Такова, пора бы это знать, судьба всех революцион­ных законов: они осуществляются на практике только тогда, когда уже являются совершившимся фактом.

Тем не менее, признавая право общин на землю, ко­торая была у них отнята после 1669 года, Законода­тельное собрание не упустило случая подпустить в этот закон буржуазного яда. В нем сказано, что земли, от­нятые у дворян, должны быть разделены поровну толь­ко между «гражданами» — то есть между деревенской буржуазией. Одним росчерком пера Конвент лишил, та­ким образом, права на землю «присельщиков», т. е. массу обедневших крестьян, которые больше всего и нуждались в общинных угодьях. К счастью, в ответ на это крестьяне опять стали бунтоваться в 1793-м году, и тогда только Конвент издал новый закон, предписы­вавший разделение земель между всеми крестьянами. Но это распоряжение никогда не было приведено в ис­полнение и послужило лишь предлогом для новых за­хватов общинных земель.

 

Всех этих мер, казалось, было бы достаточно, чтобы заставить общины «умереть естественной смертью», как выражаются эти господа. И, однако, общины продолжа­ли существовать, 24-го августа 1794 года господствовав­шая тогда реакционная власть нанесла им новый удар. Государство конфисковало все общинные земли, сдела­ло из них запасный фонд, обеспечивающий националь­ный долг, и начало продавать их с аукциона крестьянам а больше всего сторонникам буржуазного перево­рота, кончившегося казнью якобинцев, т. е. «термидорцам».

К счастью, 2-го прериаля пятого года этот закон был отменен, после трехлетнего существования. Но в то же время были уничтожены и общины, на место которых были учреждены «кантональные советы», чтобы госу­дарство легко могло наполнять их своими чиновниками. Так продолжалось до 1801 года, когда сельские общи­ны опять были восстановлены; но зато правительство присвоило себе право назначать мэров и синдиков во всех 36000 общинах Франции! Эта нелепость продол­жала существовать до революции 1830-го года, после которой был возобновлен закон 1784 года. В промежут­ках между этими мерами общинные земли подверглись опять конфискации государством в 1813 году; затем в течение трех лет предавались разграблению. Остатки земель были возвращены только в 1816 году.

Но и это еще был не конец. Каждое новое прави­тельство видело в общинных землях источник, из кото­рого можно было черпать награды для людей, которые служили правительству поддержкой. После 1830 года три раза — <в> первый в 1837 году и в последний уже при Наполеоне III издавались законы, предписывав­шие крестьянам разделить общинные леса и пастбища подворно; и все три раза правительства были вынуждены отменять эти законы ввиду сопротивления крестьян. Тем не менее Наполеон III умел все-таки воспользоваться этим и утянуть для своих любимцев несколько крупных имений.

Таковы факты, и таковы на «научном» языке «эконо­мические законы», под ведением которых общинное зем­левладение во Франции умерло «естественною смер­тью» После этого, может быть, и смерть на поле сра­жения ста тысяч солдат есть также «естественная смерть»?

То, что произошло во Франции, случилось также в Бельгии, в Англии, в Германии, в Австрии; короче го­воря, во всей Европе, за исключением славянских стран*.

 

* Это произошло теперь и в России, где правительство разре­шило захват общинных земель по закону 1806 года и поощряло этот захват через своих чиновников.

 

Страннее всего то, что и периоды разграбления общин во всех странах Западной Европы также совпада­ют. Разница была только в приемах. Так, в Англии не решались проводить общих мер, а предпочли издать не­сколько тысяч отдельных актов об обгораживании, ко­торыми дворянско-буржуазный парламент в каждом от­дельном случае утверждал конфискацию земли, облекая помещика правом удерживать за собой обгороженную им землю. И парламент делает это до сих пор. Несмот­ря на то, что в Англии до сих пор еще видны следы тех борозд, которые служили для временных переделов общинных земель на участки, по столько-то на семью, и что мы находим в сочинениях Маршаля ясное описа­ние этого рода землевладения, существовавшего еще в начале 19-го века, и что общинное хозяйство сохрани­лось еще в некоторых коммуна*, до сих пор еще нахо­дятся ученые люди (вроде Сибома, достойного ученика Фюстель де Куланжа), которые утверждают, что в Анг­лии сельских общин никогда не существовало, помимо крепостного права!

 

* Смотри статью Д. Слэтера «Обгораживание общинных земель» в «Географическом журнале» Лондонского географического общест­ва, с картами и планами, январь 1907 г. С тех пор вышла книгой.

 

Те же приемы мы видим и в Бельгии, и в Германии, и в Италии, и в Испании. Присвоение в личную собст­венность прежних общинных земель было таким обра­зом почти завершено к пятидесятым годам 19-го столе­тия. Крестьяне удержали за собой лишь жалкие клочки своих общинных земель.

Вот к чему привел союз взаимного страхования меж­ду помещиком, попом, солдатом и судьей — т. е. госу­дарство — в отношении к крестьянам, которых он ли­шил последнего средства обеспечения от нищеты и эко­номического рабства.

 

Теперь спрашивается — организуя и покрывая та­ким образом грабеж общинных земель, могло ли госу­дарство допустить существование общины как органов местной жизни?

Очевидно, нет.

Допустить, чтобы граждане образовали в своей сре­де союз, которому были бы присвоены обязанности го­сударства, было бы противоречием государственному принципу. Государство требует прямого и личного подчинения себе подданных, без посредствующих групп: оно требует равенства в рабстве; оно не может терпеть «государства в государстве».

Поэтому в шестнадцатом столетии, как только госу­дарство начало складываться, оно приступило к разру­шению связей, существовавших между гражданами в городах и в деревнях. Если оно иногда и мирилось с некоторой тенью самоуправления в городских учреж­дениях — но никогда с независимостью, — то это дела­лось исключительно ради формальных целей, ради воз­можно большего облегчения общего государственного бюджета; или же для того, чтобы дать возможность со­стоятельным людям в городах обогащаться на счет на­рода; это происходило, например, в Англии до самого последнего времени и отражается до сих пор в ее уч­реждениях и обычаях: все городское хозяйство, вплоть до самого последнего времени, было в руках нескольких богатых лавочников.

И это вполне понятно. Местная жизнь развивается из обычного права, тогда как римский закон ведет к со­средоточению власти в немногих руках. Одновременное существование того и другого невозможно; одно из двух должно исчезнуть.

Вот почему, напр., в Алжире, при французском управлении, когда кабильская джемма, или сельская община, ведет какой-нибудь процесс о своих землях, каждый член общины должен обратиться к суду с от­дельной просьбой, так как суд скорее выслушает пять­десят или двести просителей, чем одно коллективное хо­датайство целой джеммы. Якобинский устав Конвента (известный под именем Кодекса Наполеона) не признал обычного права: для него существует только римское или, скорее, византийское право.

Вот почему если где-нибудь во Франции буря сло­мает дерево на большой дороге или если какой-нибудь крестьянин пожелает заплатить камнелому два или три франка вместо того, чтобы самому набить щебня для починки его участка общинной дороги, то для этого дол­жны засесть и царапать перьями целых пятнадцать чи­новников министерства внутренних дел и государствен­ного казначейства; эти великие дельцы должны обме­няться более чем пятьюдесятью бумагами и отношения­ми, раньше чем дерево будет продано и крестьянин получит разрешение внести свои два-три франка в об­щинную кассу.

Вам это, может быть, покажется невероятным? По­смотрите в «Journal des Economistes» (апрель 1893 г.) статью Трикоша, который составил подробный список всех этих пятидесяти бумаг.

И это, не забудьте, происходит при третьей респуб­лике! Я говорю здесь не о «варварских» приемах старо­го порядка, который ограничивался всего пятью или шестью бумагами. Понятно, почему ученые говорят, что в то варварское время контроль государства был толь­ко номинальный.

Но если бы дело было только в этом! Что значили бы, в конце концов, лишних 20 000 чиновников и не­сколько сот лишних миллионов рублей в бюджете! Ведь это сущие пустяки для любителей «порядка» и единооб­разия!

Но важно то, что в основании всего этого лежит не­что гораздо худшее: самый принцип, убивающий все живое.

У крестьян одной и той же деревни всегда есть ты­сячи общих интересов: интересы хозяйственные, отноше­ния между соседями, постоянное взаимное общение; им по необходимости приходится соединяться между собою ради всевозможнейших целей. Но такого соединения го­сударство не любит — оно не желает и не может позво­лить, чтобы они соединялись. Оно дает им школу, попа, полицейского и судью; чего же им больше? И если у них явятся еще какие-нибудь нужды, они должны в установленном порядке обращаться к церкви и к госу­дарству.

Так, вплоть до 1883 года во Франции строго запре­щалось крестьянам составлять между собою какие бы то ни было союзы, хотя бы для того, напр., чтобы поку­пать вместе химическое удобрение или осушать свои по­ля. Республика решилась, наконец, даровать крестья­нам эти права только в 1883-86 годах, когда был издан закон о синдикатах, хотя и урезанный всевозмож­ными ограничениями и мерами предосторожности. Рань­ше этого во Франции всякое общество, имевшее более 19-ти членов, считалось противозаконным.

И наш ум так извращен полученным нами государ­ственным образованием, что мы способны радоваться, например, даже тому, что земледельческие синдикаты начали с тех пор быстро распространяться во Франции; мы даже не подозреваем того, что право союзов, кото­рого крестьяне были лишены целые столетия, составляло их естественное достояние в средние века, что это было бесспорное достояние всякого и каждого, свобод­ного или крепостного. А мы настолько пропитались раб­ским духом, что воображаем, будто это право составля­ет одно из «завоеваний демократии».

Вот до какого невежества довели нас наше исковер­канное и извращенное государством образование и на­ши государственные предрассудки!

 

IX

 

«Если у вас есть какие-нибудь общие нужды в горо­де или в деревне, обращайтесь с ними к церкви и к го­сударству. Но вам строго воспрещается соединяться вместе непосредственно и заботиться о них самим». Эти слова раздаются по всей Европе, начиная с шестнадца­того столетия.

Уже в указе английского короля Эдуарда III, обна­родованном в конце 14-го столетия, сказано, что «все союзы, товарищества, собрания, организованные обще­ства, статуты и присяги, уже установленные или имею­щие быть установленными среди плотников и каменщи­ков, отныне будут считаться недействительными и упраздненными». Но когда восстания городов и другие народные движения, о которых говорилось выше, были подавлены и государство почувствовало себя полным хозяином, оно решилось наложить руку на все, без исключения, народные учреждения (гильдии, братства и т. д.), которые соединяли до тех пор и ремесленников, и крестьян. Оно прямо уничтожило их и конфисковало их имущество.

Особенно ясно это видно в Англии, где существует масса документов, отмечающих каждый шаг этого унич­тожения. Мало-помалу государство накладывает руку на гильдии и братства, оно давит их все сильнее и силь­нее. Оно постепенно отменяет сначала их союзы, потом их празднества, их суды, их старшин, которых оно за­менило своими собственными чиновниками и судьями. Затем, в начале шестнадцатого века, при Генрихе VIII, государство уже прямо и без всяких церемоний конфи­скует имущества гильдий. Наследник «великого» проте­стантского короля Эдуард VI докончил работу своего отца*.

 

* См. работы Toulmin Smith's о гильдиях.

 

Это был настоящий дневной грабеж, «без всякого оправдания», как совершенно верно говорит Торольд Роджерс. И этот самый грабеж так называемые «науч­ные» экономисты выдают нам теперь за «естественную» смерть гильдий в силу «экономических законов».

И в самом деле, могло ли государство терпеть ре­месленные гильдии или корпорации, с их торговлей, с их собственным судом, собственной милицией, казной и организацией, скрепленной присягой? Для государст­венных людей они были «государством в государстве»! Настоящее государство было обязано раздавить их; и оно, действительно, раздавило их повсюду — в Анг­лии, во Франции, в Германии, в Богемии, в России, со­хранивши от них лишь внешнюю форму, удобную для его фискальных целей и составляющую просто часть ог­ромной административной машины.

Удивительно ли после этого, что гильдии и ремес­ленные союзы, лишенные всего того, что прежде состав­ляло их жизнь, и подчиненные королевским чиновникам, ставши при этом частью администрации, превратились в 18-м столетии лишь в бремя, в препятствие для про­мышленного развития — вместо того, чтобы быть самой сущностью его, какой они были за четыреста лет до того? Государство убило их.

В самом деле, оно не только уничтожило ту незави­симость и самобытность, которые были необходимы для жизни гильдий и для защиты их от вторжения государ­ства; оно не только конфисковало все богатства и иму­щества гильдий: оно вместе с тем присвоило себе и всю их экономическую жизнь.

Когда  внутри средневекового города случалось столкновение промышленных интересов или когда две гильдии не могли прийти к обоюдному соглашению, — за разрешением спора не к кому было больше обра­щаться, как ко всему городу. Спорящие стороны бывали принуждены сойтись на чем-нибудь, найти какой-нибудь компромисс, потому что все гильдии города были заин­тересованы в этом. И такую сделку находили; иногда, в случае нужды, в качестве третейского судьи пригла­шался соседний город.

Отныне единственным судьей являлось государство, По поводу каждого мельчайшего спора в каком-нибудь ничтожном городке в несколько сот жителей в коро­левских и парламентских канцеляриях скоплялись воро­ха бесполезных бумаг и кляуз. Английский парламент, например, был буквально завален тысячами таких мел­ких местных дрязг. Пришлось держать в столице тыся­чи чиновников (большею частью продажных), чтобы сортировать, читать, разбирать все эти бумаги и поста­новлять по ним решения; чтобы регулировать и упоря­дочивать ковку лошадей, беление полотна, соление се­ледок, деланье бочек и т. д. до бесконечности... а кучи дел все росли и росли!

Но и это было еще не все. Скоро государство нало­жило свою руку и на внешнюю торговлю. Оно увидело в ней средство к обогащению и поспешило захватить ее. Прежде, когда между двумя городами возникало ка­кое-нибудь разногласие по поводу стоимости вывозимо­го сукна, чистоты шерсти или вместимости бочонков для селедок, города сносились по этому поводу между со­бою. Если спор затягивался, они обращались к третье­му городу и призывали его в третейские судьи (это слу­чалось сплошь да рядом); или же созывался особый съезд гильдий ткачей или бочаров, чтобы прийти к международному соглашению насчет качества и стои­мости сукна или вместимости бочек.

Теперь явилось государство, которое взялось решать все эти споры из одного центра, из Парижа или из Лон­дона. Оно начало предписывать через своих чиновников объем бочек, качество сукна; оно учитывало число ни­ток и их толщину в основе и утке; оно начало вмеши­ваться своими распоряжениями в подробности каждого ремесла.

 

Результаты вам известны. Задавленная этим контро­лем промышленность в 18-м столетии вымирала. Куда, в самом деле, девалось искусство Бенвенуто Челлини под опекой государства? — Оно умерло! — А что ста­лось с архитектурой тех гильдий каменщиков и плотни­ков, произведениям которых мы удивляемся до сих пор? — Стоит лишь взглянуть на уродливые памятники государственного периода, чтобы сразу ответить, что архитектура замерла, замерла настолько, что и до сих пор еще не может оправиться от удара, нанесенного ей государством.

Что стало с брюжскими полотнами, с голландскими сукнами? Куда девались те кузнецы, которые умели так искусно обращаться с железом, что чуть ли не во вся­ком европейском городке из-под их рук выходили изящнейшие украшения из этого неблагородного металла? Куда девались токари, часовщики, те мастера, которые создали в средние века славу Нюрнберга своими точ­ными инструментами? Вспомните хотя бы Джемса Уатта, который в конце восемнадцатого века напрасно искал в продолжение тридцати лет работника, умею­щего выточить точные цилиндры для его паровой маши­ны; его мировое изобретение в течение тридцати лет ос­тавалось грубой моделью за неимением мастеров, кото­рые могли бы сделать по ней машину.

Таковы были результаты вмешательства государст­ва в промышленность. Все, что оно умело сделать, — это придавить, принизить работника, обезлюдить стра­ну, посеять нищету в городах, довести миллионы людей в деревнях до голодания — выработать систему про­мышленного рабства!

И вот эти-то жалкие остатки старых гильдий, эти-то организмы, раздавленные и задушенные государством, эти-то бесполезные части государственной администра­ции «научные» экономисты смешивают в своем невеже­стве со средневековыми гильдиями! То, что было унич­тожено Великой Революцией, как помеха промышленно­сти, были уже не гильдии и даже не рабочие союзы; это были бесполезные и даже вредные части государст­венной машины.

Французская революция смела много мусора. Но что якобинцы, вынесенные революцией ко власти, тща­тельно сохранили — это власть государства над про­мышленностью, над промышленным рабом — рабочим.

Вспомните, что говорилось в Конвенте — в страшном террористическом Конвенте — по поводу одной стачки. На требование стачечников Конвент ответил:

«Одно государство имеет право блюсти интересы граждан. Вступая в стачку, вы составляете коалицию, вы создаете государство в государстве. А потому — смертная казнь за стачку!»

Обыкновенно в этом ответе видят только буржуаз­ный характер Французской революции. Но нет ли в нем еще и другого, более глубокого смысла? Не указывает ли он на отношение государства ко всему обществу во­обще, — отношение, нашедшее себе самое яркое выра­жение в якобинстве 1793 года?

«Если вы чем-нибудь недовольны, обращайтесь к го­сударству! Оно одно имеет право удовлетворять жалобы своих подданных. Но соединяться вместе для самозащиты — этого нельзя!» Вот в каком смысле республика называла себя «единой и нераздельной».

И разве не так же думает и современный социа­лист-якобинец? Разве Конвент, с присущей ему свирепой логикой, не выразил сущности его мыслей?

В этом ответе Конвента выразилось отношение вся­кого государства ко всем сообществам, ко всем част­ным организациям, каковы бы ни были их цели.

Что касается стачки в России, она и теперь еще счи­тается преступлением против государства. В значитель­ной степени то же можно сказать и о Германии, где им­ператор Вильгельм еще недавно говорил углекопам:

«Обращайтесь ко мне; но если вы когда-нибудь посме­ете действовать в своих интересах сами, вы скоро по­знакомитесь со штыками моих солдат!»

То же самое почти всегда происходит и во Фран­ции. И даже в Англии только после столетней борьбы путем тайных обществ, путем кинжала, пускаемого в ход против предателя и хозяина, путем подкладывания пороха под машины (не дальше как в 1860-м г.), наждака в подшипники и т. п. английским рабочим по­чти удалось добиться права стачек. Они скоро добьют­ся его окончательно, если только не попадутся в ловуш­ку, уже расставленную им государством, которое хочет навязать им обязательное посредничество в столкнове­ниях с хозяевами в обмен на закон о восьмичасовом рабочем дне.

Больше ста лет ужасной борьбы! И сколько страда­ний, сколько рабочих умерло в тюрьмах, сколько сосла­но в Австралию, убито, повешено! И все это для того, чтобы возвратить себе то право соединяться в союзы, которое — повторяю опять — составляло достояние каж­дого человека, свободного или крепостного, в те време­на, когда государство еще не успело наложить свою тя­желую руку на общество*.

 

* Даже и теперь, не далее как в 1903-м году, при консерва­тивном министерстве, право стачек снова было подорвано. Палата лордов, действуя как высшая судебная инстанция, постановила сле­дующее: в случае стачки, если будет доказано, что рабочий союз отговаривал — просто отговаривал через своих подчасков, без устрашения силою — рабочих, собиравшихся заступить места забастовав­ших рабочих, то весь рабочий союз отвечает всею своею кассой за убытки, понесенные хозяевами. В известной Taff-Vale забастовке ра­бочий союз должен был уплатить хозяевам свыше 50000 фунтов, т. е. более полумиллиона рублей. Второй такой же случай был поднят недавно, и рабочий союз кончил дело, признав себя должным 300000 рублей.

 

Но разве только одни рабочие подверглись этой уча­сти? Вспомните о той борьбе, которую пришлось выдер­жать с государством буржуазии, чтобы добиться права образовывать торговые общества, — права, которое го­сударство предоставило ей только тогда, когда увидело в таких обществах способ создавать монополии в поль­зу своих служителей и пополнять свою казну. А борьба за то, чтобы сметь говорить, писать или даже думать не так, как велит государство посредством своих академий, университетов и церкви! А борьба, которую пришлось выдержать за то, чтобы иметь право учить детей хотя бы только грамоте, — право, которое государство остав­ляет за собой и которым оно не пользуется! А право даже веселиться сообща? Я уже не говорю о выборных судьях или о том, что в средние века человеку очень часто предоставлялось самому выбирать, у какого судьи он желает судиться и по какому закону. И я не говорю также о той борьбе, которая еще предстоит нам, преж­де чем наступит день, когда будет сожжена книга воз­мутительных наказаний, порожденных духом инквизи­ции и восточных деспотий, — книга, известная под на­званием Уголовного Закона!

Или посмотрите на систему налогов — учреждение чисто государственного происхождения, являющееся мо­гучим орудием в руках государства, которое пользуется им как во всей Европе, так и в молодых республиках Соединенных Штатов Америки, для того чтобы держать под своей пятою массы населения, доставлять выгоды своим сторонникам, разорять большинство в угоду пра­вящему меньшинству и поддерживать старые общест­венные деления, старые касты.

Подумайте затем о войнах, без которых государство не может ни образоваться, ни существовать, — войны, которые делаются фатальными, неизбежными, как толь­ко мы допустим, что известная местность (только пото­му, что она составляет одно государство) может иметь интересы, противоположные интересам соседних местностей, составляющих часть другого государства. Поду­майте только о прошлых войнах и будущих, которые грозят нам и которые покоренные народы принуждены будут вести, чтобы завоевать себе право дышать сво­бодно; о войнах за торговые рынки, о войнах для созда­ния колониальных империй, А мы все знаем слишком хорошо во Франции, какое рабство несет с собой война, все равно, кончается ли она победой или поражением.

Но из всех перечисленных мною зол едва ли не са­мое худшее — это воспитание, которое нам дает госу­дарство как в школе, так и в последующей жизни. Го­сударственное воспитание так извращает наш мозг, что само понятие о свободе в нас исчезает и заменяется понятиями рабскими.

Грустно видеть, как глубоко многие из тех, которые считают себя революционерами, глубоко ненавидят анархистов только потому, что анархическое понятие о свободе не укладывается в то узкое и мелкое пред­ставление о ней, которое они почерпнули из своего про­никнутого государственным духом воспитания. А между тем нам приходится встречаться с этим на каждом шагу.

Зависит это от того, что в молодых умах всегда ис­кусно развивали, и до сих пор развивают, дух добро­вольного рабства, с целью упрочить навеки подчинение подданного государству. Философию, проникнутую лю­бовью к свободе, всячески стараются задушить ложною религиозно-государственною философией. Историю из­вращают, начиная уже с самой первой страницы, где рассказывают басни о меровингских, каролингских и рюриковских династиях, и до самой последней, где воспевается якобинство, а народ и его роль в создании общественных учреждений обходятся молчанием. Даже естествознание ухитряются извратить в пользу двуголового идола, церкви и государства; а психологию лично­сти, и еще больше общества, искажают на каждом ша­гу, чтобы оправдать тройственный союз — из солдата, попа и палача. Даже теория нравственности, которая в течение целых столетий проповедовала повиновение церкви или той или другой якобы священной книге, освобождается теперь от этих пут только затем, чтобы проповедовать повиновение государству. «У вас нет ни­каких прямых обязанностей по отношению к вашему ближнему, в вас нет даже чувства взаимности; все ва­ши обязанности — обязанности по отношению к госу­дарству; без государства вы перегрызли бы друг другу горло, — учит нас эта новая религия, называющая себя «научною», в то время как она молится все тому же престарому римскому и кесарскому божеству. — Сосед, Друг, общинник, согражданин, ты должен забыть все это! ты должен сноситься с другими не иначе как через посредство одного из органов твоего государства. И все вы должны упражняться в одной добродетели: учиться быть рабами государства. Государство — твой бог!»

И это прославление государства и дисциплины, над которыми трудятся и церковь, и университет, и печать, и политические партии, производится с таким успехом, что даже революционеры не смеют смотреть этому но­вому идолу прямо в глаза.

Современный радикал — централист, государствен­ник и якобинец до мозга костей. По его же стопам идут и социалисты. Подобно флорентинцам конца пятнадца­того столетия, которые отдались в руки диктатуры го­сударства, чтобы спастись от деспотизма патрициев, современные социалисты не находят ничего лучшего, как призвать тех же богов — ту же диктатуру, то же государство, чтобы спастись от гнусностей экономиче­ской системы, созданной тем же государством!

 

Х

 

Если вы вникнете глубже во все разнообразные фак­ты, которых мы могли лишь поверхностно коснуться в этом кратком очерке; если вы посмотрите на государ­ство, каким оно явилось в истории и каким, по сущест­ву своему, оно продолжает быть и теперь; если вы убе­дитесь, как убедились мы, что общественное учреждение не может служить безразлично всем желаемым целям, потому что, как всякий орган, оно развивается посред­ством того, что оно выполняет ради одной известной це­ли, а не ради всех возможных целей — вы поймете, по­чему мы неизбежно приходим к заключению о необхо­димости уничтожения государства.

Мы видим в нем учреждение, которое, развиваясь в течение всей истории человеческих обществ, служило для того, чтобы мешать всякому прямому союзу людей между собою, чтобы препятствовать развитию местного почина и личной предприимчивости, душить уже суще­ствующие вольности и мешать возникновению новых, и все это — чтобы подчинить народные массы ничтожно­му меньшинству. И мы знаем, что учреждение, которое прожило уже несколько столетий и прочно сложилось в известную форму ради того, чтобы выполнить такую роль в истории, уже не может быть приноровлено к ро­ли противоположной.

Что же нам говорят в ответ на этот довод, неопро­вержимый для всякого, кто только задумывался над историей?

Нам противопоставляют возражение почти детское: «Государство уже есть; оно существует и представляет готовую и сильную организацию. Зачем же разрушать ее, если можно ею воспользоваться? Правда, теперь она вредна, но это потому, что она находится в руках экс­плуататоров. А раз она попадет в руки народа, почему же ей не послужить для благой цели, для народного блага?»

Это — все та же мечта маркиза Позы в драме Шил­лера, пытавшегося превратить самодержавие в орудие освобождения, или мечта аббата Фромана в романе Золя «Рим», пытающегося сделать из католической церкви рычаг социализма!..

Не грустно ли, что приходится отвечать на такие до­воды? Ведь те, кто рассуждает таким образом, или не имеют ни малейшего понятия об истинной исторической роли государства, или же представляют себе социаль­ную революцию в таком жалком и ничтожном виде, что она не имеет ничего общего с социалистическими стрем­лениями.

Возьмем как живой пример Францию.

Всем нам, мыслящим людям, известен тот порази­тельный факт, что третья республика во Франции, не­смотря на свою республиканскую форму, остается по существу монархической. Все мы упрекаем ее за то, что она оказалась неспособной сделать Францию республи­канской; я уже не говорю о том, что она ничего не сделала для социальной революции: я хочу только ска­зать, что она даже не внесла республиканских нравов и республиканского духа, В самом деле, ведь все то не­многое, что действительно было сделано в течение по­следних двадцати пяти лет для демократизации нравов или для распространения просвещения, делалось повсю­ду, даже и в европейских монархиях, под давлением ду­ха того времени, которое мы переживаем.

Откуда же явился во Франции этот странный госу­дарственный строй — республиканская монархия?

Происходит он оттого, что Франция была и осталась государством в той же мере, в какой она была сорок лет тому назад. Держатели власти переменили свое имя, но все это огромное чиновничье здание, созданное во Франции по образцу императорского Рима, осталось.

Вся эта ужасная централизованная организация, создан­ная для того, чтобы обеспечить и увеличить эксплуата­цию народных масс в пользу нескольких привилегиро­ванных масс, и составляющая самую сущность государ­ства, осталась; колеса этого громадного механизма продолжают по-прежнему обмениваться пятьюдесятью бу­магами каждый раз, когда ветром снесет дерево на боль­шой дороге, и миллионы, собранные с народа, продол­жают сыпаться в карманы привилегированных. Штем­пель на бумагах изменился; но государство, его дух, его органы, его территориальная централизация и цент­рализация действий, его фаворитизм, т. е. покровитель­ство «своим», его роль создателя монополий — остались без перемены. Мало того: как всякие паразиты, они день ото дня все больше и больше расползаются по всей стране.

Республиканцы — по крайней мере искренние — дол­го льстили себя надеждой, что им «удастся» воспользо­ваться государственной организацией для того, чтобы произвести перемену, в республиканском смысле; мы ви­дим теперь, как они ошиблись в расчетах.

Вместо того чтобы уничтожить старую организацию, уничтожить государство и создать новые формы объеди­нения, исходя из самых основных единиц каждого об­щества — из сельской общины, свободного союза рабо­чих и т. д.,— они захотели «воспользоваться старой, уже существующей организацией». И за это непонимание той истины, что историческое учреждение нельзя заставить по произволу работать то в том, то в другом направле­нии, что оно имеет свой собственный путь развития, кото­рым оно шло в течение веков, — они поплатились тем, что были сами поглощены этим учреждением.

А между тем здесь дело еще не шло об изменении всех экономических отношений общества, как это ста­вим мы: их вопрос был лишь в изменении некоторых политических отношений между людьми! И это даже оказалось невозможно!

И несмотря на эту полную неудачу, несмотря на та­кой жалкий результат, нам все еще с упорством продол­жают повторять, что завоевание государственной власти народом будет достаточно для совершения социальной революции! Нас хотят уверить, несмотря на все неуда­чи, что старая машина, старый организм, медленно вы­работавшийся в течение хода истории с целью убивать свободу, порабощать личность, подыскивать для притеснения законное основание, создавать монополии, отума­нивать человеческие умы, постепенно приучая их к раб­ству мысли, — вдруг окажется пригодным для новой роли, вдруг явится и орудием, и рамками, в которых каким-то чудом создастся новая жизнь... водворится свобода и ра­венство на экономическом основании, исчезнут монопо­лии, наступит пробуждение общества и завоевание им лучшего будущего! — Какая печальная, трагическая ошибка!..

Какая нелепость! Какое непонимание истории!

Чтобы дать простор широкому росту социализма, нужно вполне перестроить все современное общество, ос­нованное на узком лавочническом индивидуализме. Воп­рос не только в том, чтобы, как иногда любили выра­жаться на метафизическом языке, «возвратить рабочему целиком весь продукт его труда», но в том, чтобы изме­нить самый характер всех отношений между людьми, начиная с отношений отдельного обывателя к какому-нибудь церковному старосте или начальнику станции и кончая отношениями между различными ремеслами, деревнями, городами и областями. На каждой улице, во всякой деревушке, в каждой группе людей, сгруппиро­вавшихся около фабрики или железной дороги, должен проснуться творческий, созидательный и организацион­ный дух, — для того чтобы и на фабрике, и на железной дороге, и в деревне, и в лавке, и в складе продуктов, и в потреблении, и в производстве, и в распределении все перестроилось по-новому. Все отношения между лич­ностями и человеческими группами должны будут под­вергнуться перестройке с того самого часа, когда мы ре­шимся дотронуться впервые до современной обществен­ной организации, до ее коммерческих или администра­тивных учреждений.

И вот эту-то гигантскую работу, требующую свобод­ной деятельности народного творчества, хотят втиснуть в рамки государства, хотят ограничить пределами пира­мидальной организации, составляющей сущность госу­дарства! Из государства, самый смысл существования которого заключается, как мы видели, в подавлении лич­ности, в уничтожении всякой свободной группировки, всякого свободного творчества, в ненависти ко всякому личному почину и в торжестве одной идеи, которая по необходимости должна быть идеей посредственности — из этого-то механизма хотят сделать орудие для выпол­нения гигантского превращения!.. Целым общественным обновлением хотят управлять путем указов и избира­тельного большинства!.. Какое ребячество!

 

Через всю историю нашей цивилизации проходят два течения, две враждебные традиции: римская и народная, императорская и федералистская, традиция власти и традиция свободы.

И теперь, накануне великой социальной революции, эти две традиции опять стоят лицом к лицу.

Которое нам выбрать из этих двух всегда борющихся в человечестве течений — течение народное или течение правительственного меньшинства, стремящегося к поли­тическому и религиозному господству, — сомнения быть не может. Наш выбор сделан.

Мы присоединяемся к тому течению, которое еще в двенадцатом веке приводило людей к организации, построенной на свободном соглашении, на свободном почине личности, на вольной федерации тех, кто нуж­дается в ней. Пусть другие стараются, если хотят, цеп­ляться за традиции канонического и императорского Рима!

История не представляет одной непрерывной линии развития. По временам развитие останавливалось в од­ной части света, а затем возобновлялось в другой. Еги­пет, Азия, берега Средиземного моря, Центральная Ев­ропа поочередно пребывали очагами исторического раз­вития. И каждый раз развитие начиналось с первобыт­ного племени; затем оно переходило к сельской общине; затем наступал период вольных городов и наконец пе­риод государства, во время которого развитие продол­жалось некоторое время, но затем вскоре замирало.

В Египте цивилизация началась в среде первобытно­го племени, достигла ступени сельской общины; потом пережила период вольных городов и позднее приняла форму государства, которое, после временного процве­тания, привело к смерти страны.

Развитие снова началось в Ассирии, в Персии, в Па­лестине. Снова оно прошло через те же ступени — пер­вобытного племени, сельской общины, вольного города, всесильного государства, и затем опять наступила — смерть!

Новая цивилизация возникла в Греции. Опять начав­шись с первобытного племени, медленно пережив сель­скую общину, она вступила в период республиканских городов. В этой форме греческая цивилизация достигла своего полного расцвета. Но вот с Востока на нее по­веяло ядовитым дыханием восточных деспотических тра­диций. Войны и победы создали Македонскую империю Александра. Водворилось государство и начало сосать жизненные соки из цивилизации, пока не настал тот же конец — смерть!

Образованность перенеслась тогда в Рим. Здесь мы опять видим зарождение ее из первобытного племени; потом сельскую общину, и затем вольный город. Опять в этой форме Римская цивилизация достигла своей выс­шей точки. Но затем явилось государство, империя и с нею конец — смерть!

На развалинах Римской империи цивилизация возро­дилась среди кельтских, германских, славянских и скан­динавских племен. Медленно вырабатывало первобыт­ное племя свои учреждения, пока они не приняли фор­мы сельской общины. На этой ступени они дожили до двенадцатого столетия. Тогда возникли республиканские вольные города, породившие тот славный расцвет чело­веческого ума, о котором свидетельствуют нам памятни­ки архитектуры, широкое развитие искусств и открытия, положившие основания нашему естествознанию. Но за­тем, в 16-м веке, явилось на сцену государство и... не­ужели опять смерть?

Да, смерть — или возрождение! Смерть, если мы не сумеем перестроить общество на свободном, противого­сударственном фундаменте.

Одно из двух. Или государство раздавит личность и местную жизнь; завладеет всеми областями человече­ской деятельности, принесет с собою войны и внутрен­нюю борьбу из-за обладания властью, поверхностные революции, лишь сменяющие тиранов, и как неизбеж­ный конец — смерть!

Или государство должно быть разрушено, и в таком случае новая жизнь возникнет в тысяче и тысяче цент­ров, на почве энергической, личной и групповой инициа­тивы, на почве вольного соглашения.

Выбирайте сами!

 

 

IV

СОВРЕМЕННОЕ ГОСУДАРСТВО

 

I

ГЛАВНЫЙ ПРИНЦИП СОВРЕМЕННЫХ ОБЩЕСТВ

 

Для нас особенно важно разобраться в отличитель­ных чертах современного общества и государства, чтобы определить, куда мы идем, что нами уже приобретено теперь и что мы надеемся завоевать в будущем.

Общество, в настоящем его виде, конечно, не являет­ся результатом какого-нибудь основного начала, логи­чески развитого и приложенного ко всем потребностям жизни. Как всякий живой организм, общество представ­ляет собой, наоборот, очень сложный результат тысячи столкновений и тысячи соглашений, вольных и неволь­ных, множества пережитков старого и молодых стремле­ний к лучшему будущему.

Подчиненный язычеству и духовенству дух древно­сти, рабство, империализм, крепостничество, средневеко­вая община, старые предрассудки и современный дух — все это представлено в теперешнем обществе, более или менее, со всеми оттенками, под всеми формами всевоз­можных оттенков. Тени прошлого и облики будущего, обычаи и понятия, сохранившиеся еще от каменного ве­ка, и стремления к будущему, еле обрисовывающемуся на горизонте, — все это существует в нем в состоянии постоянной борьбы в каждом человеке, в каждом обще­ственном слое и в каждом поколении, как и во всем об­ществе, взятом в целом.

Однако если мы посмотрим на крупные столкновения и великие народные революции, совершившиеся в Евро­пе начиная с двенадцатого столетия, мы увидим, что в них выражается одно стремление. Все эти восстания были направлены на разрушение того, что осталось в виде пережитка от древнего рабства в более мягкой форме — против крепостного права. Все они имели Целью освобождение или крестьян, или горожан, или тех и других от принудительного труда, который был навязан им силой закона в пользу тех или других гос­под. Признать за человеком право располагать своею личностью и работать над тем, что он хочет и сколько он хочет, без того чтобы кто-либо имел право принуж­дать его к этому, — иначе говоря, освободить личность крестьянина и ремесленника, такова была цель всех народных революций: великого восстания коммун две­надцатого века, крестьянских войн в пятнадцатом и ше­стнадцатом веках, в Богемии, Германии и Голландии, революций 1381 и 1648 годов в Англии и, наконец, Ве­ликой Революции во Франции.

Правда, что эта цель была достигнута только отча­сти. По мере того как человек освобождался и завоевы­вал себе личную свободу, новые экономические условия навязывались ему, чтобы урезать его свободу, выковать для него новые цепи и угрозой голода подвести его под ярмо. Мы видели недавно пример в наши дни, когда русские крепостные, освобожденные в 1861 году, очути­лись в положении, при котором им пришлось дорогой ценой выкупать земли, которые они обрабатывали рука­ми в течение многих веков, что привело их к упадку и нищете, и таким образом их порабощение было вос­становлено. То, что происходило в России в наше вре­мя, было также и прежде в том или ином виде везде в Западной Европе. Когда физическое принуждение ис­чезало вследствие восстания или революции, то уста­навливались новые формы того же принуждения. Лич­ное рабство было уничтожено, но порабощение возника­ло в новой форме — экономической форме.

И однако, несмотря на все, господствующее начало современного общества есть начало личной свободы, про­возглашенное — по крайней мере в теории — для каждо­го члена общества. Согласно букве закона, труд не яв­ляется более принудительным ни для кого. Нет более класса рабов, принужденных работать для своих господ; и в Европе, по крайней мере, нет более крепостных, обя­занных отдавать своему господину три дня работы в не­делю в обмен на кусок земли, к которому они остава­лись прикованными всю их жизнь. Каждый волен рабо­тать, если он хочет, сколько хочет и что он хочет, — таков — по крайней мере в теории — основной принцип современного общества.

Мы знаем, однако, — и социалисты всех оттенков ад перестают доказывать это каждый день, — насколько свобода кажущаяся. Миллионы и миллионы людей, жен­щин и детей постоянно принуждаются под угрозой голо­да продать свою свободу, отдать свой труд хозяину на тех условиях, на которых он пожелает заставить их ра­ботать. Мы знаем — и мы стараемся ясно показать это народным массам, — что под формой аренды, найма и процента, платимых капиталисту, рабочий и крестья­нин продолжают отдавать нескольким господам вместо одного господина те же три дня работы в неделю; очень часто даже больше, чем три дня в неделю, толь­ко бы получить право обрабатывать землю или даже жить хоть где-нибудь под защитой крова.

Мы знаем также, что если господа экономисты дадут себе труд заняться, однажды, случайно, политической экономией и вычислят все, что различные господа (хозяин, капиталист, посредники, землевладелец и так далее, не говоря о государстве) берут прямо или кос­венно из заработной платы рабочего, то мы будем пора­жены скудной долей, которая остается рабочему для оп­латы труда тех других работников, которых продукты труда он потребляет: для уплаты крестьянину, выращи­вающему хлеб, который он ест; каменщику, строящему дом, в котором он живет; тем, кто сделал его мебель, платье и так далее. Мы были бы поражены, видя, как мало возвращается всем этим работникам, которые про­изводят все, что потребляет рабочий, по сравнению с громадной долей, которая идет баронам современного феодализма.

 

Заметьте, что это ограбление рабочего не делается более одним господином, сидящим законно на шее у каждого работника. Для этого существует механизм, чрезвычайно сложный, безличный и неответственный. Как и в прежнее время, рабочий отдает значительную часть своего труда привилегированным; во он более не делает этого под кнутом господина. Принуждение пере­стало быть телесным. Его выбросят на мостовую, его заставят жить в конуре, умирать с голоду, видеть, как его дети гибнут от истощения, побираться милостыней в старости; но его не разложат в полицейском участке на скамье, чтобы высечь за скверно сшитое платье или плохо обработанное поле, как это делалось еще при на­шей жизни в Восточной Европе, а раньше практикова­лось везде, в Европе.

При теперешнем режиме, часто более жестоком и бо­лее неумолимом, чем старый режим, человек сохраняет, однако, чувство личной свободы. Мы знаем, что это чувство — почти иллюзия, самообман для пролетария. Но мы должны признать, что весь современный прогресс и все наши надежды на будущее еще основываются на этом чувстве свободы, как бы ограничена они ни была в действительности.

Самый несчастный из босоногих нищих в самый чер­ный момент его несчастий не согласится поменять своей постели из камней под сводом моста на тарелку супа, которая давалась бы ему каждый день, но с цепью раб­ства на шее. Более того. Это чувство, это требование личной свободы так дороги современному человеку, что мы постоянно видим, как целые массы рабочих терпят голод месяцами и идут с голыми руками на штыки го­сударства, чтобы только удержать известные завоеван­ные права.

В самом деле, самые упорные стачки и самые отча­янные восстания происходили из-за вопросов о свободе, о завоеванных правах, — более чем из-за вопросов о за­работной плате.

Таким образом, право работать над тем, чего хочет человек и сколько хочет, остается принципом современ­ного общества. И самое сильное обвинение, которое мы выдвигаем против современного общества, состоит в том, что эта свобода, столь дорогая сердцу рабочего, остается все время воображаемой и призрачной благо даря тому, что он вынужден продавать свою силу капи­талисту; так что современное государство есть могучее орудие для удержания рабочего в таком вынужденном положении; и достигает оно этого при помощи привиле­гий и монополий, которые оно постоянно дает одному классу граждан, к невыгоде и в ущерб рабочему. В са­мом деле, теперь начинают понимать, что принцип лич­ной свободы, который так дорог всем завоевавшим ее и на котором все пришли к соглашению, ловко обходит­ся благодаря целому ряду монополий; что те, кто ничем не владеет, делаются рабами тех, кто владеет, раз они вынуждены принимать условия владельца земли или фабрики, чтобы иметь возможность работать; что таким образом они платят богачам — всем богачам — громадную дань, благодаря монополиям, созданным в пользу богатых. Народ нападает на монополии не затем, чтобы помешать праздности, какую они дают привилегированным классам, но вследствие того господства над рабо­чим классом, которое они обеспечивают.

Серьезный упрек, который мы ставим современному обществу, состоит не в том, что оно пошло по ложной дороге, провозглашая, что отныне каждый будет рабо­тать над тем, что он хочет и сколько хочет. Мы его уп­рекаем в том, что оно создало такие условия собствен­ности, которые не позволяют рабочему работать над тем, что он хочет и сколько хочет. Мы считаем это общество ненормальным и несправедливым, потому что, провозгласив начало личной свободы, оно поместило ра­ботника полей и фабрик в такие условия, которые унич­тожают »то начало; потому что оно низводит рабочего до состояния замаскированного рабства, до состояния человека, которого нищета заставляет работать для обо­гащения хозяев и для увековечения самому своего раб­ского состояния, — заставляет самого ковать себе свои цепи.

Но если так — если право «работать над тем, что хо­чешь и сколько хочешь» действительно дорого современ­ному человеку; если всякая форма принудительного и рабского труда ему противна; если личная свобода для него важнее всего, — то ясно, что должен делать ре­волюционер.

Он отбросит всякие формы скрытого и замаскирован­ного рабства. Он будет стремиться к тому, чтобы эта свобода не была пустым словом. Он постарается узнать, что мешает рабочему быть действительно единственным господином своих способностей и своих рук; и он будет работать над тем, чтобы разбить эти препятствия — если нужно, силой. Но он будет остерегаться в tg же время ввести новые препятствия, которые, увеличивая, может быть, его благосостояние, снова доведут человека до того, что он потеряет свою свободу.

Посмотрим же, что это за препятствия, которые в современном обществе обрезали свободу рабочего и сделали его рабом.

 

II

РАБЫ ГОСУДАРСТВА

Никто не может быть принужден по закону работать на другого. Такова, сказали мы, основа современного об­щества, завоеванная рядом революций. И те среди нас, кто знал крепостное право в первой половине последне­го века или только видели его следы*, те из нас, кто знал отпечаток, оставленный этим учреждением на фи­зиономии всего общества, — те поймут с одного слова важность перемены, произведенной окончательной отме­ной легального крепостного права. Но если законной обязанности работать для другого более не существует среди частных лиц, то государство сохраняет за собой до сего времени право налагать на своих подданных обязательный труд. Более того. По мере того как отно­шения господина и раба исчезают в обществе, государст­во расширяет все более и более свое право на принуди­тельный труд граждан; так что права современного государства заставили бы покраснеть от зависти закон­ников пятнадцатого и шестнадцатого века, которые ста­рались тогда обосновать королевскую власть.

 

* В Англии, например, следы эти сохранялись до .1848 года в виде принудительного труда детей; их отбирали по закону у бед­ных родителей, если последние были в Работном доме, и их пере­возили на север работать на хлопчатобумажных фабриках.

 

Теперь государство налагает, например, на всех граждан обязательное обучение. Вещь в сущности пре­красная, если смотреть на нее с точки зрения права ре­бенка идти в школу, когда родители хотят удержать его дома для работы, посылают работать на фабрику или даже учиться у невежественной монахини. Но в дейст­вительности — во что превратилось теперь обучение, да­ваемое в первоначальной школе? Ребенку набивают го­лову целой кучей учений, сочиненных именно для того, чтобы обеспечить право государства над гражданином; чтобы оправдать монополии, даваемые государством над целыми классами граждан; чтобы провозгласить как святую святых права богатого эксплуатировать бедного и делаться богатым благодаря этой бедности; чтобы вну­шить детям, что судебное преследование, производимое обществом, есть высшая справедливость и что завоевате­ли были величайшие люди человечества. Но что гово­рить! Государственное обучение, достойное наследие иезуитского воспитания, есть усовершенствованный спо­соб убить всякий дух личного почина и независимости и научить ребенка рабству мысли и действия.

А когда ребенок вырастет, государство явится за тем, чтобы принудить его к обязательной воинской повинности, и предпишет ему, кроме того, различные работы для коммуны и для государства, в случае нужды. На­конец, при помощи налогов оно заставит каждого граж­данина произвести громадную массу работы для госу­дарства, а также для фаворитов государства, все время заставляя его думать, что это он сам добровольно под­чиняется государству, что это он сам распоряжается через своих представителей деньгами, поступающими в государственную казну.

Таким образом, здесь провозглашен новый принцип. Личного рабства более не существует. Нет более рабов государства, как было раньше в течение прошедших ве­ков, даже во Франции и Англии. Король не может более приказывать десяти или двадцати тысячам своих под­данных являться к нему для постройки крепостей или для разбивки садов и возведения дворцов в Версале, не­смотря на «чудовищную смертность среди рабочих, кото­рых каждую ночь увозят, навалив полные телеги тру­пов», как писала мадам де Севинье. Дворцы в Виндзо­ре, Версале и Петергофе не строятся более путем при­нудительных работ. Теперь государство требует всех этих услуг от подданных путем налогов под предлогом производства полезных работ, охраны свободы граждан « увеличения их богатств.

Мы готовы первые радоваться уничтожению былого рабства и засвидетельствовать, насколько это важно для общего прогресса освободительных идей. Быть прита­щенным из Нанси или Лиона в Версаль, чтобы строить там дворцы, предназначенные для увеселения фаворитов короля, было гораздо тяжелее, чем платить такую-то сумму налогов, представляющую столько-то дней рабо­ты, хотя бы даже эти налоги были потрачены на беспо­лезные или даже вредные для народа работы. Мы более чем признательны деятелям 1793 года за то, что они освободили Европу от принудительного труда.

Но тем не менее верно, что по мере того как осво­бождение от личных обязательств человека по отноше­нию к человеку завершалось в течение девятнадцатого века, обязательства по отношению к государству все продолжали расти. Каждые десять лет они увеличива­лись в числе, разнообразии и количестве труда, требуе­мого государством от каждого гражданина. К концу девятнадцатого века мы видим даже, что государство вновь берет себе право на принудительный труд. Оно налагает, например, на железнодорожных рабочих (недавний закон в Италии) обязательный труд в случае стачки; и это — не что иное, как прежний принудитель­ный труд в пользу больших акционерных компаний, вла­деющих железными дорогами. А от железной дороги до рудника и от рудника до фабрики — не более чем один шаг. И раз будет признан предлог общественного блага или даже только общественной необходимости или об­щественной полезности, то нет более границ для власти государства.

Если с углекопами или со служащими железных до­рог еще не обращаются, как с уличенными в государст­венной измене, каждый раз, как они начинают забастов­ку, и если их не вешают направо и налево, то это един­ственно потому, что необходимость в этом еще не чувствуется. Считают более удобным воспользоваться угрожающими жестами нескольких стачечников, чтобы расстрелять толпу в упор и послать вожаков на каторгу. Это делается теперь постоянно и в республиках, и в мо­нархиях.

До сих пор довольствовались «добровольным подчи­нением». Но в тот день, когда почувствовали в Италии необходимость в этом или, вернее, страх такой необхо­димости, парламент не поколебался ни одной минуты голосовать карательный закон, хотя железные дороги в Италии остаются еще в руках частных компаний. Для «себя», во имя «общественного блага» государство, ко­нечно, не поколеблется сделать даже с большей сурово­стью то, что оно уже сделало для своих любимцев, для акционерных компаний. Оно уже сделало это в России. А в Испании оно доходит даже до пыток, чтобы охра­нять монополистов. Действительно, после ужасных пы­ток, применявшихся в 1907 году в Монтжуйской тюрь­ме, пытка стала снова в Испании учреждением на поль­зу нынешних любимцев государства — владетельных фи­нансистов.

Мы идем так быстро в этом направлении, и вторая половина девятнадцатого века, воодушевленная тем, что подсказывали привилегированные фавориты правитель­ства, так далеко зашла в направлении централизации, что если мы не примем мер предосторожности, то в ско­ром времени мы увидим, что стачечников и забастовщи­ков и всех недовольных не только будут расстреливать как мятежников и грабителей, но будут гильотинировать или ссылать в болотистые, вредные для здоровья места в какой-нибудь колонии только за то, что они не выпол­нили общественной службы.

Так делают в армии и так будут делать в рудниках. Консерваторы уже громко требовали этого в Англии.

 

Вообще, не надо обманываться. Два великих движе­ния, два больших течения мысли и действия характери­зовали девятнадцатый век. С одной стороны, мы видели борьбу против всех следов древнего рабства. Мало того, что армии первой французской республики прошли через всю Европу, уничтожая крепостное право, но когда эти армии были изгнаны из стран, которые они освободили, и когда там было восстановлено крепостное право, то оно не могло продержаться долго. Веянье революции 1848 года унесло его окончательно из Западной Европы; а в 1861 году оно, как мы знаем, было уничтожено в России и 17 лет спустя на Балканах.

Более того. В каждой нации человек работал для утверждения своих прав на личную свободу. Он освобо­дился от предрассудков относительно дворянства, коро­левской власти и высших классов: и путем тысячи и ты­сячи маленьких восстаний, произведенных в каждом уг­лу Европы, человек утвердил, посредством созданных им же обычаев, свое право считаться свободным.

С другой стороны, все умственное движение века: по­эзия, роман, драма, как только они перестали быть про­стой забавой для праздных, носили тот же характер. Беря Францию, вспомним о Викторе Гюго, о Евгении Сю в его «Тайнах народа» («Mysteres du peuple»), Александре Дюма (отце, конечно) в его истории Фран­ции, написанной в романах, о Жорж Занде и т. д.; да­лее, о великих конспираторах Барбесе и Бланки, об историках, как Огюстен Тьерри, Сисмонди, Мишле, о публицистах, как П. Л. Куррье; наконец, о реформа­торах-социалистах: Сен-Симоне, Фурье, Консидеране, Луи Блане и Прудоне и, наконец, об основателе пози­тивной философии Огюсте Конте. Все они выразили в литературе движение мысли, которое происходило в каждом углу Франции, в каждой семье, в каждом мыслящем человеке, чтобы освободить человека от нравов и обычаев, оставшихся от эпохи личной власти че­ловека над человеком. И что происходило во Франции, происходило везде, более или менее, чтобы освободить человека, женщину, ребенка от обычаев и идей, уста­новленных веками рабства.

Но рядом с этим великим освободительным движе­нием развивалось в то же время и другое, которое, к несчастью, также вело свое происхождение от Вели­кой Революции. Оно имело своею целью — развить все­могущество государства во имя неопределенного, дву­смысленного выражения, которое открывало дверь не только всем лучшим намерениям, но также и тщеславию и вероломству — во имя общественного блага.

Происходя от эпохи, когда церковь стремилась за­воевать души человеческие, чтобы вести их к спасению, и перейдя в наследие нашей цивилизации от Римской империи и римского права, идея всемогущества государ­ства молча усиливалась и прошла громадный путь в те­чение последней половины 19-го века.

Сравните только обязанность военной службы в той форме, как она существует сейчас, в наши дни, с тем, что она была в прошедшие века, — и вы будете пораже­ны тем, насколько выросла эта обязанность по отноше­нию к государству, под предлогом равенства.

Никогда крепостной в средние века не позволял ли­шать себя человеческих прав до такой степени, как сов­ременный человек, который отказывается от них добро­вольно, просто по духу добровольного рабства. В два­дцать лет, то есть в возрасте, когда человек жаждет свободы и склонен даже «злоупотреблять» этой свобо­дой, молодой человек смиренно позволяет запереть себя на два или три года в казарму, где он разрушает свое физическое, умственное и моральное здоровье. Почему? Зачем?.. Затем, чтобы изучить ремесло, которое швей­царцы изучают в шесть недель, а буры изучили лучше, чем европейские армии, в процессе работы по расчистке девственной земли, объезжая свои прерии верхом.

Он не только рискует своею жизнью, но в своем доб­ровольном рабстве он идет дальше, чем раб. Он позво­ляет своим начальникам контролировать его любовные Дела, он бросает свою любимую женщину, дает обет це­ломудрия и гордится тем, что повинуется, как автомат, своим начальникам, хотя он не может ни судить, ни знать их военные таланты, ни даже их честность. Какой крепостной в средние века, кроме разве прислуги, следо­вавшей за военными сзади с обозом, согласился бы ид­ти на войну на таких условиях, которым современный крепостной, одурелый от идеи дисциплины, подчиняет­ся по своей доброй воле? Да что говорить! Крепостные рабы двадцатого века подчиняются даже ужасам и без­образиям исправительного батальона в Африке (Бириби) без всякого протеста со своей стороны!

Когда же крепостные — крестьяне и ремесленники — отказывались от права противопоставлять свои тайные общества таким же обществам своих господ и защищать силой оружия свое право соединяться в союзы и общест­ва? Было ли в средние века такое черное время, когда народ городов отказался бы от своего права судить сво­их судей и бросить их в реку, когда он не одобрял бы их приговоров? И когда, даже в самые темные времена притеснений в древности, видно было, чтобы государст­во имело полную возможность развращать своей школь­ной системой все народное образование, от первоначаль­ного обучения и до университета? Макиавелли страст­но желал этого, но вплоть до девятнадцатого века его мечтания не были осуществлены!

Одним словом, в первой половине 19-го века имелось громадное прогрессивное движение, стремившееся к ос­вобождению личности и мысли; и такое же громадное регрессивное движение взяло верх над предыдущим во второй половине века и теперь стремится восстановить старую зависимость, но уже по отношению к государст­ву: увеличить ее, расширить и сделать ее добровольной! Такова характерная черта нашего времени.

Но это относится только к прямым обязанностям. Что же касается обязанностей непрямых, вводимых посред­ством налогов и капиталистических монополий, то хотя они не сразу бросаются в глаза, тем не менее они все время растут и становятся столь угрожающими, что на­стало уже время заняться серьезным их изучением.

III

НАЛОГ — СРЕДСТВО СОЗДАНИЯ МОГУЩЕСТВА ГОСУДАРСТВА

 

Если государство при помощи воинской повинности, народного образования, которым оно управляет в инте­ресах богатых классов, при помощи церкви и тысячи своих чиновников обладает, уже колоссальной властью над своими подданными, то эта власть еще усиливается при помощи налогов.

Безвредный вначале, даже может быть благословляемый самими плательщиками, когда он заменил принудительные работы, налог становится ныне все более и бо­лее тяжелым бременем. Теперь налог — могучее орудие, обладающее тем большей силой, что он скрывается под тысячью форм и что правители сознают его силу и спо­собность управлять всею экономической и политической жизнью общества в интересах правящих и богатых клас­сов. Ибо те, кто стоят у власти, пользуются теперь налогами не только затем, чтобы получать свои жало­ванья, но в особенности затем, чтобы создавать и разру­шать состояния, накоплять громадные богатства в ру­ках немногих привилегированных, чтобы создавать мо­нополии, разорять народ и порабощать его богатым; и все это происходит так, что плательщики и не догады­ваются даже о той власти, которую они дали в руки своему правительству.

— Но что же может быть более справедливо, чем налог, — скажут нам, конечно, защитники государства.

— Вот, например, — скажут нам, — мост, построен­ный жителями такой-то общины. Река, вздувшаяся от дождей, готова унести этот мост, если его сейчас же не перестроят. Разве не естественно и не справедливо при­звать всех жителей общины к работам по перестройке моста? А так как у большинства жителей есть свои де­ла, то разве не разумно заменить личную работу каж­дого, то есть неопытный, вынужденный труд, налогом, который позволит призвать рабочих и инженеров-спе­циалистов?

Или вот ручей, который в половодье становится непе­реходимым. Почему жители соседних общин не возьмут­ся за постройку моста через него? Почему им не запла­тить по столько-то с головы вместо того, чтобы прихо­дить самим и работать лопатами для исправления кана­вы или для мощения дороги? Или — зачем строить самим хлебный магазин, куда каждый житель должен бу­дет сложить по столько-то хлеба в год на случай недо­рода, когда вместо этого можно предоставите) государст­ву заботиться о прокормлении во время голода, платя ему за то небольшой налог?

Все это кажется столь естественным, справедливым и разумным, что самый упрямый индивидуалист не имеет ничего возразить против этого — при том условии, конечно, что известное равенство условий существует в общине.

И, приводя все больше и больше подобных примеров, экономисты и защитники государства вообще спешат сделать заключение, что налог справедлив, желателен со всех точек зрения и... «Да здравствует налог!»

 

И все-таки все эти рассуждения ложны и неверны. Ибо если некоторые общинные налоги действительно ве­дут свое происхождение из общинного труда, произве­денного сообща, то вообще налог или, скорее, многочис­ленные и громадные налоги, которые мы платим госу­дарству, имеют своим источником совсем другое проис­хождение, а именно завоевание.

Восточные монархии и позднее императорский Рим налагали принудительные работы именно на завоеван­ные народы. Римский гражданин был освобожден от этой обязанности и перелагал ее на народы, подчинен­ные его владычеству. И вплоть до Великой Революции (а отчасти и до наших дней) предполагаемые потомки расы завоевателей (римской, германской, нормандской), то есть «так называемые благородные дворяне», были избавлены от налогов. Мужики, черная кость, завоеван­ные белою костью, фигурировали одни на месте тех, кто подлежит принудительному труду и обложению налога­ми. Во Франции земли благородных или «тех, кто был возведен в благородное состояние», не платили ничего до 1789 года. И до сих пор самые богатые землевла­дельцы в Англии не платят почти ничего за свои гро­мадные владения и оставляют их необработанными в ожидании того, когда их стоимость удвоится вследст­вие недостатка земли.

Не из общинного труда, произведенного с свободного общего согласия, а именно из завоевания, из крепостно­го права происходят налоги, которые мы платим теперь государству. Действительно, когда государство застав­ляло подданных производить принудительные работы в шестнадцатом, семнадцатом и восемнадцатом веках, то дело шло вовсе не о тех работах, которые села и де­ревни предпринимали на основании свободного соглаше­ния своих жителей. Общинные работы продолжали про­изводиться жителями общин. Но рядом с этими работа­ми, кроме них, сотни тысяч крестьян приводились под военным конвоем из отдаленных сел для постройки на­циональной дороги или крепости, для перевозки прови­зии, необходимой для питания армии, для следования на своих голодных лошадях за богатыми, отправлявши­мися для завоевания новых замков. Другие работали в рудниках и на фабриках государства; третьи, подго­няемые хлыстами управляющих, должны были повино­ваться преступным фантазиям своих господ, занимаясь рытьем прудов у дворянских замков или строя дворцы для королей, для господ и их содержанок, тогда как же­ны и дети этих крепостных должны были питаться лебе­дой или просить милостыню по дорогам, а их отцы бро­сались голодные под пули солдат, чтобы отнять у кон­воиров увозимый ими награбленный хлеб.

Принудительный труд, налагаемый сначала силой на покоренные народы (как это теперь еще делают и фран­цузы, и англичане, и германцы с неграми в Африке), а потом на всех «неблагородных», на «черную кость», — таково было истинное происхождение налога, который мы платим теперь государству. Нужно ли удивляться, что налог сохранил до наших дней отпечаток своего про­исхождения?

 

Для деревень было большим облегчением, когда с приближением Великой Революции начали заменять принудительные работы на государство своего рода вы­купом — налогом, платимым в виде денег. Когда Рево­люция принесла, наконец, с собой луч света в крестьян­ские хижины и уничтожила часть акцизных сборов и на­логов, ложившихся тяжелым бременем на беднейшие классы, и когда идея более справедливого (и также бо­лее выгодного для государства) налога начала осущест­вляться, это вызвало, говорят нам, всеобщую радость в деревнях — особенно среди тех крестьян, кто наживал­ся торговлей и ростовщичеством.

Но по сию пору налог остался верен своему первона­чальному происхождению. В руках буржуазии, завла­девшей властью, он не переставал расти, и его рост шел особенно на пользу буржуазии. Посредством нало­га, которого тягость не сразу чувствуется, клика правя­щих, то есть государство, которое представляет четвер­ной союз короля, церкви, судьи и военачальника, не пе­реставало расширять свои дела и обращалось с народом, Как с завоеванной расой. Налог поражает так хорошо, что ныне благодаря этому драгоценному орудию мы по­чти так же порабощены государством, как наши отцы когда-то были порабощены двоими господами и барами.

Какое количество труда каждый из нас дает госу­дарству? Ни один экономист не попытался оценить число трудовых дней, которые рабочий на полях и на заводах отдает каждый год этому вавилонскому идолу, так что мы напрасно стали бы искать в трактатах поли­тической экономии хотя бы приблизительной оценки то­го, что человек, производящий богатства, отдает госу­дарству из своего труда. Простая оценка, основанная на бюджетах государства, губерний, волостей и общин (ко­торые также участвуют в расходах государства), ничего бы не сказала нам, потому что необходимо оценить не то, что входит в кассы казначейства, но то, что уплата каждого рубля, внесенного в казначейство, представляет собой из фактических расходов, произведенных платель­щиком. Все, что мы можем сказать, это то, что количе­ство труда, отдаваемого каждый год производителем го­сударству, огромно. Это количество должно достиг­нуть — и для некоторых классов намного превзойти — три дня работы в неделю, которые крепостной раб отда­вал некогда своему господину.

И заметьте, что как бы мы ни старались перестроить систему налогов, главная их тяжесть в конечном счете всегда падает на рабочего. Каждая копейка, уплачен­ная в казну, платится в конце концов работником, про­изводителем.

Государство может накладывать руку, более или ме­нее, на доходы богачей. Но для этого еще требуется, чтобы богатые имели доходы, чтобы эти доходы были сделаны, произведены кем-нибудь; а они могут быть про­изведены только тем, кто производит что-нибудь своим трудом. Государство требует у богатого своей части его добычи, но откуда происходит эта добыча, представляю­щая собой в конечном счете определенное количество хлеба, железа, фарфора или проданных тканей — вооб­ще всех результатов труда рабочего-производителя? Оставляя в стороне богатства, привозимые из-за грани­цы и представляющие собой результат эксплуатации других работников, живущих в России, на Востоке, в Аргентине, в Африке, работники самой страны долж­ны отдать государству такое-то количество дней своего труда, не только чтобы уплатить свой налог, а также чтобы обогатить богатых.

Если налог, взимаемый государством, кажется в сравнении с его громадными расходами не столь тяже­лым в Англии, как у других народов Европы, то это происходит по двум причинам. Прежде всего парламент, состоящий наполовину из лордов землевладельцев, по­кровительствует им и позволяет брать громадные день­ги с жителей городов и деревень, в то время как сами землевладельцы платят всего лишь ничтожный налог. Во-вторых — и это самое главное, — Англия больше всех европейских стран облагает налогами труд рабочих дру­гих народов*.

 

* Оценивают различно суммы, получаемые Англией на те капи­талы, которые она дала в долг другим народам. Известно только, что сумма свыше 100 миллионов фунтов стерлингов, т. е. 1000 мил­лионов золотых рублей, представляет доход англичан на деньги, которые они ссудили различным государствам и железнодорожным компаниям. Если к этому прибавить проценты, получаемые каждый год на те деньги, которые англичане ссудили иностранным горо­дам, затем различным компаниям морского и речного судоходства (везде, особенно в Америке), на маяки, подводные кабели, теле­графы, банки в Азии, Африке, Америке и Австралии (эти доходы огромны), и, наконец, те суммы, которые были помещены в тысячи производств всех стран мира, то английские статистики приходят к минимальной цифре втрое большей только что названной. Между тем чистый доход, реализованный Англией на всем ее вывозе (ме­нее полумиллиарда рублей), так мал по сравнению с доходом, полу­чаемым от обрезания ножницами купонов на акциях, что можно сказать, что главная промышленность Англии состоит в торговле капиталами. Она сделалась тем, чем была Голландия в начале XVII века — именно главным ростовщиком мира. За ней следует Франция, потом Бельгия (пропорционально количеству ее населе­ния). Действительно, согласно оценке Альфреда Неймарка, Франция имеет от 26 до 30 миллиардов иностранных ценностей, что дает ежегодный доход от одного миллиарда до миллиарда с половиной, не говоря о ценностях, котируемых официально на парижской Бирже.

 

Нам говорят иногда о прогрессивном налоге на дохо­ды, который, по словам наших правителей, ударяет по карману богачей к выгоде бедняков. Такова была, дейст­вительно, идея Великой Революции, когда она ввела эту форму налога. Но теперь все, что мы получаем от нало­га, который только слегка прогрессивен, это то, что он слегка задевает доходы богачей: т. е. у них берется не­много больше, чем ранее, из того, что они выжали из рабочих. Но это все. И все-таки всегда платит рабо­чий — и платит он обыкновенно больше, чем государст­во берет у богатого.

Таким образом мы сами видели в городе Бромлей, что когда налог на жилые дома был увеличен нашей ратушей приблизительно на два рубля в год на каждую квартиру рабочего (полудомик, как говорят в Англии), сейчас же плата за эти квартиры повысилась на две­надцать рублей в год. Таким образом домовладелец немедленно перекладывал на своих квартирантов увеличе­ние налога и одновременно пользовался этим для уве­личения своего дохода и эксплуатации.

Что же касается до косвенных налогов, мы знаем не только, что особенно задеваются этим налогом пред­меты, потребляемые всеми (другие — меньше), но также что всякое увеличение на несколько копеек налога на напитки, на кофе или хлеб отражается гораздо большим увеличением на ценах, платимых потребителем.

Кроме того, вполне очевидно, что единственно тот, кто производит, кто создает богатства своим трудом, мо­жет платить налог. Остальное есть не что иное, как де­лежка добычи, полученной предпринимателем того, кто производит, — дележка, которая всегда сказывается для работника лишь увеличением эксплуатации.

Таким образом, мы можем сказать, что, оставляя в стороне налоги, взимаемые с богатств, производимых за границей, миллиарды, вносимые каждый год в казну (в любой стране), ложатся почти всецело на труд мил­лионов работников, имеющихся в стране. Тут рабочий платит как потребитель напитков, сахара, спичек, керо­сина; там, платя за свою квартиру, он выплачивает на­лог, накладываемый государством на владельца дома. Здесь, покупая свой хлеб, он платит земельные налоги, земельную ренту, квартирную плату и налоги булочни­ка, оплачивает инспекцию, министерство финансов и т. д. Там, наконец, покупая себе платье, он оплачи­вает свои права на ввезенный из-за границы хлопок и монополию, созданную протекционизмом. Покупая уголь, путешествуя в вагоне железной дороги, он опла­чивает монополию на угольные рудники и железные до­роги, созданную государством к выгоде для капитали­стов, владельцев этих рудников и железных дорог. Ко­ротко говоря, всегда он платит всю кучу налогов, нала­гаемых государством, округом, общиной на землю и ее продукты, на сырье, на мануфактуру, на доход хозяина, на привилегии образования — на все, что стекается в кассы коммуны, округа и государства.

Сколько же дней труда в год представляют собой все эти налоги? Разве не вполне вероятно, что, подсчи­тав итог, мы увидим, что современный рабочий работает более для государства, чем даже крепостной раб неког­да работал на своего господина?

Но если бы только было это!

В действительности же налог дает правительству не только средство сделать эксплуатацию более усиленной, но также средство удерживать народ в бедности и соз­давать легально, не говоря о воровстве и о панамских мошенничествах, такие состояния, которых капитал один никогда не смог бы создать.

 

IV

НАЛОГ — СРЕДСТВО ОБОГАЩАТЬ БОГАТЫХ

 

Налог так удобен! Наивные люди — «дорогие граж­дане», как их именуют во время выборов, — привыкли видеть в налоге средство для совершения великих дел цивилизации, полезных для народа. Но правительства великолепно знают, что налог представляет им самый удобный способ создавать большие состояния за счет малых, делать народ бедным и обогащать некоторых, отдавать с большими удобствами крестьянина и рабоче­го во власть фабриканта и спекулянта, поощрять одну промышленность за счет другой и все вообще промыш­ленности — за счет земледелия и в особенности за счет крестьянина или же всего народа.

Если бы завтра в палате депутатов решили ассигно­вать 20 миллионов рублей в пользу крупных землевла­дельцев (как лорд Сольсбюри сделал в Англии в 1900 году, чтобы вознаградить своих избирателей-консерва­торов), то вся страна завопила бы как один человек; министерство было бы немедленно низвергнуто. А при помощи налога правительство перекачивает те же мил­лионы из карманов бедняков в карманы богачей, так что бедные даже не замечают этой проделки. Никто не кричит, и та же цель достигается удивительным обра­зом — настолько ловко, что это назначение налогов про­ходит незамеченным даже теми, кто делает своей спе­циальностью изучение налогов.

Это так просто! Достаточно, например, увеличить на несколько копеек налоги, платимые крестьянином за каждую лошадь, телегу, корову и т. д., чтобы сразу разорить десятки тысяч земледельческих хозяйств. Те, кто уже с большим трудом едва-едва сводят концы с концами и кого малейший удар может окончательно разорить и отправить в ряды пролетариата, гибнут на, этот раз от самого ничтожного увеличения налогов. Они продают свои участки земли и уходят в города, предлагая свой труд владельцам фабрик и заводов. Другие продают лошадь и с удвоенным усердием начинают ра­ботать лопатой, надеясь еще поправить свое положение. Но новое увеличение налогов, неизбежно вводимое через несколько лет, добивает их до конца, и они становятся также пролетариями.

Эта пролетаризация слабых государством, прави­тельством производится постоянно из года в год, и ни­кто не кричит об этом, кроме самих разоренных, голос которых не доходит до широких кругов публики. Мы видели, как это производилось в грандиозном масштабе в течение последних сорока лет в России, особенно в центральной России, где мечты крупных промышлен­ников о создании пролетариата осуществлялись поти­хоньку при помощи налогов, между тем как если бы был издан закон, который стремился бы одним почерком пера разорить несколько миллионов крестьян, го это вызвало бы протесты всего мира, даже в России при са­модержавном правительстве. Налог, таким образом, мягко достигает того, что правительство не смеет делать открыто.

И экономисты, присваивающие себе название «науч­ных», говорят нам об «установленных» законах эконо­мического развития, о «капиталистическом фатализме» и о «самоотрицании», между тем как простое изучение налогов легко объяснило бы добрую половину того, что они приписывают предполагаемой фатальности экономи­ческих законов. Таким образом, разорение и экспроприа­ция крестьянина, которое происходило в семнадцатом веке и которое Маркс назвал «первоначальным накопле­нием капитала», продолжается до наших дней из года в год при помощи такого удобного орудия — налога.

Вместо того чтобы увеличиваться согласно неизбеж­ным законам, сила капитала была бы значительно па­рализована в своем распространении, если бы она не имела к своим услугам государства, которое, с одной стороны, создает все время новые монополии (рудники, железные дороги, вода для жилых помещений, телефо­ны, меры против рабочих союзов, судебное преследова­ние забастовщиков и т. д.), а с другой стороны, создает состояния и разоряет массы рабочих посредством на­лога.

Если капитализм помог создать современное государ­ство, то так же — не будем забывать этого — современ­ное государство создает и питает капитализм.

Адам Смит в прошедшем столетии уже подчеркнул эту силу налога и наметил главные линии, по которым должно было идти изучение налога; но после Смита та­кое изучение не продолжалось, и чтобы показать теперь эту мощь налога, нам приходится собирать там и сям соответствующие случаи и примеры.

Так, возьмем земельный налог, являющийся одним из самых могучих орудий в руках государства. Восьмой отчет Бюро труда штата Иллинойса дает массу приме­ров, доказывающих, как — даже в демократическом го­сударстве — создаются состояния миллионеров, просто при помощи того, как государство облагает земельную собственность в городе Чикаго.

Этот громадный город рос очень быстро, достигнув в течение пятидесяти лет 1500000 жителей. Облагая налогами застроенные земли, в то время как незастроен­ные земли, даже на самых центральных улицах, облага­лись лишь слегка, государство создало состояния мил­лионеров. Участки земли на одной такой большой улице, которые стоили пятьдесят лет тому назад 2400 рублей за одну десятую часть десятины, ныне стоят от двух до двух с половиною миллионов.

Притом вполне очевидно, что если бы налог был по столько-то за каждую квадратную сажень застроенной или незастроенной земли или если бы земля была муниципализована, то никогда подобные состояния не могли бы накапливаться. Город воспользовался бы ростом сво­его населения, чтобы понизить налоги на дома, населяе­мые рабочими. Теперь же наоборот; так как именно до­ма в шесть или десять этажей, населенные рабочими, выносят главную тяжесть налога, то, следовательно, ра­бочий должен работать, чтобы позволять богатым сде­латься еще более богатыми. В вознаграждение за это он должен жить в нездоровых, плохих помещениях, что, как известно, останавливает духовный и умственный рост того класса, который живет в этих помещениях, и вместе с тем отдает всецело во власть фабриканта Восьмой двухгодичный отчет Бюро рабочей статистики Иллинойса 1894 года полон поразительных сведений па эту тему.

 

Или возьмем английский арсенал в Вуличе. Некогда земли, на которых вырос Вулич, представляли из себя дикие луга, обитаемые только кроликами. Но с тех пор как государство построило там свои большой арсенал, Вулич и соседние деревни сделались большим городом со значительным населением, где 20 000 человек рабо­тают на фабриках государства, изготовляя орудия раз­рушения.

Однажды в июне 1890 года один депутат потребовал от правительства увеличения заработной платы рабо­чим. — «Зачем? — ответил министр-экономист Гошен. — Это все равно будет отобрано у них домовладельцами! В течение последних лет заработная плата увеличилась на 20 процентов, но плата за квартиры рабочих увели­чилась за это время на 50%. Увеличение заработной платы (цитирую дословно) вело, таким образом, только к тому, что в карманы домовладельцев (уже миллионе­ров) поступала гораздо большая сумма денег». Рассуж­дение министра, очевидно, верно, и факт, что миллионе­ры отбирают большую часть увеличения заработной платы, заслуживает того, чтобы его хорошенько запом­нили. Он совершенно точен.

С другой стороны, все время жители Вулича, как жители всякого другого большого города, были принуж­дены платить двойные и тройные налоги для устройства канализации, дренирования, мощения улиц, и город, та­ким образом, из полного всяких болезней превратился теперь в здоровый город. Благодаря же существующей системе земельного налога и земельной собственности, вся эта масса денег пошла на то, чтобы обогатить уже богатых земледельцев и домовладельцев. «Они перепро­дают плательщикам налогов по частям те выгоды, кото­рые они получили благодаря санитарным улучшениям и которые были уже оплачены этими самыми платель­щиками», — замечает совершенно верно газета вуличских кооператоров «Comradeship» («Товарищество»).

Или еще: в Вуличе завели паровой паром для пере­езда через Темзу и сообщения с Лондоном. Сначала это была монополия, которую парламент создал в пользу одного капиталиста, поручив ему установить сообщение с паровым паромом. Затем, по прошествии некоторого времени, так как монополист ввел слишком высокие це­пы за переезд, муниципалитет выкупил у него право держания парома. Все это стоило плательщикам более 2000000 руб. налогов в течение восьми лет! И вот ма­ленький кусок земли, расположенный у парома, поднял­ся в цене на 30000 рублей, которые, конечно, были по­ложены; в карман землевладельцем. И так как этот кусок земли будет продолжать всегда возрастать в цене, то вот вам новый монополист, новый капиталист в до­бавление к легионам других, уже созданных английским государством.

Но этого мало! Рабочие государственных заводов Вулича кончили тем, что основали профессиональный союз и в результате долгой борьбы удерживали свою заработ­ную плату на более высоком уровне, чем на других за­водах подобного рода. Они основали также кооператив и уменьшили этим на одну четверть свои расходы на су­ществование. Но «лучшая часть жатвы» все-таки идет в карманы господ! Когда кто-нибудь из этих господ ре­шается продать кусочек своих земель, то его агент по­мещает в местных газетах следующее объявление (ци­тирую дословно):

«Высокая заработная плата, платимая арсеналом ра­бочим, благодаря их профессиональному союзу, и суще­ствование в Вуличе прекрасного кооператива делают эту местность в высшей степени подходящей для постройки домов с рабочими квартирами». Иными словами, это значит: «Вы можете дорого заплатить за этот кусок, господа строители домов с рабочими квартирами. Вы по­лучите все это назад очень легко с рабочих квартиран­тов». И строители платят, строят и затем с излишком собирают затраченные деньги с рабочего.

Но это еще не все. Вот несколько энтузиастов суме­ли после ужасных затруднений и колоссального труда основать в самом Вуличе род кооперативного городка с домиками для рабочих. Земля была куплена коопера­тивом, дренирована, канализована; были проведены ули­цы; затем участки земли продавались рабочим, которые благодаря кооперативу могли на хороших условиях вы­строить себе свои домики. Основатели радовались и тор­жествовали. Успех был полный, и они захотели узнать, на каких условиях им можно будет купить соседний ку­сок земли, чтобы увеличить кооперативный городок. Они платили раньше за свой участок 15 000 рублей за деся­тину, теперь же с них спросили тридцать тысяч... По­чему?..

— Но, господа, ваш городок идет очень хорошо, и поэтому стоимость нашей земли удвоилась, — говори­ли им.

— Великолепно! Значит, так как государство созда­ло и поддерживало земельную монополию в пользу ка­кого-нибудь капиталиста, то кооператоры работали только затем, чтобы еще обогатить этого капиталиста и что­бы сделать дальнейшее распространение их рабочего го­родка невозможным!

— Да здравствует государство!

— Работай для нас, бедное животное, раз ты веришь, что можешь улучшить свою судьбу кооперативами, не осмеливаясь затрагивать в то же время собственность, налог и государство!

 

Но оставим Чикаго и Вулич, — разве мы не видим в каждом большом городе, как государство, воздвигая дом в шесть этажей, гораздо больший, чем частный особняк богача, создает этим самым новую привилегию в пользу богача? Оно позволяет ему забирать себе в карман излишек стоимости, приданной его земле уве­личением и украшением города, особенно домом в шесть этажей, в котором гнездится беднота, работающая за нищенскую плату над украшением города!

Удивляются тому, что города растут так быстро за счет деревни, и не желают видеть, что вся финансовая политика девятнадцатого столетия направлена к тому, чтобы обложить как можно больше налогами земле­дельца — истинного производителя, так как он умеет добыть из земли в три, четыре, в десять раз больше продуктов, чем раньше, в пользу городов; то есть в поль­зу банкиров, адвокатов, торговцев и всей банды прожи­гателей жизни и правителей.

И пусть нам не говорят, что создание монополий в пользу богатых не есть самая главная суть современ­ного государства и симпатий, которые оно встречает сре­ди богатых и образованных людей, прошедших через школы государства. Вот последний великолепный при­мер того, как употребляли налоги в Африке.

Всем известно, что главной целью войны Англии против буров было уничтожение бурского закона, не по­зволявшего принуждать негров работать в золотых ко­пях. Английские компании, основанные для эксплуатации этих мин, не давали тех доходов, на которые они рассчитывали. Вот что недавно заявил по этому поводу в парламенте лорд Грей: «Вы должны оставить навсег­да идею о возможности разрабатывать ваши копи при помощи труда белых. Нужно найти средства, как притя­нуть к этому негров... Это можно было бы сделать, на­пример, при помощи налога в один фунт на каждую хижину негров, как мы это уже делаем в Басутоланде, а также при помощи небольшого налога (12 шиллингов), который будет взиматься с тех негров, которые не смо­гут предъявить удостоверения о том, что они четыре ме­сяца в году работали у белых» (Гобсон. «Война в Юж­ной Африке», — Hobson. The War in South-Africa. P. 234).

Вот вам крепостное право, которое не осмеливались вводить открыто, но которое ввели при помощи налога. Представьте себе каждую жалкую хижину, обложенную налогом в десять рублей, и вы имеете перед собой кре­постное рабство! И Рэдд, агент известного Родса, пояс­нил это предложение, написав следующее:

«Если, под предлогом цивилизации, мы истребили от 10000 до 20000 дервишей нашими пушками Максима, то, конечно, не будет насилием заставить туземцев Юж­ной Африки отдавать три месяца в году честному тру­ду». Всегда те же два, три дня в неделю! Больше этого не нужно. Что же касается оплаты «честного труда», то Рэдд высказался по этому поводу очень определенно: от 24 до 30 рублей в месяц — это «болезненный сенти­ментализм». Четверти этого хватит за глаза (там же. Стр. 235). При таких условиях негр не разбогатеет и останется рабом. Нужно отобрать у него назад при помощи налога то, что он заработает как жалованье; нужно помешать ему давать себе отдых!

Действительно, с тех пор, как англичане сделались господами Трансвааля и «черных», добыча золота подня­лась с 125 миллионов рублей до 350 миллионов. Около 200000 «черных» принуждены теперь работать в золо­тых копях, чтобы обогащать компании, которые были главной причиной возникновения войны.

 

Но то, что англичане сделали в Африке, чтобы дове­сти черных до нищеты и навязать им силой работу в рудниках, государство делало в течение трех веков в Европе по отношению к крестьянам; и оно еще делает это теперь, чтобы навязать тот же принудительный труд рабочим городов.

А универсанты нам еще толкуют о «незыблемых за­конах» политической экономии!

Оставаясь все время в области новейшей истории, мы могли бы привести другой пример ловкой операции, проведенной при помощи налога. Это можно было бы назвать — «Как британское правительство взяло с народа 2000000 рублей, чтобы отдать их крупным чаеторговцам — водевиль в одном акте». В субботу 3 марта 1900 года в Лондоне разнеслось известие, что правитель­ство собирается увеличить ввозные пошлины на чай на два пенса (8 копеек) на фунт. Немедленно после этого в субботу и понедельник 22000000 фунтов чаю, который лежал на лондонской таможне, ожидая уплаты пошлин, были взяты коммерсантами, уплатившими пока пошлину по старой ставке; а во вторник цена чая в лондонских магазинах была повсюду увеличена на два пенса. Если будем считать только 22000000 фунтов, взятых в суб­боту и понедельник, это составляет уже чистую прибыль в 44000000 пенса (около 4 600 000 франков или почти 2000000 рублей), взятых из карманов плательщиков и переложенных в карманы чаеторговцев. Но то же са­мое было проделано и в других таможнях — в Ливерпу­ле, в Шотландии и т. д., не считая чая, вышедшего из таможен раньше, чем узнали о предстоящем увеличении пошлины. Это, без сомнения, выразится в сумме около пяти миллионов  рублей, подаренных государством купцам.

То же самое с табаком, пивом, водкой, винами, — и вот вам, богатые обогатились приблизительно на деся­ток миллионов, взятых из карманов бедных. А посему: «Да здравствует налог! и да здравствует государство!»

И вас, детей бедных, учат в первоначальной школе (дети богатых узнают совсем другое s университетах), что налог был создан для того, чтобы дать возможность бедным жителям деревень не отбывать более принуди­тельных работ, заменив их небольшим ежегодным взно­сом в кассу государства. И скажите вашей матери, сог­нувшейся под бременем многих лет труда и домашней экономии, что вас учат там великой и прекрасной нау­ке — политической экономии!..

 

Возьмемте на самом деле образование. Мы прошли длинный путь с тех пор, когда коммуна находила сама дом для своей школы и для учителя, где мудрец, физик и философ окружали себя добровольными учениками, чтобы передать им секреты своей науки или своей фило­софии. Теперь мы имеем так называемое бесплатное обучение, доставляемое государством за наш же счет; мы имеем гимназии, университеты, академии, научные общества, существующие на субсидии от государства, научные миссии и так далее.

Так как государство всегда чрезвычайно радо расши­рять сферу своих отправлений, а граждане не желают ничего лучшего, как избавляться от обязанности думать о делах общего интереса и — «освободиться» от своих сограждан, предоставляя общие дела кому-нибудь треть­ему, все устраивается удивительным образом. — «Обра­зование? — говорит государство. — Прекрасно, милости­вые государыни и милостивые государи, мы очень рады дать его вашим детям! Чтобы облегчить вам заботы, мы даже запретим вам вмешиваться в образование. Мы составим программы, — и, пожалуйста, чтобы не было никакой критики! Сначала мы забьем головы вашим де­тям изучением мертвых языков и прелестей римского права. Это сделает их податливыми и покорными. За­тем, чтобы отнять у них всякую наклонность к непокор­ности, мы расскажем им о добродетелях государств и правительств и научим презирать управляемых. Мы внушим им, что они, выучив латынь, сделались солью земли, дрожжами прогресса, что без них человечество погибло бы. Это вам будет льстить, а что же касается до них, то они проглотят это с величайшим удовольст­вием и станут донельзя тщеславными. Это именно то, что нам нужно. Мы научим их, что нищета народных масс есть «закон природы», — и они будут рады узнать это и повторять. Видоизменяя, однако, народное обучение сообразно изменяющемуся вкусу времени, мы также ска­жем им, что такова воля Божия, что таков «незыбле­мый закон», согласно которому рабочий должен впасть в нищету, как только он начнет немного богатеть, пото­му что в своем благосостоянии он забывается до того, что хочет иметь детей. Все обучение будет иметь целью заставить ваших детей поверить, что вне государства, ниспосланного провидением, нет спасения! А вы будете нас хвалить за это, не правда ли?

После того, заставив народ заплатить расходы на на­родное образование всех ступеней — первоначальное, второй ступени, университеты, академии, — мы устроим дела таким образом, чтобы сохранить наиболее жирные, лучшие части бюджетного пирога для сыновей буржуа­зии. А этот большой добродушный богатырь, народ, гор­дясь своими университетами и своими учеными, даже не заметит, как из правительства мы устроим монополию для тех, кто сможет платить за роскошь гимназий и университетов для своих детей. Если бы мы сказали всем прямо и открыто о нашей цели, «что мол вами будут управлять, вас будут судить, защищать, учить и ду­рачить богатые в интересах богатых», то они, конечно, возмутились бы и восстали. Это ясно. Но с помощью на­лога и нескольких хороших и очень «либеральных» за­конов — например, заявив народу, что для того, чтобы занять высокий пост судьи или министра, нужно пройти и выдержать по крайней мере двадцать различных экза­менов, — добродушный богатырь найдет, что все идет очень хорошо!

Вот каким образом, потихоньку и постепенно, управ­ление народа аристократиею и богатыми буржуа — про­тив которых народ некогда бунтовал, когда он встречал­ся с ними лицом к лицу, — теперь устраивается с согла­сия и даже одобрения народа — под маской налога!

 

О налоге военном мы не станем говорить, так как все должны бы уже знать, что думать о нем. Когда же по­стоянная армия не была средством держать народ в рабстве? И когда регулярная армия могла завоевать страну, если ее встречал вооруженный народ?

Но возьмите какой угодно налог, прямой или косвен­ный: на землю, на доходы или на потребление, чтобы заключать государственные долги или под предлогом уплаты их (потому что они ведь никогда не выплачи­ваются, а все растут да растут); возьмите налог для войны или для народного образования — рассмотрите его, разберите, к чему он нас ведет в конечном счете, и вас поразит громадная сила, могущество, которое мы передали нашим правителям.

Налог — самая удобная для богатых форма, чтобы держать народ в нищете. Он дает средство для разорения целых классов землевладельцев и промышленных рабо­чих, когда они, после ряда неслыханных усилий, доби­ваются небольшого улучшения своего благосостояния. В то же время он есть самый удобный способ для того, чтобы сделать правительство вечною монополией бога­тых. Наконец, он позволяет под благовидными предлога­ми подготовлять оружие, которое в один прекрасный день послужит для подавления народа, если он вос­станет.

Как морское чудовище старинных сказок, он ласт возможность опутывать все общество и направлять все усилия отдельных личностей к обогащению привилеги­рованных классов и правительственной монополии.

И пока государство, вооруженное налогом, будет су­ществовать, освобождение пролетариата не сможет со­вершиться никаким образом — ни путем реформ, ни пу­тем революции. Потому что если революция не раздавит это чудище, то она сама будет им задушена; и в таком случае она сама очутится на службе у монополии, как это случилось с революцией 1793 года.

 

V

МОНОПОЛИИ

 

Рассмотрим теперь, как современное государство, установившееся в Европе после шестнадцатого века, а впоследствии и в молодых республиках Америки, ра­ботало над тем, чтобы поработить личность. Признав освобождение нескольких слоев общества, которые раз­били в свободных городах крепостное рабство, государ­ство, как мы видели, постаралось удержать рабство как можно дольше для крестьян и восстановило экономиче­ское рабство для всех в новой форме, поставив всех своих подданных под иго чиновников и целого класса привилегированных: бюрократии, церкви, земельных собственников, купцов и капиталистов. И мы только что видели, как государство воспользовалось для этой цели налогом.

Теперь мы бросим взгляд на другое орудие, которым государство умело так хорошо пользоваться, — создание привилегий и монополий в пользу некоторых из своих подданных и к невыгоде остальных. Здесь мы видим го­сударство в его настоящей работе: оно выполняет свое настоящее назначение. Оно начало это делать с самого своего возникновения — именно это и дало ему возмож­ность сорганизоваться и сгруппировать под своей защи­той барина, солдата, священника и судью. За эту защи­ту и был признан король. Этому назначению он остает­ся верен до наших дней; и если иногда он не выполнял этого, если он переставал охранять права привилегиро­ванных сословий, то смерть грозила этому историческо­му учреждению, которое приняло определенную форму для определенной цели и которое мы зовем государ­ством.

Поразительно, в самом деле, до какой степени сози­дание различных преимуществ а пользу тех, кто уже имел их по рождению или в силу церковной или военной власти, является самой существенной чертой органи­зации, которая начала развиваться в Европе в шестна­дцатом веке и заменять собой вольные города средних веков.

Мы можем взять какую угодно нацию: Францию, Англию, германские государства, итальянские или сла­вянские — везде мы встречаем у зарождающегося госу­дарства тот же характер. Поэтому нам будет достаточно бросить взгляд на развитие монополии у одного наро­да — Англии, например, где это развитие лучше изуче­но, — чтобы понять существенную роль государства у современных народов*. Ни один из них не представ­ляет в этом отношении исключения.

 

* Для Англии мы имеем труд профессора Германа Леви «Монополия, картели и тресты», напечатанный в 1909 году и переве­денный на английский язык под заглавием «Монополия и конкурен­ция» (Лондон, 1914 г.). Эта работа представляет то удобство, что автор даже не интересуется ролью государства — его занимают экономические причины монополий. У него нет предвзятого мнения против государства.

 

Мы видим совершенно ясно, как образование совре­менного государства, зародившегося в Англии после кон­ца шестнадцатого столетия, и образование монополий в пользу привилегированных шло рука об руку*.

 

* Смотри Д. Энвин «Промышленная организация» (G. Unwin. Industrial Organisation). Оксфорд, 1904 г.; Г. Прайс «Английские мо­нопольные патенты». Бостон, 1906 г. (Н. Price. English Patents of Monopoluge); У. Кэннингам «Рост английской промышленности» (W. Cunninghatri. The Growth of English Industry) и в особенности [работы Германа Леви и Макрости.

 

Уже перед царствованием Елизаветы, когда англий­ское государство только что начиналось, короли Тюдорской династии создавали все время монополии для сво­их фаворитов. При Елизавете, когда морская торговля начала развиваться и ряд новых отраслей промышлен­ности вырастал в Англии, это стремление еще более усилилось. Каждая новая промышленность обращалась в монополию — или в пользу иностранцев, плативших королеве, или в пользу царедворцев, которых желали вознаградить.

Эксплуатация залежей квасцов в Йоркшире, соли, свинцовых и угольных копей в Ньюкастле, стеклянная промышленность, усовершенствованная выделка мыла, булавок и так далее — все это было превращено в мо­нополии, которые мешали развитию промышленности и убивали мелкие промыслы. Чтобы защитить интересы царедворцев, которым была пожалована мыльная монополия, доходили, например, до того, что частным лицам было запрещено выделывать мыло на дому при их соб­ственном щелоке.

При короле Джемсе I создание концессий и распре­деление патентов шло, все увеличиваясь, до 1624 года, когда наконец, при приближении революции, был издан закон против монополий. Но этот закон был двуличный: с одной стороны, он осуждал монополии, а в то же вре­мя не только поддерживал существующие уже монопо­лии, но и утверждал новые и очень важные. Кроме то­го, едва лишь он был издан, как его сейчас же стали нарушать. Для этого воспользовались одним из его пара­графов, который был в пользу старых городских корпо­раций, и стали сначала устанавливать монополии в от­дельных городах, а потом распространяли их на целые области. С 1630-го по 1650-й год правительство восполь­зовалось также «патентами», чтобы учредить новые мо­нополии.

Потребовалась революция 1688 года, чтобы наложить узду на эту оргию монополий.

И только в 1689 году, когда новый парламент (пред­ставлявший собой союз между торговой буржуазией и промышленностью и земельной аристократией, против королевского самодержавия и придворных) начал дей­ствовать, были приняты новые меры против создания монополий королем. Историки-экономисты говорят даже, что в течение почти целого века после 1689 года англий­ский парламент ревностно охранял свое право не позво­лять создания промышленных монополий, которые мог­ли покровительствовать некоторым промышленникам во вред другим.

Нужно действительно признать, что революция и уси­ление власти буржуазии дали этот результат и что крупные отрасли промышленности, как хлопок, шерсть, железо, уголь и т. п., могли развиваться без помех со стороны монополий. Они могли даже развиться настоль­ко, что стали национальными отраслями, в которых уча­ствовала масса мелких предпринимателей. А это позво­лило тысячам рабочих вносить в небольшие мастерские много всяких улучшений, без которых производство ни­когда не могло бы совершенствоваться.

 

Но тем временем сорганизовывалась и укреплялась государственная буржуазия. Правительственная центра­лизация, которая есть суть всякого государства, шла вперед, и скоро снова началось образование новых моно­полий, но уже в новых областях и на этот раз в совсем другом масштабе, чем при Тюдорах. Тогда это был только детский период искусства. Теперь же государст­во достигло зрелого периода.

Если парламент сдерживался до некоторой степени представителями местной буржуазии и не мог вмеши­ваться в самой Англии в нарождавшиеся отрасли и по­кровительствовать одним за счет других, то он перенес свою монополистскую деятельность на колонии. Там он действовал на широкую ногу. Индийская компания, Ка­надская компания Гудзонова залива сделались своего рода богатейшими государствами, отданными несколь­ким группам частных лиц. Позднее концессии на земли в Америке, на золотоносные россыпи в Австралии, при­вилегии на судоходство и захват новых отраслей про­мышленности сделались в руках государства средства­ми для жалованья своих любимцев баснословными дохо­дами. Колоссальные состояния были накоплены таким путем.

Верный своей природе английский парламент, состо­явший из двух частей: буржуазия в палате общин и зе­мельной аристократии в палате лордов, занялся в те­чение всего 18-го века обращением крестьян в пролета­риев крестьянства и передачей их, со связанными рука­ми и ногами, во власть земельных собственников. При помощи законов об «огораживании» (Inclosure Acts), посредством которых парламент объявил общинные зем­ли личной собственностью господина-лорда, если послед­ний огородил их какой-нибудь изгородью, около 3000000 десятин общинных земель перешли из рук об­щин в руки господ между 1709 и 1869 годами*. Вообще результат монополистского законодательства англий­ского парламента был тот, что одна треть земли, год­ной для обработки в Англии, принадлежит теперь толь­ко 523 семьям.

 

* Относительно бедствий, причиненных огораживанием, читатель найдет великолепные сведенья, с картами, подтверждающими их, в последней английской работе на эту тему доктора Джильберта Слетера «Английские крестьяне и огораживание общинных земель» (The English Peasantry; and the Inclosure of Common Field. London, 1897). Относительно земельного вопроса вообще и ограбления наро­да законодателями см. книгу Альфреда Рассели Уоллеса «Национа­лизация земли, ее необходимость и ее цели»

 

Огораживанье было актом открытого грабежа; но в 18-ом веке государство, обновленное революцией, уже чувствовало себя достаточно сильным, чтобы не обра­щать внимания на недовольство и случайные восстания крестьян. Притом его в этом поддерживала буржуазия.

Действительно, одаривая таким образом лордов зе­мельной собственностью, парламент покровительствовал также промышленной буржуазии. Изгоняя крестьян из деревень в города, он давал промышленникам дешевые «рабочие руки» голодных людей. А вследствие толкова­ния, данного парламентом закону о бедных, агенты хлопчатобумажных фабрикантов объезжали Работные дома (workhouses), то есть собственно тюрьмы, куда запирали безработных пролетариев с их семьями; и из этих тюрем агенты увозили фургоны, полные детей, ко­торые под именем «учеников Работных домов», должны были работать четырнадцать и шестнадцать часов в день на хлопчатобумажных фабриках. Города Ланкаширской провинции носят до сих пор на своем народонаселении отпечаток своего происхождения. Худосочная кровь го­лодных детей, которые были привезены из Рабочих до­мов южных провинций для обогащения буржуазии и ко­торых заставляли работать из-под кнута надсмотрщи­ков, очень часто с семи лет, видна еще теперь в хилом малокровном населении этих городов. Это продолжалось вплоть до 19-го века.

Наконец, чтобы помочь новым рождающимся промышленностям, парламент уничтожал своим законода­тельством местную промышленность в колониях. Так было убито ткацкое производство, которое достигло бы­ло высокой степени артистического совершенства в Ин­дии. Таким образом этот богатейший рынок был отдан в распоряжение английских коммерсантов. Выделка хол­ста в Ирландии была таким же образом убита, к выго­де хлопчатобумажников Манчестера.

Мы видим, следовательно, что если буржуазный пар­ламент, заботившийся об обогащении своих избирателей путем развития национальной промышленности, проти­вился в течение 18-го века тому, чтобы отдельные про­мышленники или отрасли английской промышленности обогащались в ущерб другим, то он все свое внимание отдал пролетаризации масс земледельческого населения Англии и колоний, которых он отдал на самую низкую эксплуатацию могущественных монополистов. В то же время, по мере сил, он поддерживал и покровительство­вал в Англии даже горнопромышленные монополии, установленные еще в предыдущем веке, как монополия угольных промышленников Ньюкастля, которая продер­жалась до 1844 года, и медная монополия, продолжав­шаяся до 1820 года.

 

VI

МОНОПОЛИИ В 19-м ВЕКЕ

 

С первой половины 19-го века начали возникать, под покровительством закона, новые монополии, перед кото­рыми старые были детской игрой.

Сначала внимание дельцов устремилось на железные дороги и на океанские пароходные линии, субсидируе­мые государством. Колоссальные состояния были созда­ны в течение немногих десятков лет в Англии и во Франции с помощью «концессий», полученных частными лицами и компаниями на постройку железных дорог, обыкновенно с гарантией известного дохода.

К этому прибавились большие металлургические и горнопромышленные общества для поставки железным дорогам железа на рельсы, железных или стальных мо­стов, подвижного состава и топлива — все эти общества умели получать баснословные доходы и страшно спеку­лировали приобретенными землями. За ними следовали крупные общества для постройки железных морских су­дов и для выделки железа, стали, меди для военного снаряжения и самого снаряжения: брони, пушек, ружей, холодного оружия и т. д.; затем предприятия для по­стройки каналов (Суэц, Панама и т. д.); и, наконец, то, что называют «развитием» запоздалых в индустрии стран, т. е. попросту грабежом их, при помощи субсидий от своего государства. Миллионеры фабриковались тог­да быстро, как грибы, наполовину — голодными рабочи­ми, которых расстреливали без всякой пощады или ссы­лали на принудительные работы, как только они делали малейшую попытку мятежа.

Постройка широкой сети железных дорог в России (начатая в шестидесятых годах), на полуостровах Евро­пы, в Соединенных Штатах, а Мексике, в республиках Южной Америки — все это было источником неслыхан­ных богатств, собранных посредством настоящего грабе­жа, под покровительством государства. Какое жалкое зрелище представлял, бывало, феодальный барон, когда он грабил купеческий караван, проходивший близ его замка! Теперь биржевые дельцы, грабили сразу миллио­ны человеческих существ при открытом содействии госу­дарства и его правительств, самодержавных, парламен­тарных и республиканских.

 

Но это было не все. Скоро к этому присоединились еще: постройка судов для торгового флота, субсидируе­мая различными государствами; пароходные линии, так­же субсидируемые; затем подводные кабели и телегра­фы; постройка туннелей и пересечение перешейков; ук­рашение городов, начатое в грандиозном масштабе при Наполеоне III; и, наконец, возвышаясь над всем этим, как Эйфелева башня над соседними домами, царили го­сударственные займы и субсидированные банки!

Весь этот танец миллиардов совершался при помощи «концессий». Финансы, торговля, война, вооружение, об­разование — все было использовано для создания моно­полий, для фабрикации уже не миллионеров, а миллиар­деров — владельцев миллиардов.

И пусть не стараются оправдать эти монополии и концессии, говоря, что таким путем люди все-таки вы­полнили и завершили многие полезные предприятия. По­тому что на каждый полезно затраченный миллион капи­тала для этих предприятий учредители компаний обре­меняли государственные долги тремя, четырьмя, пятью, иногда десятью миллионами. Стоит вспомнить только Панаму, где миллионы были выброшены, чтобы «пустить в ход» компании, и только десятая часть денег, внесен­ных акционерами, пошла на действительные работы по пересечению перешейка. Но что происходило с Панамой, происходит со всеми компаниями без исключения в Аме­рике, в Республике Соединенных Штатов так же, как и в европейских монархиях. «Почти все наши компании, железнодорожные и другие, — сказал Генри Джордж в своей работе «Прогресс и бедность», — перегружены таким образом. Там, где действительно пущен в дело доллар, выпускают облигации на два, три, четыре, пять и даже десять долларов; проценты же и дивиденды уп­лачиваются именно на эти фиктивные суммы».

И если бы только было это! Когда сформированы большие компании, то их власть над человеческими об­ществами такова, что ее можно сравнить только с вла­стью разбойников, захватывавших  некогда дороги и бравших дань с каждого путешественника, будь он пешеход или начальник торгового каравана*. И с каж­дым миллиардером, появляющимся с помощью государ­ства, в министерства сыплются дождем миллионы.

 

* Генри Джордж в своей работе «Протекционизм и свободный обмен» привел следующий пример железного рудника в штате Мичигане. Собственники купили его, заплатив за землю по 15 фран­ков за десятину. Они уступили право добычи руды некоему Кольби, выговорив себе плату в 2 франка с тонны добытой руды. Кольби уступил это право акционерной компании «Морз и К°» за 2 фр<анка> 62 сант<има> за тонну, а «Морз» переуступил это Сельвуду за 4 фр<анка> 37 сант<имов> с тонны, Сельвуд не занимался сам разработкой рудника, но организовал это при помощи подряд­чика, которому он платил 62 1/2 сант<има> с тонны и которому добыча одной тонны руды стоила, считая все вместе (заработную плату, машины, надсмотр, администрацию), 50 сант<имов>, что давало чистой прибыли 12 1/2 сант<има>. Так как добыча дости­гала 1200 тонн в день, то это давало чистого дохода: 150 франков в день подрядчику, который сам добывал руду; 450 франков Сель­вуду; 8400 франков «Морз и К°»; 750 франков Кольби и 2400 фран­ков собственникам земли. Всего чистого дохода 12150 франков в день, сверх стоимости труда и прибыли, которую извлекал подрядчик из работы. Такова была цена монополии, гарантированной государством, т е излишек, который потребитель уплатил за то, что он дал государству право создавать монополии. Этот пример есть малый пример того, что в большом масштабе делается во всех концессиях на железные дороги, каналы, морские суда, подвижной состав, вооружения и т. д.

 

Грабеж народного богатства, который производился и производится с согласия и с помощью государства — особенно там, где еще остались естественные богатства для захвата, — просто ужасен и отвратителен. Нужно ви­деть, например, великую Транс-Канадскую железную дорогу, чтобы иметь представление о грабеже, одобрен­ном государством. Все, что есть лучшего в плодоносных землях великих озер Северной Америки или в больших городах на берегу рек, принадлежит компании, полу­чившей привилегию на постройку этой линии. Полоса земли в семь с половиной верст шириной, по обеим сто­ронам дороги на всем ее протяжении, была отдана капи­талистам, взявшим на себя постройку линии; и когда эта линия, подвигаясь к западу, достигла до малоплодо­родных равнин, то вместо полосы земли вдоль дороги столько же десятин было отведено в местах плодород­ных, где земля скоро достигла очень высокой стоимости. Там, где государство еще раздавало землю бесплатно новым колонистам, земли, отданные Транс-Канадской дороге, были разделены на участки в одну квадратную милю, расположенные, как черные квадраты на шахматной доске, среди земель, отданных государством ко­лонистам. В результате теперь квадраты, принадлежащие государству и отданные эмигрантам, все заселены, а земли, отданные капиталистам Транс-Канадской доро­ги, получили громадную ценность. Что же касается ка­питала, который, как предполагалось, компания затрати­ла на постройку линии, то он представляет собой, по общему мнению, сумму, раздутую в три или четыре раза» по сравнению с действительно затраченным капиталом:

Куда мы ни посмотрим, везде мы находим одно и то же настолько, что становится трудно указать хоть одно крупное богатство, обязанное своим возникновением только промышленности, без помощи какой-нибудь мо­нополии правительственного происхождения. В Соеди­ненных Штатах, как уже заметил Генри Джордж, найти такое богатство совершенно невозможно.

Точно так же громадное состояние Ротшильдов обя­зано всецело своим происхождением займам, сделанным королями у банкира-основателя этого рода, чтобы сра­жаться против других королей или против своих собст­венных подданных.

Не менее колоссальное состояние герцогов Вестмин­стерских обязано своим происхождением всецело тому, что их предки получили по простому капризу королей те земли, на которых теперь построена большая часть Лон­дона; и это состояние поддерживается единственно пото­му, что английский парламент, вопреки всякой справед­ливости, не желает поднимать вопроса о вопиющем при­своении лордами земель, принадлежащих английскому народу.

Что касается до богатств крупных американских мил­лиардеров — Астора, Вандербильта, Гульда; до королей трестов нефти, стали, рудников, железных дорог, даже спичек и т. д., — то все они ведут свое происхождение от монополий, созданных государством.

Одним словом, если бы кто-нибудь составил список богатств, которые были присвоены финансистами и дель­цами с помощью привилегий и монополий, созданных государством; если бы кто-нибудь сумел оценить богат­ства, которые были урезаны из общественного достояния всеми правительствами — парламентарными, монархиче­скими или республиканскими, чтобы отдать их частным лицам в обмен за более или менее замаскированную взятку, — то рабочие везде были бы глубоко поражены и возмущены. Получились бы неслыханные цифры, с трудом понимаемые теми, кто живет на свою скудную за­работную плату.

Рядом с этими цифрами, которые являются продук­том узаконенного грабежа, те, о которых нам красноре­чиво говорят трактаты политической экономии, — просто пустяки, выеденное яйцо. Когда буржуазные экономисты желают нас уверить, что в происхождении капитала мы находим несчастные копейки, накопленные, с лишениями для себя, хозяевами промышленных предприятий из доходов с этих предприятий, то или эти господа невеж­ды, или сознательно говорят то, что неправда. Грабеж присвоение и расхищение народных богатств с помощью государства, заинтересовывая в этом «сильных мира сего»,— вот истинный источник происхождения колос­сальных богатств и состояний, накопляемых каждый год землевладельцами и буржуазией.

 

— Но вы нам говорите, — возразят нам, может быть, — о захвате богатств в девственных странах, толь­ко недавно завоеванных для промышленной цивилиза­ции 19-го века. Дело обстоит совсем иначе в странах более зрелых в политической жизни, как Англия и Франция.

Между тем в странах передовых, с более развитой политической жизнью, происходит совершенно то же самое. Правительства этих государств находят постоян­но новые предлоги для ограбления граждан в пользу своих любимцев. Разве «Панама», которая обогатила стольких финансовых дельцов, не была чисто француз­ским делом? Разве она не была приложением знамени­той фразы «Обогащайтесь!», произнесенной Гизо; и ря­дом с «Панамой», которая окончилась скандалом, разве не было сотен подобных ей, которые процветают вплоть до наших дней? Нам стоит только вспомнить о Марокко, о Триполитанской авантюре, об авантюре на реке Ялу в Корее, о разграблении Персии и т, д. Эти акты высо­кого мошенничества происходят все время, и они пре­кратятся только после социальной революции.

Капитал и государство — два параллельно растущих организма, которые невозможны один без другого и про­тив которых поэтому нужно всегда бороться вместе — зараз против того и другого. Никогда государство не смогло бы организоваться и приобрести силу и мощь, ко­торую оно теперь имеет, ни даже ту, которую оно имело в Риме императоров, в Египте фараонов, в Ассирии и т. д., если бы оно не покровительствовало росту зе­мельного и промышленного капитала и эксплуатации — сначала племен пастушеских народов, потом земледель­ческих крестьян и еще позднее промышленных рабочих. Таким образом, эта страшная, колоссальная организа­ция, известная под именем государства, образовалась постепенно, мало-помалу, покровительствуя своим кну­том и мечом тем, кому она давала возможность захва­тить себе землю и обзавестись (сначала посредством грабежа, позднее при помощи принудительной работы побежденных) некоторыми орудиями для обработки земли или для производства промышленных фабрика­тов. Тех, у кого нечем было работать, государство за­ставляло работать для тех, кто владел землями, желе­зом, рабами.

И если капитализм никогда не достиг бы своей на­стоящей формы без обдуманной и последовательной под­держки государством, то государство, со своей стороны, никогда не достигло бы своей страшной силы, своей всепоглощающей мощи и возможности держать в своих руках всю жизнь каждого гражданина, какую оно имеет теперь, если бы оно не работало сознательно, терпеливо и последовательно над тем, чтобы образовался капитал. Без помощи капитала королевская власть никогда даже не смогла бы освободиться от церкви; и без помощи ка­питалиста она никогда не могла бы наложить свою руку на все существование современного человека, с первых дней его школьного возраста до могилы.

Вот почему, когда говорят, что капитализм начинает­ся с 15-го или 16-го века, то это утверждение может рассматриваться как имеющее некоторую полезность постольку, поскольку оно служит к утверждению парал­лелизма развития государства и капитала. Но факт со­стоит в том, что эксплуатация капиталиста существова­ла уже там, где были первые зародыши индивидуальной собственности на землю, там, где было установлено пра­во таких-то людей пускать скот пастись на такой-то зем­ле и, позднее, возможность обрабатывать такую-то зем­лю при помощи принудительного или наемного труда. Даже теперь мы сами можем видеть, как капитал ведет уже свою зловредную работу у пастушеских монгольских народностей (монголы, буряты), которые едва вы ходят из стадии родового быта. Действительно, доста­точно, чтобы торговля вышла из правил родового быта (в силу которых ничто не может быть продано одним членом рода другому того же рода); достаточно, чтобы торговля стала личной, чтобы уже появился капитализм. И когда государство (приходя извне или развиваясь в данном племени) накладывает свою руку на племя посредством налога и своих чиновников, как это оно уже делает с монгольскими племенами, то пролетариат и ка­питализм уже появились и неизбежно начинают совер­шать свое развитие. И именно для того, чтобы отдать кабилов, марокканцев, триполитанских арабов, египет­ских феллахов, персов и т. д. во власть капиталистов, привезенных из Европы, а также и местных эксплуататоров, — европейские государства делают теперь свои завоевания в Африке и Азии. В странах, недавно заво­еванных, можно видеть своими глазами, как государство и капитал тесно связаны между собой, как одно порож­дает другое, как они определяют взаимно свое парал­лельное развитие.

 

VII

МОНОПОЛИИ В КОНСТИТУЦИОННОЙ АНГЛИИ. – В ГЕРМАНИИ. – КОРОЛИ ЭПОХИ

 

Экономисты, изучавшие в последнее время развитие монополий в различных государствах, отметили, что в Англии — не только в 18-ом веке, как это мы видели сейчас, но также и в 19-м веке — созидание монополий в народной промышленности, а также созидание догово­ров между хозяевами для поднятия цен на их продукты, которые называют картелями или трестами, не достига­ло такой степени, какой оно достигло за последнее вре­мя в Германии.

Однако этот факт объясняется не превосходством политической организации английского государства — оно так же создает монополии, как и все другие, — но, как указывают эти самые экономисты, островным поло­жением Англии, которое позволяет привозить по дешевым ценам товары (даже малой стоимости сравнительно с их количеством) и держаться свободной торговли.

С другой стороны, завоевав такие богатые колонии, как Индия, и колонизировав (также благодаря морскому положению) территории, как Северная Америка и Австралия, английское государство нашло в этих стра­нах столь многочисленные возможности для монополий колоссального масштаба, что оно направило на это свою главную деятельность...

Без этих двух причин положение в Англии было бы совершенно такое же, как везде.

Действительно, уже Адам Смит отметил, что никог­да трое хозяев не встречаются без того, чтобы не кон­спирировать против своих рабочих — и, очевидно, про­тив потребителей. Стремление к созиданию картелей и трестов всегда существовало в Англии, и читатель най­дет в работе Макрости множество фактов, показываю­щих, как хозяева устраивают заговоры против потреби­телей.

Английский парламент, как и все другие правительст­ва, покровительствовал этим конспирациям хозяев; за­кон карал только соглашения среди рабочих, которые считались конспирацией против безопасности госу­дарства.

Но рядом с этим существовали беспошлинный ввоз то­варов, начиная с сороковых годов, и дешевизна подвоз­ки их по морю, что часто расстраивало конспирации хо­зяев. Но, так как Англия первая сумела создать у себя крупную промышленность, мало боявшуюся иностран­ной конкуренции и требовавшую свободного ввоза сы­рых материалов, и так как Англия в то же время отдала две трети своих земель кучке лордов, которые выгнали крестьян из своих имений, и так как она поэтому была вынуждена существовать на привозимые извне рожь, пшеницу, овес, мясо, то Англия была принуждена вве­сти и поддерживать у себя свободную торговлю*.

 

* В Англию ввозят даже пищу для скота, хотя его разводят не очень много, а также мясо, сено, различные сорта муки, отруби. Что касается мяса, то английские крестьяне начали есть говядину и баранину лишь после того, как в шестидесятых годах начали вво­зить мясо из Америки, а позднее из Австралии и Новой Зеландии. До этого мясо 5ыло недоступной роскошью для крестьян.

 

Но свободная торговля позволяла также ввозить из­делия мануфактурной промышленности. А потому—это очень хорошо рассказано в книге Германа Леви — каж­дый раз, когда хозяева устраивали между собой заговор Для поднятия цен на нитки, или цемент, или стеклянные изделия, эти товары ввозились из-за границы. Хотя низ­шие по качеству в большинстве случаев, они тем не ме­нее составляли конкуренцию там, где низшее качество продукта уже принималось в расчет. Таким образом пла­ны хозяев, задумывавших устроить картель или своего рода трест, расстраивались. Но — сколько пришлось по­тратить борьбы на то, чтобы удержать свободную тор­говлю, которая была совсем не по вкусу крупным лор­дам-землевладельцам и их фермерам!

Однако, начиная приблизительно с 1886-1895 годов, создание больших картелей или трестов хозяев, монопо­лизировавших некоторые отрасли, начало происходить в Англии, как и в других странах. И причиной этого — как мы теперь знаем — было то, что синдикаты хозяев начали организовываться интернационально,  чтобы включать предпринимателей одних и тех же отраслей, как в Англии, так и в странах, удержавших у себя ввоз­ные пошлины*.

 

* Эти синдикаты, которые, например, включают в себя, сверх английских фабрикантов, более всего фабрикантов ниток, стекла, цемента и т. д. в протекционистских странах, мешают тому, чтобы иностранная конкуренция понижала цены в Англии. Некогда гер­манские или русские фабриканты тех же товаров, продав известное количество этих товаров у себя дома по высокой цене (благодаря таможенному тарифу), могли посылать часто их в Англию, когда английские фабриканты этих товаров сговаривались между собой и образовывали синдикат для того, чтобы поднять на них цену. Те­перь же, войдя в международный синдикат хозяев, большие гер­манские и русские фабриканты обязываются больше не делать того и не мешать сбыту по приподнятым ценам.

 

Таким образом привилегия, установленная где-ни­будь в Германии или России в пользу немецких или русских фабрикантов, распространяется на страны сво­бодной торговли, и влияние этих международных синди­катов начинает чувствоваться уже повсюду. Они подни­мают — это нужно хорошенько заметить — не только це­ны на те специальные товары, которыми интересуется синдикат, но и на все товары.

Нужно ли прибавлять, что эти синдикаты или тресты пользуются высоким покровительством государства под тысячью разнообразных видов (банки и т. д.), тогда как международные синдикаты рабочих ставятся теми же правительствами под запрет. Так, французское правительство запрещает Интернационал, а бельгийское и гер­манское правительства изгоняют немедленно агитатора, приехавшего из Англии, чтобы пропагандировать орга­низацию рабочего международного союза, Но мы никог­да не видим, чтобы откуда-нибудь выгнали агента тре­стов*.

 

* Говоря об этом современном росте международных картелей, я позволю себе резюмировать здесь то, что Андре Моризэ рассказал нам в газете «Guerre Sociale» от 6 февраля 1912 года о международном соглашении, существующем относительно поставки не­обходимого снаряжения для бронировки. Это соглашение включало в себя вначале десять участников — Круппа, Шнейдера, Максима, Карнеджи и т. д., которые были разделены на четыре группы: ан­глийскую, германскую, французскую и американскую. Эти десять участников условились между собой относительно дележа заказов, делаемых правительствами, так, чтобы не составлять друг другу конкуренции. Тот из участников, которому предлагали какой-нибудь заказ, представлял известную, условленную уже цену, а другие участники картеля представляли цены, немного более высокие. Кро­ме того, был устроен pool, то есть особый фонд, составленный из взносов определенного количества процентов с каждого заказа и служащий для уравнения прибылей с различных заказов. Начиная с 1899 года, три новых больших компании были приняты в число участников картели, чтобы избежать конкуренции с их стороны. Понятна та огромная сила, которой обладает этот синдикат. Он не только дает средство для ограбления казны в государствах и для накопления колоссальных богатств, но он заинтересован в том, чтобы толкать все государства, большие и маленькие, к усилению вооружений. Вот почему мы видим теперь такую настоящую лихо­радку в постройке дредноутов и сверхдредноутов. Банкиры, заинте­ресованные в этом синдикате, не желают ничего лучшего как да­вать необходимые деньги государствам, каковы бы ни были их дол­ги, Итак — «да здравствует государство!»

 

Возвращаемся к английскому парламенту. Он никог­да не упускал из виду миссию всех правительств, древ­них и современных государств: покровительствовать эксплуатации бедных богатыми. В девятнадцатом столе­тии, как и раньше, он никогда не пропускал создавать монополии, если к тому представлялся удобный случай. Так, профессор Леви, который желает показать, на­сколько Англия выше в этом отношении Германии, при­нужден тем не менее признать, что, поскольку условия ввоза этому не препятствовали, английский парламент не пропускал случая воспользоваться этим для покрови­тельства монополиям.

Так, монополия угольных промышленников Ньюкастля в отношении лондонского рынка поддерживалась за­коном до 1830 года, и картель этих промышленников была распущена только в 1844 г. после сильной чартист­ской агитации. А в 1870-1880 годах образовались коалиции судоходных компаний (Shipping Rings), о кото­рых столько говорили в последнее время. Они, конечно, пользуются покровительством государства.

Но если бы только это! Все, что можно было моно­полизировать, было отдано парламентом монополистам.

С тех пор, как начали освещать города газом, прово­дить в города чистую воду, устраивать канализацию для отвода нечистот, строить трамваи и, наконец, в самое последнее время проводить телефоны, английский пар­ламент никогда не упускал случая обращать эти общепо­лезные предприятия в монополии, в пользу привилегиро­ванных компаний. Так что теперь, например, жители го­родов в провинции Кент и во многих других графствах должны платить нелепые цены за воду, и им невозмож­но даже провести самим и распределять необходимую воду, потому что парламент уже отдал эту привилегию компаниям. То же было с газом и трамваями, и везде, до 1 января 1912 года, существовала монополия на те­лефоны.

Первые телефоны были введены в Англии нескольки­ми частными компаниями. И государство, парламент по­спешил уступить им монополию на постройку телефонов в городах и в округах сроком на тридцать один год. Скоро большинство этих компаний объединилось в одну могущественную Национальную компанию, и получилась скандальная монополия. Благодаря своим магистралям и «концессиям», Национальная компания заставила анг­личан платить за телефон в пять и десять раз больше, чем где-либо в Европе. А так как компания, пользуясь своей монополией, при ежегодных расходах в 75 миллио­нов получала чистого доходу 27 миллионов (согласно официальным цифрам), то она и не старалась, конечно, увеличивать число своих станций, предпочитая платить жирные дивиденды своим акционерам и увеличивать свой резервный фонд (который уже в течение 15 лет до­стиг цифры свыше 100 миллионов). Это повышало «стоимость» компании и, следовательно, сумму, которую государство должно было уплатить ей, чтобы выкупить назад привилегию, если бы оно увидело себя вынужден­ным сделать это до истечения тридцати одного года.

В результате получилось то, что частный телефон, ставший обычным явлением на континенте, существовал в Англии только v коммерсантов и богатых людей. И только 1 января 1912 года вся сеть телефонов этой монопольной компании была выкуплена министерством почт и телеграфов, после того как монополисты обогати­лись от нее на много сотен миллионов.

Вот каким образом создают все растущую и басно­словно богатую буржуазию в стране, где половина взрослых мужчин, живущих на заработок, то есть свыше 4000000 человек, получают менее 14-ти рублей в неде­лю, и свыше 3000000 человек менее 10-и рублей. Но 14 рублей в неделю, в Англии, при существующих ценах на продукты, едва составляют тот необходимый мини­мум, на который семья, состоящая из двух взрослых и двух детей, может жить и оплачивать комнату, стоя­щую два рубля в неделю! Подробные исследования про­фессора Боуэйя и Раунтри в Йорке, дополненные рабо­тами Киоцца-Моней, устанавливают это с полной яс­ностью.

Если так создавались монополии в стране свободной торговли, то что же сказать о протекционистских стра­нах, где не только невозможна конкуренция иностран­ных товаров, но большие индустрии железа, выделки рельсов, сахара и т. д. всегда испытывают затруднения в приискании денег и постоянно субсидируются государ­ством? Германия, Франция, Россия, Америка являются настоящими рассадницами монополий и синдикатов хо­зяев, покровительствуемых государством. И эти органи­зации, очень многочисленные и часто очень могуществен­ные, имеют возможность поднимать цены на свои това­ры в ужасающей пропорции.

Почти все минералы, металлы, сырой сахар и рафи­над, спирт для промышленности и множество произ­водств (гвозди, фаянсовые изделия, табак, очистка неф­ти и т. п.) — все это обращено в монополии, в картели или тресты, всегда благодаря вмешательству государст­ва и очень часто под его покровительством.

Один из ярких примеров этого рода мы находим в германских синдикатах сахара. Так как производство сахара здесь подчинено надзору государства и до из­вестной степени его управлению, то 450 сахарных заво­дов объединились под покровительством государства, чтобы эксплуатировать публику. Эта эксплуатация про­должалась до Брюссельской конференции, которая не­много ограничила заинтересованное покровительство сахарной промышленности германским и русским прави­тельствами, чтобы «поддержать» английских сахаропромышленников.

То же самое происходит в Германии по отношению к другим производствам, каковы, например, водочный синдикат, вестфальский угольный синдикат, покрови­тельствуемый синдикат фарфоровых фабрик, союз фаб­рикантов гвоздей, делаемых из германского железа и т. д., не говоря уже о судоходных линиях, железных Дорогах, заводах военного снаряжения и т. д. и не счи­тая монополистские синдикаты для разработки минера­лов в Бразилии и множество других.

Мы напрасно стали бы искать другого в Америке: там та же картина. Не только во времена колонизации и в начале современной промышленности, но даже и те­перь еще, каждый день, в каждом американском городе образуются скандальные монополии. Везде то же стрем­ление поддержать и укрепить под покровительством го­сударства эксплуатацию бедных богатыми и бесчестны­ми. Каждый новый шаг прогресса цивилизации вызывает новые монополии и новые акты эксплуатации под покро­вительством государства, — в Америке точно так же, как и в старых государствах Европы.

Аристократия и демократия, поставленные в рамки государства, действуют совершенно одинаково. И та и другая, достигнув власти, являются одинаковыми вра­гами самой простой справедливости по отношению к про­изводителю всех богатств — работнику*.

 

* Делэзи привел замечательный пример Сент-Обенского синди­ката, появившегося еще при Людовике XV и сумевшего с тех пор всегда процветать, беря себе акционеров в высших правительствен­ных сферах. Приобретая себе защитников и акционеров сначала при королевском дворе, потом среди императорской знати Наполео­на I, затем среди высшей аристократии времен реставрации и, на­конец, в республиканской буржуазии и изменяя сферу эксплуата­ции сообразно времени, этот синдикат процветает еще, под высо­ким покровительством легитимистов, бонапартистов и республикан­цев, соединившихся для эксплуатации Форма государства меняет­ся, но так как сущность его остается та же, то монополия и тре­сты всегда остаются в нем, и эксплуатация бедных в пользу бога­тых продолжается.

 

И если бы это была только бесчестная эксплуатация, какой отдаются государствами целые народы, чтобы дать разбогатеть известному количеству промышленни­ков, компаний или банкиров! Если бы только было это! Но зло бесконечно более глубоко. Дело в том, что боль­шие компании железных дорог, стали, угля, нефти, меди и т. д., крупные компании банков и больших финанси­стов становятся колоссальной политической силой во всех современных государствах. Стоит только подумать о том, как банкиры и крупные финансисты господствуют над правительствами в вопросах войны. Известно, на­пример, что личные симпатии не только Александра II, но и королевы Виктории к Германии влияли на русскую и английскую политику в 1870 году и способствовали разгрому Франции, Известно также, насколько личные симпатии короля Эдуарда III содействовали образова­нию франко-английского соглашения. Но не будет никакого преувеличения, если мы скажем, что симпатии и предпочтения семьи Ротшильда, интересы высоких банковских кругов в Париже и Католического банка в Риме гораздо более сильны и могущественны, чем предпочтения и интересы королей и королев. Мы знаем, например, что отношения Соединенных Штатов к Кубе и Испании зависели гораздо больше от сенаторов, имев­ших монополии сахарной промышленности, чем от сим­патий государственных деятелей Америки по отношению к повстанцам Кубы.

 

VIII

ВОЙНА

 

ПРОМЫШЛЕННОЕ СОПЕРНИЧЕСТВО

 

Уже в 1883 году, когда Англия, Германия, Австрия и Румыния, воспользовавшись изолированием Франции, заключили союз против России и когда ужасная евро­пейская война была готова вспыхнуть, мы указывали в газете «Le Revolte», каковы были истинные причины соперничества между государствами и вытекавших отсю­да войн

Причина современных войн всегда одна и та же. Это соперничество из-за рынков и из-за права эксплуатировать отсталые в промышленности нации. В Европе уже не сражаются больше из-за чести королей. Теперь бро­сают армии против других ради неприкосновенности до ходов Всемогущих Господ Ротшильда или Шнейдера, Почтенной Анзенской компании или Святейшего Католи­ческого банка в Риме. Короли — более не в счет.

В самом деле, все войны, какие происходили в Евро­пе за последние полтораста лет, были войнами ради интересов торговли, ради права эксплуатации.

 

К концу восемнадцатого столетия крупная промыш­ленность и мировая торговля, опираясь на военный флот и на колонии в Америке (Канада) и в Азии (Индия), начали развиваться во Франции. Тогда Англия, которая уже раздавила своих соперников в Испании и Голландии, желая удержать для себя одной монополию морской торговли, владычества над морями и колониальной империи, воспользовалась революцией во Франции, что­бы начать против нее целый ряд войн. Она уже тогда поняла, что ей может принести монополия на сбыт про­дуктов ее зарождавшейся промышленности.

Видя себя достаточно богатой, чтобы оплачивать ар­мии Пруссии, Австрии и России, Англия вела против Франции в течение четверти века целый ряд ужасных, разорительных войн. Франция должна была истекать кровью, чтобы выдержать эти войны. И только этой ценою она смогла удержать свое право остаться «вели­кой державой». Иначе говоря, она удержала за собой право не подчиняться всем условиям, которые англий­ские монополисты хотели ей навязать в интересах своей торговли. Она удержала за собой право иметь флот и военные порты. Потерпев неудачу в своих планах ко­лониального распространения в Северной Америке (она потеряла Канаду) и в Индии (она должна была поки­нуть здесь свои колонии), она получила вместо этого разрешение создать себе колониальную империю в Аф­рике — под условием не трогать Египта — и обогащать своих монополистов, грабя арабов и кабилов в Алжире.

 

Позже, во второй половине девятнадцатого века, на­ступила очередь для Германии. Когда крепостное право было там уничтожено вследствие восстаний 1848 года и когда уничтожение общинного землевладения вынуди­ло молодых крестьян массами покидать деревни и идти в города, где они за голодную плату предлагали свои «незанятые руки» промышленным предпринимателям, — крупная промышленность быстро развилась в различных немецких государствах. Немецкие промышленники ско­ро поняли, что если дать народу хорошее, реальное вос­питание, то они смогли бы быстро нагнать страны круп­ной промышленности, как Франция и Англия, при усло­вии, конечно, если Германия получит выгодный сбыт за границей. Они знали то, что так хорошо доказал Прудон, а именно что промышленник может серьезно обога­титься лишь в том случае, если большая часть его про­дуктов вывозится в страны, где они могут быть прода­ваемы по ценам, каких они никогда не могут достигнуть в стране их производства.

И тогда во всех социальных слоях Германии — в эксплуатируемых так же, как и в эксплуатирующих, — явилось страстное желание объединить Германию: во что бы то ни стало сделать из нее могущественную им­перию, способную поддерживать колоссальную армию, морской флот и могущую завоевать порты в Северном море, в Адриатике и когда-нибудь — в Африке и на Во­стоке; словом, империю, которая могла бы диктовать экономические законы в Европе.

Для этого нужно было, очевидно, разбить силу Фран­ции, которая воспротивилась бы этому и которая тогда имела, или казалось, что имела, достаточную силу, что­бы помешать этому.

Отсюда — ужасная война 1870 года, со всеми ее пе­чальными последствиями для мирового прогресса, кото­рые мы терпим еще до сих пор.

Вследствие этой войны и вследствие победы, одер­жанной над Францией, германская империя — эта меч­та, лелеемая еще с 1848 г. немецкими радикалами и со­циалистами, а также и консерваторами, — была наконец создана, и скоро она заставила почувствовать и признать свое политическое могущество и свое право диктовать законы Европе.

Затем Германия, вступившая в поразительный период кипучей деятельности, сумела действительно удвоить, утроить, удесятерить свое промышленное производство; и теперь немецкий буржуа с жадностью смотрит на но­вые источники обогащения — всюду понемногу: на рав­нинах Польши, в степях Венгрии, на плоскогорьях Аф­рики и, особенно, вокруг Багдадской железной дороги, в богатых долинах Малой Азии, где капиталисты найдут для эксплуатации трудолюбивое население под самым прекрасным небом. А там Германии удастся, может быть, захватить когда-нибудь и Египет.

Словом, немецкие дельцы желают завоевать вывоз­ные порты и особенно военные порты в Адриатике Сре­диземного моря и в Адриатике Индийского океана, т. е. в Персидском заливе, а также на африканском берегу, в Бейре, а затем в Тихом океане. Их верный слуга, гер­манская империя, — к их услугам для этой цели, со все­ми своими армиями и крейсерами.

 

Но повсюду эти новые завоеватели встречают чудо­вищного соперника, Англию, которая преграждает им Дорогу.

Ревниво охраняя свое первенство на морях, особенно ревниво стремясь удержать свои колонии для эксплуатации их своими монополистами, напуганная успехами ко­лониальной политики германской империи и быстрым развитием ее военного флота, Англия удваивает усилия, чтобы обладать флотом, способным сразу раздавить германского соперника. Она ищет также повсюду союз­ников, чтобы ослабить военное могущество Германии на суше. И когда английская пресса бьет тревогу и пугает английскую нацию, притворяясь, будто она опасается немецкого нашествия, она прекрасно знает, что опас­ность совсем не там. То, что ей нужно, — это быть в со­стоянии бросить регулярную английскую армию туда, где Германия, в согласии с Турцией, атаковала бы ка­кую-либо колонию Британской империи (Египет, напри­мер). И для этого ей нужно иметь возможность обла­дать сильной «территориальной» армией, которая может в случае надобности потопить в крови всякий рабочий бунт. Для этого главным образом и обучают военному искусству буржуазную молодежь, сгруппированную в от­ряды «разведчиков» (бойскауты).

Английская буржуазия желает теперь проделать с Германией то, что она сделала, в два приема, чтобы остановить на пятьдесят или больше лет развитие мор­ского могущества России: в первый раз — в 1885 году с помощью Турции, Франции и Пьемонта и во второй раз — в 1904 г., напустив Японию на русский флот и на русский военный порт в Тихом океане.

В результате этого мы живем, вот уже в течение двух лет начеку, в предвидении колоссальной европей­ской войны, которая может разразиться со дня на день.

Кроме того, не следует забывать, что промышленная волна, катясь с запада на восток, захватила также Ита­лию, Австрию и Россию. И эти государства в свою оче­редь утверждают свое «право» — право их монополистов на добычу в Африке и Азии.

Русский разбой в Персии, итальянский разбой против арабов Триполитанской пустыни и французский разбои в Марокко суть последствия того же желания припасти новых рабов — «производителей сырья» — в Азии и в Африке.

«Консорциум» разбойников, состоящий на службе у европейских монополистов, «позволил» Франции овла­деть Марокко, как он позволил англичанам захватить Египет. Он «позволил» итальянцам завладеть частью Оттоманской империи, чтобы помешать захватить ее Германии; и он «позволил» России захватить северную Персию, чтобы англичане могли овладеть хорошим ку­ском на берегах Персидского залива раньше, чем не­мецкая железная дорога достигла его!

И для этого итальянцы подлым образом избивают безобидных арабов, французы избивают марокканцев и царские опричники вешают персидских патриотов, ко­торые хотели возродить свое отечество, добившись для него некоторой политической свободы. Золя имел полное право сказать: «Какие негодяи эти честные люди!»

ВЫСШИЕ ФИНАНСЫ

Все государства, сказали мы, как только крупная промышленность начинает развиваться в стране, прихо­дят к тому, что ищут войны. Их толкают к этому про­мышленники и, увы, даже рабочие, чтобы завоевать но­вые рынки — новые источники легкого обогащения.

Но более того. Ныне существует в каждом государст­ве особый класс или, точнее, — шайка, бесконечно более могущественная, чем промышленные предприниматели, и эта клика также толкает к войне. Это — высшие фи­нансисты, крупные банкиры. Они вмешиваются в между­народные отношения и подготовляют войны.

В наше время это делается очень просто.

К концу средних веков большая часть крупных горо­дов-республик Италии запутались в долгах. Когда эти города вступили в период упадка, особенно вследствие бесконечных войн, которые они вели между собою, так как все стремились овладеть богатыми рынками Восто­ка, тогда города стали заключать колоссальные займы у своих собственных гильдий крупных торговцев.

Такое же точно явление происходит и теперь с госу­дарствами, которым синдикаты банкиров очень охотно дают взаймы деньги, чтобы в один прекрасный день взять все их доходы под залог.

Конечно, это практикуется, главным образом, с ма­ленькими государствами. Банкиры дают взаймы из 7, 8, 10 процентов, зная, что заем «осуществится» лишь с большою скидкою: т. е. заемщик получит только четыре пятых, а не то и меньше той суммы, за которую он будет платить проценты. В результате этого, за вычетом «ко­миссионных» банкам и посредникам, государство не по­лучает даже и двух третей суммы, вписанной в его дол­говую книгу

На эти суммы, преувеличенные таким путем, задол­жавшее государство должно отныне платить проценты и погашение. И если оно не уплачивает их в назначен­ный срок, банкиры ничего лучшего не желают, так как присоединяют просроченные проценты и погашение к ос­новному долгу. Чем хуже идут финансовые дела госу­дарства-должника, чем более безрассудны издержки его правителей, тем охотнее предлагают ему новые займы. После этого банкиры устраивают в один прекрасный день «консорциум», чтобы наложить руку на такие-то налоги, на такие-то таможенные пошлины, на такие-то железные дороги.

Таким путем крупные финансисты разорили Египет и позже привели его к тому, что он был аннексирован, т. е. присвоен Англией. Чем более безумны были расхо­ды хедива, тем более его к этому поощряли. Это было аннексией, завоеванием по частям.

Таким же путем разорили Турцию, чтобы отнять у ней понемногу ее провинции. И то же самое произо­шло, говорят нам, с Грецией, которую группа финанси­стов толкнула на войну против Турции, чтобы потом завладеть частью доходов побежденной Греции.

Таким же манером крупные финансисты Англии и Соединенных Штатов эксплуатировали Японию, до и во время ее двух войн: с Китаем и с Россией.

Что же касается Китая, то уже в течение многих лет он стрижется синдикатом, представляющим крупные банки Англии, Франции, Германии и Соединенных Шта­тов. И со времени революции в Китае, Россия и Япония требуют, чтобы их допустили участвовать в этом синди­кате. Они хотят воспользоваться этим, чтобы расширить не только сферы своей эксплуатации, но и свои террито­рии, Раздел Китая, подготовленный банкирами, стоит на очереди.

Короче, у государств, дающих взаймы, существует целая организация, в которой правящие, банкиры, дель­цы по организации компаний, финансовые маклера и весь сомнительный люд, который Золя так хорошо опи­сал в романе «Деньги», подают друг другу руку, чтобы эксплуатировать целые государства,

Там, где наивные люди думают открыть глубокие по­литические причины или национальную вражду, нет ни­чего, кроме заговоров, созданных пиратами финансов. Они эксплуатируют все: политические и экономические соперничества, национальную вражду, дипломатические традиции и религиозные столкновения.

Во всех войнах последней четверти века видна рука крупных финансов. Завоевание Египта и Трансвааля, захват Триполи, занятие Марокко, раздел Персии, из­биения в Маньчжурии и избиение и международный грабеж в Китае во время восстания боксеров, войны Японии — повсюду мы находим работу крупных банков, Повсюду «высшие финансы» имеют решающий голос. И если до сего дня великая европейская война еще не разразилась, — это потому, что «высшие финансы» ко­леблются. Они не знают, в какую сторону склонятся ве­сы, на чашки которых будут брошены пущенные в ход миллиарды; они не знают, на какую лошадь поставить свои капиталы.

Что же касается сотен тысяч человеческих жизней, которых будет стоить война, — какое дело до них финан­сам? Ум финансиста мыслит столбцами цифр, которые покрывают друг друга. Остальное его не касается: у не­го нет даже необходимого воображения, чтобы вводить человеческие жизни в свои расчеты.

 

Какой гнусный мир пришлось бы разоблачить, если бы кто-нибудь взял только на себя труд изучить кулисы «высших финансов»! Об этом можно уже догадываться хотя бы по приподнятому Лизисом маленькому уголку завесы, в его статьях в «Le Revue» (появились в 1908 го­ду отдельным изданием, под заглавием «Contre 1'oligarchie financiere en France» — «Против финансовой оли­гархии во Франции»).

Из этого сочинения видно, в самом деле, как четыре или пять крупных банков — Лионский Кредит, Гене­ральное Общество (Societe Generale), Национальная Контора Учета и Промышленный и Торговый Кредит — владеют во Франции полной монополией на крупные фи­нансовые операции.

Большая часть — почти восемь десятых — француз­ских сбережений, которые ежегодно достигают суммы около двух миллиардов франков, вложена в эти банки; и когда иностранные государства, крупные или мелкие железнодорожные компании, города, промышленные компании пяти частей света являются в Париж, чтобы заключить заем, они обращаются к одному из этих четырех или пяти банков, которые обладают монополией иностранных займов и располагают необходимым меха­низмом, чтобы их провести.

Очевидно, что не талант директоров этих банков соз­дал для них такое выгодное положение. Нет, это госу­дарство — прежде всего французское правительство — покровительствовало и содействовало этим банкам и создало для них привилегированное положение, сде­лавшееся скоро монополией. А затем другие государст­ва, государства, делающие займы, усилили эту монопо­лию. Так, Лионский Кредит, монополизировавший рус­ские займы, обязан своим привилегированным положе­нием финансовым агентам русского правительства и царским министрам финансов.

Аферы, устраиваемые этими четырьмя или пятью об­ществами, исчисляются миллиардами. Так, в два года — 1906 и 1907 — они распределили в различных займах семь с половиной миллиардов — 7500000000 фр<анков>, из которых 5500000000 в иностранных займах (Lysis. Стр. 101). И когда мы узнаем, что «комиссионные» этих компаний за организацию иностранных займов равня­ются пяти процентам для «синдиката приносящих» (тех, кто «приносит», доставляет новые займы), пять процен­тов для синдиката гарантирующего и от семи до десяти процентов для синдиката или, скорее, для треста четы­рех или пяти названных банков, то можно себе предста­вить, какие колоссальные суммы достаются этим моно­полистам.

Так, один «посредник», который «доставил» заем в 1 250 миллионов, заключенный русским правительст­вом в 1906 году, чтобы раздавить русскую революцию, получил за это — по словам Лизиса — комиссию в две­надцать миллионов!

Легко понять, какое закулисное влияние оказывают великие директора этих финансовых обществ на между­народную политику, со своим таинственным счетоводст­вом, со своими полномочиями, которых некоторые директора требуют и получают от акционеров, ибо нужна большая конспиративность, когда приходится выплачи­вать 12 миллионов франков господину такому-то, 250000 министру такому-то и столько-то миллионов, не считая орденов, представителям печати! Нет ни одной крупной газеты во Франции, говорит Лизис, которая не была бы подкуплена банками. Это понятно. Легко мож­но догадаться, сколько нужно было раздать денег газетам, когда подготовлялся в 1906-1907 годах ряд рус­ских займов (государственный, железнодорожный, зе­мельных банков). Сколько писак жирно покушали бла­годаря этим займам — видно из книги Лизиса. Какое счастье, в самом деле! Правительство великой державы на краю гибели! Надо раздавить революцию! Не каж­дый день встречается подобный случай!

И вот, все знают это, более или менее. Нет ни одно­го политического деятеля, который не знал бы подопле­ки этих мошенничеств и не слыхал бы в Париже имен женщин и мужчин, «получивших» крупные суммы после каждого займа — крупного или малого, русского или бразильского.

И каждый, если он хоть что-нибудь смыслит в делах, прекрасно знает, в какой мере вся эта организация «высших финансов» есть создание государства, необхо­димая принадлежность государства.

И именно это государство, которого власть весьма боятся уменьшить, — это государство, в умах реформато­ров-государственников, должно стать орудием освобож­дения масс?! Умно, нечего сказать!

Глупость ли, невежество или мошенничество руково­дит людьми, когда они это проповедуют,— оно одинако­во непростительно людям, считающим себя призванны­ми располагать судьбами народов.

 

IX

ВОЙНА И ПРОМЫШЛЕННОСТЬ

 

Спустимся теперь одной ступенью ниже и посмотрим, как государство создало в современной промышленности целый класс людей, непосредственно заинтересованных в том, чтобы превратить народы в военные лагери, гото­вые броситься друг на друга

В самом деле, в данный момент громадные отрасли промышленности, занимающие миллионы людей, сущест­вуют исключительно для приготовления военного мате­риала; вследствие чего владельцы этих заводов и их пайщики вполне заинтересованы в том, чтобы подготовлять войны и поддерживать страх перед войнами могу­щими вспыхнуть

Здесь мы говорим не о мелкотравчатых фабрикантах никуда не годного огнестрельного оружия, игрушечных сабель и револьверов, дающих постоянно осечку, какие имеются в Бирмингеме, Льеже и т. п.

Их почти нечего считать, хотя торговля этим оружи­ем, производимая экспортерами, спекулирующими на «колониальных» войнах, уже имеет некоторое значение. Известно, в самом деле, что английские торговцы снаб­жали оружием матабелов, в то время как они приго­товлялись восстать против поработивших их англичан. А несколько позже французские фабриканты и даже весьма известные английские фабриканты составили се­бе состояния, посылая оружие, пушки и снаряды бурам. В настоящий момент даже говорят о больших количест­вах оружия, ввезенного английскими торговцами в Ара­вию, что приведет к восстанию этих племен, к грабежу нескольких купцов и к английскому вмешательству, что­бы «восстановить порядок» и сделать какую-нибудь но­вую «аннексию»*.

 

* Если не ошибаюсь, оно уже началось. — П. К;1920 г.

 

Эти мелкие факты уже в счет не идут. Теперь мы хо­рошо уже знаем «патриотизм» буржуазии, и за послед­нее время мы видели гораздо более важные факты. Так, во время последней войны между Россией и Японией английское золото помогало японцам, чтобы они разру­шили нарождающееся морское могущество России на Тихом океане, которое не нравилось Англии. Но, с дру­гой стороны, английские угольные компании продали России по очень высокой цене 300 000 тонн угля, чтобы дать ей возможность послать на Восток флот Рожественского. Одним выстрелом убивали двух зайцев: угольные компании Уэльса делали выгодную аферу, а финансисты Lombard Street (центр финансовых операций в Лондо­не) помещали свои деньги из девяти или десяти процен­тов в японский заем и накладывали свою руку на боль­шую часть доходов их «дорогих союзников»!

Но все это лишь несколько мелких фактов из тысячи других в том же роде. Замечу только, что много можно было бы узнать интересного об этом мире наших правителей, если бы буржуа не умели хорошо хранить свои тайны! Перейдем же к другой категории фактов.

Известно, что все крупные государства покровитель­ствовали созданию, наряду с их казенными арсеналами, колоссальных частных заводов, фабрикующих пушки, брони для броненосцев, военные суда меньших размеров, снаряды, порох, патроны и т. д. Громадные суммы были затрачены всеми государствами, чтобы иметь эти вспо­могательные заводы, где в настоящее время собраны опытные рабочие и инженеры.

Вполне очевидно, что в прямых интересах капитали­стов, которые поместили свои капиталы в эти предприя­тия, постоянно поддерживать слухи о войне, беспрерыв­но толкать к вооружению; сеять, если нужно, панику. Так они и делают.

И если возможности европейской войны уменьшают­ся в известные моменты, если господа правители, хотя сами заинтересованные, как акционеры крупных воен­ных заводов (Анзен, Крупп, Армстронг и т.д.), крупных железнодорожных и каменноугольных компаний и т. д., иногда с трудом решаются заговорить в воинственном тоне, то их принуждают к этому, фабрикуя при помощи газет шовинистское общественное мнение или даже под­готовляя восстания.

Разве не существует, в самом деле, эта проститутка — ежедневная пресса, — чтобы подготовлять умы к новым войнам, ускорять те, которые вероятны, или, по меньшей мере, заставлять правительства удваивать вооружения? Так, разве в Англии мы не видели, как в течение десяти лет, предшествовавших войне с бурами, большая пресса и особенно ее помощники — иллюстрированные журна­лы — искусно подготовляли умы к необходимости войны, чтобы «пробудить патриотизм»? В этих видах не оста­навливались ни перед чем. Печатали с большим шумом романы о предстоящей войне, в которых рассказывали, как англичане, сначала побитые, делали сверхчеловече­ское усилие и кончали тем, что уничтожали немецкий флот и занимали Роттердам. Один лорд затратил безум­ные деньги, чтобы заставить играть по всей Англии од­ну патриотическую пьесу. Она была слишком глупа, что­бы делать хорошие сборы; но она была необходима для этих господ, которые мошенничали с Сесиль Родсом в Африке, чтобы завладеть золотыми россыпями в Трансваале и заставить негров работать на себя.

Забывая все, они дошли даже до того, что возродили культ — да, культ — заклятого врага Англии Наполеона Первого. И с тех пор работа в этом направлении не прекращалась никогда. В 1905 г. почти даже совсем уда­юсь втянуть Францию, управлявшуюся тогда Клемансо и Делькассе, в войну с Германией, так как министр иностранных дел консервативного правительства, лорд Ландсдоун, дал обещание поддержать французскую ар­мию корпусом английских войск, посланных на конти­нент!.. Нужно было очень немного в тот момент, чтобы Делькассе, который придавал этому обещанию значение, какого оно, конечно, не имело, не впутал Францию в ги­бельную войну.

Вообще, чем дальше мы подвигаемся в нашей буржу­азной государственнической цивилизации, тем больше пресса, переставая быть выражением того, что называют общественным мнением, прилагает все усилия к тому, чтобы самой фабриковать общественное мнение самыми бесчестными способами. Крупная пресса во всех круп­ных государствах есть уже не что иное, как два или три синдиката финансовых дельцов, которые формируют нужное им, в интересах их предприятий, обществен­ное мнение. Большие газеты принадлежат им, а все ос­тальное в счет не идет: их можно купить почти за ничто!

Но это еще не все: язва вросла еще глубже. Современные войны это уже не только избиение сотен тысяч человек в каждом сражении, — избиение, о кото­ром те, кто не следил за подробностями крупных битв во время Маньчжурской войны с ужасными подробно­стями осады и защиты Порт-Артура, не имеют абсолют­но никакого представления. И, однако, три величайших исторических битвы — Гравелот, Потомак и Бородино, которые длились каждая три дня и в которых было от девяноста до ста тысяч раненых и убитых с обеих сто­рон, были детскими игрушками по сравнению с совре­менными войнами!

Крупные битвы происходят теперь на фронте в пять­десят, шестьдесят верст длины; они длятся не по три, а по семи дней (Ляо-Ян), по десяти дней (Мукдэн), и потери доходят до ста, ста пятидесяти тысяч человек с каждой стороны.

Опустошения, сделанные снарядами, пущенными с величайшей точностью батареями, расположенными в пяти, шести, семи верстах и позицию которых нельзя даже открыть, благодаря бездымному пороху, — неслы­ханны. Уже больше не стреляют наудачу. На чертеже разделяют на квадраты позиции, занятые неприятелем, и последовательно сосредоточивают огонь всех батарей на каждом квадрате, чтобы уничтожить все, что там на­ходится.

Когда огонь многих сотен орудий сосредоточен на квадратной версте, как это делают теперь, не остается пространства в десять квадратных сажень, на которое не упал бы снаряд; ни одного куста, который не был бы вырван с корнем ревущими чудовищами, посланными не­известно откуда. Безумие овладевает солдатами после семи или восьми дней этого ужасного огня; и когда ко­лонны нападающих — после восьми, десяти отраженных атак, но подвигаясь каждый раз на несколько метров, достигают наконец неприятельских траншей, начинается рукопашная битва. Забросав друг друга ручными грана­тами и кусками пироксилина (два куска пироксилина, связанных между собой веревкой, метались японцами из пращи), русские и японские солдаты катались в тран­шеях Порт-Артура, как дикие звери, колотя друг друга прикладами, ножами, вырывая куски мяса зубами...

Западноевропейские рабочие и не подозревают даже об этом ужасном возврате к самому чудовищному, дико­му состоянию, какое представляет собой современная война, а буржуа, которые знают это, весьма остерегают­ся говорить им об этом.

Но современные войны не только избиение, безумие избиения, возврат к дикому состоянию. Они также — разрушение в колоссальном масштабе человеческого труда; и результаты этого разрушения мы чувствуем среди нас постоянно, во время мира, в виде возрастания нищеты среди бедных, которое развивается параллельно обогащению богатых.

Каждая война есть чудовищное разрушение материа­ла, который включает не только собственно военный ма­териал, но также вещи, самые необходимые для повсе­дневной жизни всего общества: хлеб, мясо, овощи, вся­кого рода продукты, молочный скот, кожа, уголь, метал­лы, платье. Все это представляет полезную работу мил­лионов людей в течение десятков лет, и все это будет расхищено, сожжено или брошено в воду в течение не­скольких месяцев. Впрочем, оно растрачивается уже те­перь, в предвидении войн.

И так как этот военный материал, эти металлы, эти припасы должны быть приготовлены заранее, то простая близкая возможность новой войны производит во всех наших промышленностях потрясения и кризисы, которые задевают нас всех. Вы, я, все мы испытываем действие их в малейших подробностях жизни. Хлеб, который мы едим, дрова, которыми мы топим, билет железной дороги, который мы покупаем, цена каждой вещи зависит от слухов о возможности войны в близком будущем, рас­пространяемых спекулянтами.

 

ПРОМЫШЛЕННЫЕ КРИЗИСЫ, ВЫТЕКАЮЩИЕ ИЗ ПРЕДВИДЕНИЯ ВОЙН.

 

Необходимость заготовить заранее чудовищный воен­ный материал и массу провизии всех родов производит неизбежно во всех промышленностях потрясения и кри­зисы, которые отражаются ужасным образом на всех, и особенно на рабочих. Действительно, совсем недавно это можно было наблюдать в Соединенных Штатах.

Читатели, без сомнения, помнят ужасный промыш­ленный кризис, свирепствовавший в Соединенных Шта­тах в течение последних трех или четырех лет. Отчасти он продолжается еще и теперь. Происхождение этого кризиса, что бы нам ни говорили «ученые» экономисты, знающие писания своих предшественников, но не знаю­щие действительной жизни, — истинное происхождение этого кризиса было вызвано чрезмерной производитель­ностью в главнейших отраслях, которая была вызвана в течение нескольких лет в предвидении большой войны в Европе и другой войны, между Соединенными Штата­ми и Японией. Те, кто толкал на эти войны, знали очень хорошо влияние, какое окажет на американскую про­мышленность предвидение этих войн. Результатом его, на самом деле, была лихорадочная деятельность в тече­ние двух или трех лет в металлургии, в производстве уг­ля, в производстве материалов для железных дорог, ма­териалов для платья и питательных консервов.

Извлечение железной руды и производство стали в Соединенных Штатах достигли за эти годы совершен­но неожиданных размеров. Сталь особенно потребляется во время современных войн, и Соединенные Штаты сде­лали фантастические запасы ее, равно как и других ме­таллов, как никеля и марганца, требующихся для фабри­кации особых сортов стали, необходимых для военных материалов. Шла скачка вперегонку между теми, кто спекулировал на запасах чугуна, стали, меди, свинца и никеля.

Точно так же обстояло дело с запасами ржи, мясных консервов, рыбы, овощей. Почти то же самое было с хлопчатобумажными тканями, сукнами и кожами. А так как всякое крупное предприятие вызывает к жизни ря­дом с собой целый ряд мелких, то горячка производства, намного превосходившего спрос, распространялась все больше и больше. Те, кто давал деньги (или, скорее, кре­дит) и поддерживал это производство, наживались, само собой разумеется, благодаря этой горячке еще больше, чем хозяева предприятий.

И вдруг — сразу все остановилось, хотя нельзя было указать ни одной причины из тех, которым приписывали предыдущие кризисы. Дело в том, что как только выс­шие европейские финансовые круги убедились, что Япо­ния, разоренная войной в Маньчжурии, не посмеет ата­ковать Соединенные Штаты и что ни одна из европей­ских наций не чувствует еще себя достаточно уверенной в победе, чтобы обнажить меч, европейские капиталисты отказали в новых кредитах как американским финанси­стам, дававшим деньги па займы и поддерживавшим перепроизводство, так и японским «националистам».

«В близком будущем не будет войны!» — и вот стале­литейные заводы, медные рудники, домны, доки, коже­венные заводы и спекулянты продовольственными про­дуктами — все внезапно замедлили свои операции, зака­зы и покупки.

И тогда произошло нечто большее, чем кризис, — на­родное бедствие! Миллионы рабочих и работниц были выброшены на мостовую, в самую ужасную нищету. Большие и маленькие заводы закрывались, зараза рас­пространялась, как во время чумы, сея ужас везде кругом.

Кто опишет когда-либо страдания миллионов муж­чин, женщин и детей, разбитые жизни, в течение этого кризиса, в то время, когда составлялись колоссальные состояния в предвидении изорванного человеческого мя­са и гор человеческих трупов, которые будут расти после каждой крупной битвы!

Вот что такое война! Вот как государство обогащает богатых, держит бедняков в нищете и из года в год все более порабощает их богатым!

 

Теперь, по всей вероятности, в Европе, и особенно в Англии, наступит кризис, подобный американскому и вследствие тех же причин.

Весь мир был удивлен около середины 1911 года внезапным и совершенно непредвиденным увеличением английского вывоза. Ничто в экономическом мире не да­вало основании предвидеть его. Никакого объяснения не было дано, именно потому что единственное возможное объяснение было то, что громадные заказы приходили с континента в предвидении войны между Англией и Германией. Эта война, как известно, едва не вспыхнула в июле 1911 г., и если бы она вспыхнула, Франция и Рос­сия, Австрия и Италия были бы принуждены принять в ней участие*.

 

* Эти строки писались в 1911-м году. Французский подлинник этой книги вышел в Париже, в феврале 1913-го года.

 

Очевидно, что крупные финансисты, которые снабжа­ют своим кредитом спекулянтов металлами, пищевыми продуктами, сукном, кожей и т. д., были уведомлены об угрожающем повороте, который принимали отношения между двумя морскими соперниками. Они знали, как оба правительства устраивали свои военные приготовле­ния, и поэтому торопились сделать заказы, которые увеличили сверх всякой меры английский вывоз в 1911 году*.

 

* Несколько цифр лучше покажут эти скачки. Между 1900 и 5904 гг. вывоз из Англии был нормален. Он составлял для продук­тов английского происхождения цифру между семью и семью с по­ловиною миллиардами франков. Но в 1904 г. начали говорить о большой войне: Соединенные Штаты усилили свое производство, и английский вывоз поднялся за четыре года с 7525 до 10650 мил­лионов. Это продолжалось два года. Но столь желанная война не наступала, и произошла внезапная остановка: кризис, о котором мы говорили, разразился в Соединенных Штатах, и вывоз англий­ских продуктов упал до 9425 миллионов. Однако наступает 1910 год, и предвидение большой европейской войны готово осу­ществиться. И в 1911 г. английский вывоз поднимается до совер­шенно непредвиденной высоты, до какой он раньше никогда не мог приблизиться даже издали и какую никто не мог объяснить. Он доходит до 11 350 миллионов! Уголь, сталь, скороходные корабли, крейсеры, патроны, сукна, ткань, обувь — на все есть спрос, все вывозится в изобилии. Состояния составляются в одно мгновенье. Люди начали убивать друг друга — какое счастье для спекулянтов!

 

По той же самой причине мы обязаны недавним чрезвычайным поднятием цен на все без исключения пи­щевые продукты, между тем как ни результаты урожаев минувшего года, ни количества всех сортов товаров, собранных в складах, не оправдывают этого вздорожа­ния. Факт тот, впрочем, что вздорожание не касается одних только пищевых продуктов: все товары были заде­ты им, а спрос все возрастал, между тем как ничто не объясняло этого преувеличенного спроса, если не пред­видение войны.

И теперь достаточно будет, чтобы крупные колони­альные спекуляторы Англии и Германии пришли к со­глашению относительно их долей в разделе восточной Африки и чтобы они сговорились относительно «сфер влияния» в Азии, т. е. относительно ближайших завоева­ний, чтобы в Европе произошла такая же внезапная ос­тановка промышленности, какая случилась в Соединен­ных Штатах.

В сущности, эта остановка началась чувствоваться уже в начале 1912 года. Вот почему в Англии угольные компании и лорды хлопка держали себя так независимо с рабочими и толкали их к забастовке. Они предвидели уменьшение спроса, они имели уже слишком много то­варов на складах, слишком много угля, наваленного око­ло копей.

Когда вдумываешься внимательно в эти факты о дея­тельности современных государств, то понимаешь, до ка­кой степени вся жизнь наших цивилизованных обществ зависит — не столько от фактов экономического разви­тия народов, сколько от того способа, которым реагиру­ют на эти факты различные привилегированные слои, более или менее покровительствуемые государствами.

Действительно, очевидно, что вступление на экономи­ческую арену такого могущественного производителя, как современная Германия, с ее школами и с техниче­ским образованием, так сильно распространенным в на­роде, с ее молодым порывом и с организационными спо­собностями ее народа, должно было изменить отношение между нациями. Новое приспособление сил должно было произойти. Но в силу сословной организации в современ­ных государствах согласование экономических сил за­держивается другим явлением, политического происхож­дения: привилегиями, монополиями, созданными и под­держиваемыми государством.

В сущности, в современных государствах, созданных специально ради установления привилегий в пользу бо­гатых и за счет бедных,— всегда высшие финансовые круги решают дела в силу своих политических соображе­ний. — «Что скажет барон Ротшильд?» — или, скорее: «Что скажет синдикат крупных банкиров Парижа, Вены, Лондона?» — сделалось преобладающею силою в по­литических вопросах и в отношениях между народами. Одобрение финансистов составляет министерства и про­валивает их повсюду в Европе. (В Англии, кроме того, приходится считаться с одобрением официальной церкви и кабатчиков; но церковь и кабатчики действуют всегда в согласии с высшими финансовыми кругами, ко­торые весьма остерегаются затронуть их доходы.) И так как всякий министр, в конце концов, есть человек, дер­жащийся за свой пост, за свою власть и за возможности обогащения, которые она ему представляет, то из этого следует, что вопросы международных отношений сводят­ся ныне, в конце концов, к знанию того, как фавориты-монополисты одного государства отнесутся к фаворитам другого государства.

Таким образом, состояние сил, пускаемых в ход, оп­ределяется степенью технического развития различных народов в данный исторический момент. Но употребле­ние, которое будет сделано из этих сил, зависит всецело от степени подчиненности народа правительству и от формы государственной организации, до какой население позволило себя довести. Силы, которые могли бы дать гармонию, благосостояние и новый расцвет свободной цивилизации, если бы они развивались свободно в обще­стве, раз попав в рамки государства, то есть организа­ции, специально развившейся ради обогащения богатых и захвата всякого прогресса в пользу привилегирован­ных классов, — эти самые силы делаются орудием угне­тения, привилегий и беспрестанных войн. Они ускоряют обогащение привилегированных, они увеличивают нище­ту и порабощение бедных.

Вот почему экономисты, которые продолжают рас­сматривать экономические силы без анализа государст­венных рамок, в которых они действуют в настоящее время, и не принимая во внимание ни государственной идеологии, ни тех сил, которые каждое государство не­избежно предоставляет к услугам богатых, чтобы их еще более обогатить в ущерб бедным, — вот почему эти экономисты остаются всецело за пределами действитель­ности экономического строя.

 

Х

СУЩЕСТВЕННЫЕ ХАРАКТЕРНЫЕ ЧЕРТЫ ГОСУДАРСТВА

 

Мы рассмотрели в общих чертах, не останавливаясь на подробностях, некоторые "существенные функции го­сударства: его законодательство относительно собственности, налог, образование монополий и, наконец, защиту территории — иначе говоря, право войны.

И мы отметили тот в высшей степени многозначи­тельный факт, что в каждой из этих отраслей государст­во всегда преследовало и еще преследует одну и ту же цель, а именно отдать массу управляемого им народа во власть нескольких групп эксплуататоров, обеспечить им право эксплуатации и продлить его. Для этой цели, в сущности, и было создано само государство; и это со­ставляет до наших дней его главную задачу.

Законодательство государств относительно права собственности никогда и нигде не имело своей целью обеспечить каждому пользование плодами своего труда, как это говорится в университетской науке прав. Наобо­рот, закон государства всегда имел и еще имеет целью лишить широкие массы народа большей части плодов его труда в пользу некоторых привилегированных. Дер­жать массы в состоянии, близком к нищете, и отдавать их в древние времена господину и жрецу, в средние ве­ка — господину, священнику и купцу и, наконец, те­перь — промышленному предпринимателю и финансисту еще в большей степени, чем всем прежним, — такова бы­ла главная задача всех государств теократических, оли­гархических или демократических, т. е. церковных, при­вилегированного класса или якобы народных.

Налог, как мы это видели, представляет огромной си­лы орудие, которое государство употребляет для той же Цели. Он позволяет правителям производить экспро­приацию бедных в пользу богатых,— экспроприацию усовершенствованную, которая не бьет в глаза, хотя прекрасно достигает своей цели. Налог позволяет им поддерживать искусственно бедность, несмотря на ко­лоссальный рост производительности человеческого труда, не прибегая для этого к грубым формам открытого присвоения, которые практиковались в прежние времена. То, что делал феодальный барон, выжимая последние соки из своих рабов под защитой государства, то теперь делает государство в «корректной» форме, посредством налога и всегда в пользу какого-нибудь богача и деля часть добычи между богачом и своими многочисленными чиновниками.

Мы видели затем, как государство употребляло и еще употребляет монополию, промышленную, торговую, фи­нансовую, и как оно позволяет группам предпринимателей и финансовых дельцов быстро накоплять громадные богатства, присваивая себе продукты труда подданных государства. И мы показали, как происходит то, что все новые источники обогащения, открывающиеся цивилизо­ванным народам или вследствие прогресса науки и тех­ники, или вследствие завоевания отсталых в промыш­ленности стран, — все захватываются небольшим мень­шинством привилегированных. Это позволяет государст­ву, со своей стороны, набивать свою казну деньгами и расширять постоянно свои отправления и свою власть.

Наконец, мы видели, какое ужасное орудие для под­держания социального неравенства, монополии и приви­легий всякого рода представляет из себя другая обязан­ность государства: содержание армий и право войны. Под предлогом патриотизма и защиты отечества госу­дарство заставляло служить себе армии и войны все для той же цели. Во все времена, начиная с древности и до наших дней, завоевания производились всегда только для того, чтобы отдавать новые народы на эксплуатацию классов, покровительствуемых государством. То же самое происходит теперь — все войны делаются в пользу банкиров, спекуляторов и привилегированных, И во время мира баснословные суммы, ассигнуемые на вооружение, и государственные займы позволяют прави­тельствам создавать колоссальные богатства и новых эксплуататоров, избранных среди своих любимцев и фа­воритов.

В этом нестареющем, неуклонном стремлении к обо­гащению некоторых групп граждан за счет труда всего народа и его жертв заключается самая суть той полити­ческой централизованной организации, которая называ­ется государством и которая развилась в Европе среди народов, разрушивших Римскую империю, только после периода вольных городов, то есть в шестнадцатом и сем­надцатом столетиях.

 

Заметим, что речь идет вовсе не о так называемых «злоупотреблениях властью», каковы жестокости, совер­шаемые всеми правительствами над своими подданными или над завоеванными народами, когда дело касается защиты интересов привилегированного класса. Мы не говорим также о грабеже чиновников, о незаконных вы­могательствах, которые совершают все правительства; об оскорблениях и страданиях, которыми они награжда­ют управляемых, ни о национальной вражде, которую они проповедуют и поддерживают. В этом отношении достаточно вспомнить, что «власть» и «злоупотребление властью» идут невольно рука об руку и что между чи­новниками неизбежно устанавливается род круговой по­руки, которая состоит в том, что они поддерживают друг друга и смотрят сквозь пальцы на то, что они лю­бят называть «печальною необходимостью пользования властью».

На этих «печальных необходимостях» мы не останав­ливаемся и ограничиваемся тем, что рассматриваем са­мую суть организации, которая несколько раз формиро­валась в человеческих обществах, и каждый раз, когда она вновь организовывалась, она всегда носила один и тот же характер взаимной поддержки между церко­вью, солдатом и господином за счет труда народных масс. Новейшее время явило нам в этом отношении только одну новую черту: к прежней святой троице при­соединились богатые буржуа, коммерсанты, промышлен­ники, капиталисты, дающие денег взаймы, и целая туча чиновников.

Так, в интересах привилегированных — но не наро­да — государство отняло землю у крестьян, чтобы отдать ее группам захватчиков, и выгнало из сел немало земле­робов. А когда масса безработных пролетариев начала скопляться в городах, законодательство государства от­дало этих голодных людей во власть любимчикам госу­дарства — буржуазным промышленникам, финансовым дельцам и крупным капиталистам. Вся эта роящаяся масса бедноты была закабалена любимцами правитель­ства.

Позднее же, когда привилегированные классы, выра­ботавшие с большим искусством и умом эту политиче­скую  форму — государство,— начали  замечать,  что эксплуатируемые массы стараются стряхнуть с себя яр­мо, они сумели найти новое средство для расширения базы своей эксплуатации.

Завоевание было всегда и во все времена средством обогащения не для завоевывающих народов (им предо­ставляли «славу»), а для правящих классов этих наро­дов: стоит только вспомнить о богатствах, оставленных Наполеоном I своим генералам и «военной знати»! Так же, когда открытия техники и прогресс судоходства по­зволили государствам содержать большие постоянные армии и могущественный военный флот, правящие классы сумели использовать этот флот и армии для завоевания «колоний». И буржуазии голландская, английская, французская, бельгийская, германская и даже русская принялись по очереди завоевывать отсталые в промыш­ленности нации, что приводит их теперь к разделу между ними Африки и Азии и к воинам из-за лакомых кусков.

Эти государства, то есть эти буржуазии — так как рабочие не получают ничего, кроме нескольких крошек, упавших со стола богатых, — становятся таким образом одновременно хозяевами и эксплуататорами широких масс населения, гораздо больших, чем их «дорогие со­граждане». Что же касается рабочих, то они с своей сто­роны позволяют обманывать себя обещаниями легкой наживы, которые им делают их хозяева. Они требуют, между прочим, покровительственных таможенных пош­лин для защиты от иностранной конкуренции, и, долж­ным образом подготовленные преступною печатью, опла­чиваемою капиталистами, они готовы броситься на сво­их соседей, чтобы оспаривать у них добычу, вместо того чтобы восстать против своих сограждан-эксплуататоров и их всемогущего орудия — государства.

 

XI

МОЖЕТ ЛИ ГОСУДАРСТВО СЛУЖИТЬ ОСВОБОЖДЕНИЮ РАБОЧИХ?

 

Вот что нам говорит древняя и новая история. И не­смотря на то, в силу ошибки мышления, поистине траги­ческой, в то время как государство представляет самое ужасное орудие для обнищания крестьянина и рабочего и для обогащения их трудом господина, священника, буржуа, финансиста и всей привилегированной своры правителей, именно к этому буржуазному государству, эксплуататору бедных и защитнику эксплуататоров, об­ращаются демократы, и радикалы, и социалисты, требуя защиты их от монополистов-эксплуататоров! И когда мы говорим, что нужно стремиться к уничтожению государ­ства, нам отвечают: «Уничтожим сначала классы, и ког­да это будет сделано, тогда мы сможем отправить госу­дарство в музей древностей вместе с каменным топором и прялкой!»

Таким несерьезным возражением обходили в пятиде­сятых годах прошлого столетия обсуждение, которое Прудон старался вызвать, говоря о необходимости уничтожить самое учреждение государства и указывая спо­собы достичь этого. То же самое повторяют и теперь, в наше время: «Давайте завладеем властью в государст­ве — говорят рабочим, причем под этим подразумевается современное буржуазное государство, — и тогда мы сде­лаем социальную революцию!» — таков теперешний ло­зунг.

Мысль Прудона была, чтобы рабочие сами поставили себе следующий вопрос: «Как могло бы организоваться общество, не прибегая к помощи учреждения, развивше­гося в самые темные периоды истории человечества, чтобы удерживать народные массы в экономической и умст­венной нищете и эксплуатировать их труд, т. е. государ­ства?» И ему отвечали на это парадоксом, софизмом.

В самом деле, разве можно говорить об уничтожении классов, не касаясь учреждения, которое было орудием для их основания и которое остается орудием для их увековечения? Но вместо того, чтобы глубже разобрать этот вопрос, поставленный перед нами всем современ­ным развитием, — что делают люди?

Первый вопрос, который должен был бы поставить себе социал-демократ, реформатор, — следующий: «Мо­жет ли государство, которое выработалось в истории ци­вилизаций, чтобы придать законный характер эксплуатации масс привилегированными классами, быть оруди­ем их освобождения?»

С другой стороны, не нарождаются ли уже в разви­тии современных обществ другие группировки, кроме го­сударства, которые могут внести в общество стройность, гармонию отдельных усилий и сделаться орудием осво­бождения народа, не прибегая к подчинению всех пирамидообразной власти государства? Коммуна, например, т. е. община, объединенная по ремеслам и профессиям, рядом с союзами по кварталам и улицам, которые пред­шествовали государству в вольных городах; тысячи об­ществ, возникающих теперь для удовлетворения тысячей общественных потребностей; федеративное начало, которое мы видим в приложении в современных объедине­ниях, — разве эти формы организации общества не пред­ставляют собой поле деятельности, обещающее гораздо более для наших освободительных целей, чем усилия, по­каченные на то, чтобы сделать государство и его цент­рализацию еще более могущественными, чем теперь?

Не правда ли, что это вопрос первостепенной важности, который социальному реформатору следовало поставить себе раньше, чем выбрать свою линию по­ведения?

А между тем вместо того, чтобы углубить этот вопрос, демократы-радикалы так же, как и социалисты, не зна­ют и не желают знать ничего другого, кроме государст­ва! И не государство будущего, не «народное государст­во» их прежних мечтаний, а современное государство, со всеми его прелестями, одно слово — государство! Оно должно завладеть, говорят они, всею жизнью общества: деятельностью экономическою, воспитательною, умствен­ною и организаторскою; промышленностью, обменом, об­разованием, судом, администрацией, управлением — всем, что наполняет общественную жизнь!

Рабочим, которые добиваются своего освобождения, говорят: «Дайте только нам добраться до власти в сов­ременной форме управления, выработанной господами, буржуями, капиталистами для вашей эксплуатации!» Это говорится в то время, когда из всех уроков истории мы очень хорошо знаем, что новая форма экономической жизни никогда не могла развиться без того, чтобы новая политическая форма, развившаяся в то же время, не бы­ла выработана теми, кто стремится к освобождению.

Крепостное право — и абсолютная  королевская власть; корпоративная организация — и вольные города, республики от XII до XV века; господство торгового класса — и те же республики под властью правителя и солдат; империализм — и военные государства XVII и XVIII веков; царство буржуазии — и представи­тельное правление; все эти формы идут рука об руку, не есть ли это поразительное доказательство?

Для того чтобы быть в состоянии развиться до тепе­решней своей силы и удержаться у власти, несмотря на все успехи науки и демократических веяний, буржуазия выработала с большой ловкостью, в течение девятнадца­того века, представительное правление.

И лозунги современного пролетариата так робки, так мелки, что они даже не пытаются разрешить задачу, по­ставленную революцией 1848 года, а именно: какую но­вую политическую форму современный пролетариат дол­жен и может развить, чтобы добиться своего освобожде­ния? Как постарается он организовать две важнейшие потребности всякого общества: общественное производ­ство необходимого для жизни и общественное потребле­ние произведенных продуктов? Как он обеспечит каждо­му — не только на словах, но и на деле — весь продукт его труда, обеспечив ему благосостояние в обмен на его труд? Какую форму примет «организация труда», кото­рая не может быть совершена государством, но должна быть выполнена самими рабочими?

Вот что французские пролетарии, наученные опытом прошлого, с 1793 по 1848 год, требовали от своих умст­венных вождей.

Но какой им дали ответ? Им умели только повто­рить эти старые, ничего не говорящие слова, избегающие определенного ответа: «Завладейте властью в буржуаз­ном государстве, употребите ее на то, чтобы расширить права современного государства, — и задача вашего ос­вобождения будет разрешена!»

Еще раз пролетариат получил камень вместо хлеба! и на этот раз — со стороны тех, кому он отдал свое дове­рие... и свою кровь!

Требовать от учреждения, которое представляет исто­рически выросший организм, чтобы оно служило разру­шению тех привилегий, которые оно старалось раз­вить, — это значит признать себя неспособным понять, что такое в жизни обществ исторически выросшее явле­ние. Это значит — не знать того общего правила всей органической природы, что новые отправления требуют новых органов и что эти отправления сами должны вы­работать эти органы. Это значит признать себя слишком ленивым и слишком трусливым духом, чтобы мыслить в новом направлении, которое требуется новым раз­витием.

 

Вся история наглядно доказывает ту истину, что каж­дый раз, когда новые общественные слои начинали про­являть деятельность и понимание, отвечавшие их собст­венным потребностям, каждый раз, когда они стреми­лись развить творческую силу в области экономического производства, преследуя свои интересы, вместе с интере­сами общества, — они находили новые формы политиче­ской организации; и эти новые политические формы да­вали возможность новым общественным слоям отметить своими особенностями эпоху, которую они открывали. Разве социальная революция может быть исключением из этого правила? Разве она может обойтись без этой творческой деятельности?

Так, восстание коммун в 12-м веке (в Италии в один­надцатом веке) и уничтожение крепостного рабства в этих коммунах, которые освободились от епископов, феодальных баронов и короля, отмечает собой выступле­ние в истории нового класса. И этот класс — мы видели это в предыдущем очерке, — работая над своим освобож­дением, создает скоро новую цивилизацию и в то же вре­мя учреждения, которые позволили развить ее.

Ремесленник занимает место крепостного. Он ста­новится свободным человеком, и под защитой стен своей коммуны он дает оживляющий толчок техническим ис­кусствам и науке, которая, начиная с Галилея, открыва­ет новую эру для освобожденного человеческого духа. С помощью мыслителей и художников, которые широко пользуются зародившеюся свободой, чтобы развивать свои способности по новым путям умственной свободы, человек вновь открывает точные науки и философию Древней Греции, забытые и потерянные во тьме Римской империи и варварской эпохи, завершившей дело разло­жения империи. Он создает грандиозную архитектуру, которую мы еще не превзошли до сих пор; он откры­вает способы и приобретает необходимую смелость для развития дальних морских плаваний. Он открывает эпо­ху Возрождения с ее гуманитарными, высокочеловеческими стремлениями.

Так подумайте: разве наши предки могли бы совер­шить все эти чудеса, если бы они робко цеплялись за учреждения, существовавшие в Европе с пятого по две­надцатый век? Остатки самодержавия Римской империи, смешанные с умирающими учреждениями прошлого раб­ства, задушили бы живящий федеративный дух, уважаю­щий индивидуальность, который принесли с собой так называемые «варвары» — скандинавы, галлы, саксонцы и славяне. И неужели человек, стремившийся освобо­диться, должен был цепляться за эту гниль, как это де­лают теперь глашатаи народных масс?

Конечно, нет! А потому граждане освободившихся го­родов стремились немедленно, с первого же дня, соз­дать своими «соприсягательствами», то есть взаимной присягой, новые учреждения внутри стен своих укреп­ленных городов. Они организовали различные элементы городского населения по приходам, признанным тогда независимыми, суверенными «державными» единицами; по улицам, «кварталам» или «концам» (то есть по феде­рациям улиц), а с другой стороны — по гильдиям или, говоря теперешним языком, по профессиональным сою­зам так же совершенно независимым, — по «искусствам», как тогда говорили, организованным и суверенным (имеющим поэтому каждое свой «суд», свое знамя и свою милицию); и, наконец, посредством форума, ве­ча, народного собрания, представлявшего федерацию, союз приходов, улиц, ремесел и гильдий. Целый ряд уч­реждений, совершенно противных духу Римской империи и теократической империи Востока, был развит таким образом на протяжении трех или четырех последующих веков.

Этими учреждениями и создалась сила независимых городов и их громадное значение в умственном развитии человечества.

Кто же может, если только он не предпочитает ничего не знать о жизни свободных общин того времени (как это делают наши государственники, достойные уче­ники и воспитанники одуряющих государственных школ), — кто же может сомневаться хоть на минуту, что именно эти новые учреждения, вышедшие из федератив­ного начала и уважавшие личность, дали возможность средневековым общинам развить среди мрака эпохи бо­гатую цивилизацию, новые искусства и новую науку, ко­торые проявились в Европе в пятнадцатом веке?

 

XII

СОВРЕМЕННОЕ КОНСТИТУЦИОННОЕ ГОСУДАРСТВО

 

То же самое можно сказать о промышленной и торго­вой буржуазии. Вследствие причин, которые мы указали в очерке об исторической роли государства (вторжение монголов, турок и мавров и причины внутреннего раз­ложения в коммунах), военное королевское государство успело утвердиться в Европе в течение 16-го, 17-го и 18-го веков на развалинах вольных общин. Но после двух с лишним столетий государственного строя про­мышленная и интеллектуальная буржуазия — сначала в Англии около 1648 года и сто сорок лет спустя во Франции — сделали новый шаг вперед. Они поняли, что невозможно будет достигнуть промышленного, торго­вого и умственного развития — мирового развития, ко­торое они уже предвидели, — если народные массы останутся под управлением бюрократии, выросшей вокруг Дворца, где какой-нибудь Людовик XIV мог говорить «Государство — это я!», и если еще продержится власть церкви, становившейся поперек всякого умственного развития.

Выдающиеся люди поняли, что промышленность, торговля, воспитание, наука, техника, искусства, обще­ственная мораль не смогут достигнуть развития, на ко­торое они способны, и что никогда народные массы не выйдут из ужасной нищеты, в которой они погрязли, пока судьба народов останется в руках придворных хо­лопов камарильи и духовенства, пока государство — властитель прошедших и будущих привилегий — управ­ляется церковью и двором, с их фаворитами и фаворит­ками.

Что же сделали английская и французская буржуа­зия, когда почувствовали свою силу? Ограничились ли они простой переменой династии и правительства? Удо­вольствовались ли они заменой короля в государстве, которое было создано королями? — Очевидно, нет!

Их деятели предпочли вовлечь народные массы в глубокие экономические революции, чем держать эти массы в гнилом болоте самодержавной королевской власти! И благодаря этим революциям были изменены сверху донизу политические учреждения, развившиеся при королевском самодержавии.

Революционеры сначала думали, что достаточно бу­дет уничтожить власть короля и окружавших его и пе­редать власть из рук людей королевского дворца и церкви в руки представителей того, что они называли третьим сословием. Но они скоро увидели, что этого не­достаточно, что необходимо уничтожить весь старый строй, переменить сверху донизу строение общества. И когда они увидели, что перед ними вновь встают ог­ромные силы королевского самодержавия, которое во­все не желало признать себя побежденным, то они не поколебались разнуздать страсть и бешенство народа против господ и священников и отнять у них их име­ния — главный источник их могущества.

— Однако, — наверное скажут нам, — они не пыта­лись уничтожить государство. Они воспротивились со всей силой, когда поняли, что народ желает идти даль­ше и разрушить государство, чтобы установить на его месте федерацию коммун, секций и совершенно новую экономическую организацию!

Совершенно верно. Но английская и французская буржуазии вовсе не желали разрушать учреждения, которые должны были дать им возможность использовать привилегии в свою пользу. Они желали только занять место дворянства и духовенства и воспользоваться их привилегиями. А потому буржуазия, конечно, не могла стремиться к разрушению государства. Учреждение, ко­торое служило для обогащения церкви и дворянства, должно было остаться; только теперь оно должно было помочь буржуазии разбогатеть в свою очередь, откры­вая, правда, новые пути обогащения благодаря разви­тию промышленности и наук, распространяя знание и вводя освобожденный труд, — но всегда пользуясь на­родным трудом для обогащения прежде всего самих себя, подобно тому как дворяне и церковь обогащались до тех пор.

Сделавшись наследницей установленных привиле­гий, буржуазия очевидно не стремилась к уничтожению государства. Наоборот, она работала, чтобы увеличить его могущество и расширить его деятельность, зная, что в конце концов именно она и ее дети будут глав­ным образом поставлять чиновников и пользоваться отныне их привилегиями.

И только сам народ или, скорее, часть его — те, ко­го Демулен называл «дальше Марата», — желали осво­бождения, не стремясь подчинить своему управлению и своей эксплуатации какой-либо слой или класс обще­ства. Они действительно начали было закладывать ос­новы новой политической организации, которая долж­на была заменить собой государство. Это была комму­на — независимый город, независимая община. И так как эта децентрализация была недостаточна в больших городах, то она пошла дальше и дошла до секций, т. е. До независимых союзов в различных частях города. Мы видим, действительно, как во время революции 1789 года совершалось поразительное явление. Так как Национальное собрание неизбежно было составлено из представителей прошлого, противившихся тому, чтобы Революция расширялась и росла в глубину, и особенно тому, чтобы народные массы могли действительно за­воевать себе свободу, то коммуны стали двигать дальше Революцию. В 1789 году, как правильно указали Мишле и Олар, совершилась муниципальная революция. И так как революция не делается декретами; так как именно на местах должно было опрокинуть и распреде­ление власти, то на долю тысячей сельских и городских «муниципалитетов» пала обязанность совершить на местах уничтожение феодальных прав. Прежде чем На­циональное собрание решилось заявить это в принципе 4 августа 1789 года и задолго до того, как оно объяви­ло это на деле четыре года спустя, после изгнания жирондистов из Конвента, муниципалитеты в некото­рых частях Франции уже действовали в этом смысле.

Но муниципалитеты и в особенности передовые сек­ции больших городов не ограничивались этим. Когда Национальное собрание решило объявить конфискацию земель духовенства и их продажу, государство не имело никакого механизма для приведения этого решения в исполнение. И тогда именно коммуны, а в больших городах секции предложили себя, чтобы провести в жизнь этот громадный революционный переход зе­мельной собственности. Только они и могли серьезно заняться этим переходом, — и они его выполнили на деле.

Но творческий дух народа вне государства проявил­ся еще лучше, когда началась война в 1792 году. Ког­да вооруженная борьба сделалась вопросом жизни или смерти для революции, когда во Францию вторглись иностранцы, призванные королевскою властью, и когда нужно было сделать невозможное: изгнать этих ино­странцев из французской территории, не имея для это­го ни армии, ни республиканских офицеров, то именно секции и коммуны взялись за выполнение этого огром­ного дела, для которого государство не имело даже не­обходимого механизма. Нужно было набрать добро­вольцев, то есть выбрать людей, решить, кому из тех, кто являлись, нужно было дать сапоги, хлеб, ружье, пуль и пороха, потому что в этот решительный момент все отсутствовало: ничего не хватало у республиканца: хлеба, пуль, ружей, сапог, платья.

Действительно, кто сумеет отобрать подходящих людей среди тех, кто приходит в качестве добровольцев? Кто может быть убежден, что доброволец, получив «же­лезо, свинец и хлеб», не бросит ружья на первом же этапе и не пойдет присоединиться к роялистским бан­дам? Кто займется тем, что найдет сукно и кожи? Кто будет шить платье, добывать селитру? Кто скажет, на­конец, добровольцу, когда он будет около границы, всю правду о движении революции в его родном городе и об интригах контрреволюционеров? Кто внушит ему священный огонь, без которого нельзя сделать невоз­можного и добиться победы? И вот секции и коммуны выполнили все это громадное дело. Историки-государ­ственники могут это игнорировать, но французский на­род сохранил об этом воспоминание, и он учит нас правде!

Разве Бастилия и Тюильри были бы когда-нибудь взяты без этого усилия народа, неизвестных героев на­рода? разве республиканцы изгнали бы врага и уничто­жили бы королевскую власть и феодализм, если бы они не поняли (не выражая этого, может быть, в тех словах, которые выходят из-под нашего пера), что для новой фазы общественной жизни необходим орга­низм, который служит тому, чтобы она могла вполне выявиться? И разве они могли бы асе это сделать, если бы они не нашли такой организм в коммуне, а предан­ности и деятельности революционных секций, которые были почти независимы от коммуны и связывались между собой временными комитетами, создаваемыми каждый раз, когда события показывали их необходи­мость?

 

XIII

РАЗУМНО ЛИ УСИЛИВАТЬ СОВРЕМЕННОЕ ГОСУДАРСТВО?

 

Итак, для освобождения народа безусловно необхо­димо, чтобы народные массы — которые производят все, но которых не допускают к распределению между по­требителями того, что они производят,— нашли средст­ва, которые дали бы им возможность развернуть свои творческие силы и выработать самим новые уравнитель­ные формы потребления и производства.

Государство и национальное представительное прав­ление не могут найти эти формы. И только сама жизнь потребителя и производителя, его ум и его организатор­ский дух могут найти эти формы и усовершенствовать их для приложения к повседневным потребностям жизни.

То же самое относится и до форм организации по­литической. Чтобы освободиться от эксплуатации, которой они подвергаются под опекой государства, народ­ные массы не могут оставаться под господством полити­ческих форм, мешающих проявлению и развитию народ­ного почина. Эти формы были выработаны правительствами с целью увековечения рабства народа, — чтобы мешать развитию его творческой силы и выработки учреждений уравнительной взаимопомощи. А потому должны быть найдены новые формы, чтобы служить противоположным целям.

 

Но если мы признаем, что для того, чтобы преобразо­вать формы потребления и производства, класс произво­дителей должен преобразовать политические формы ор­ганизации общества, то мы, следовательно, видим, насколько ложно вооружать современное буржуазное го­сударство тою огромною силою, которую ему дает уп­равление громадными экономическими монополиямипромышленными и торговыми, — не говоря уже о поли­тических монополиях, которыми обладает государство.

Не будем говорить о воображаемом государстве, в котором правительство, состоящее из ангелов,— сошед­ших, должно быть, с неба, чтобы доказать правильность суждений господ государственников, — было бы врагом тех видов власти, которыми его теперь вооружают. Раз­вивать такие утопии есть не что иное, как вести револю­цию на скалы и подводные камни, о которые она неиз­бежно разобьется. Нужно брать современное буржуаз­ное государство так, как оно есть, и спросить себя, ра­зумно ли вооружать это учреждение властью и силой, все более и более огромной?

Разумно ли давать учреждению, которое существует в данный момент для удержания рабочего в рабстве, — ибо кто станет сомневаться, что такова ныне главная функция государства, — разумно ли укреплять его, да­вая ему обладание над громадной сетью железных до­рог? Разумно ли оставлять за ним монополию на спирт­ные напитки, на табак, сахар и т. д., также кредит и бан­ки, не говоря уже о суде, народном образовании, защите территории и эксплуатации колоний?

Надеяться, что механизм, созданный для угнетения и вновь усиленный таким образом, станет орудием рево­люции — не значит ли закрыть глаза на все, чему учит нас история о рутинном духе всякой бюрократии и о си­ле сопротивления учреждений? Не значит ли это именно впадать в ошибку, в которой упрекают революционе­ров, — воображать, что достаточно сослать короля, что­бы иметь республику, или назначить диктатора-социали­ста, чтобы иметь коллективизм?

Кроме того, разве не видели мы совсем недавно — в 1905 и 1906 годах в России — опасность, проистекающую от вооружения реакционного государства силой, ко­торую ему дают железные дороги и разные монополии?

Тогда как правительство Людовика XVI, видя, что ему угрожает банкротство, должно было сдаться перед буржуазией, желавшей конституции; тогда как Маньч­журская династия, царившая столько столетий в Китае, должна была отречься от престола, не найдя возможно­сти сделать миллионный заем, чтобы бороться с респу­бликанцами, — династия Романовых, припертая к стене революцией, торжествовавшей в 1905 году, могла легко занять в1906 году 1200 миллионов во Франции. И когда члены русской думы выпустили Манифест, в котором го­ворилось иностранным финансистам: «Не давайте денег взаймы, русское государство будет банкротом», — то эти финансисты, лучше осведомленные, ответили: «Но так как вы отдали вашему государству 60000 верст желез­ных дорог, выкупленных у компаний, которые их строи­ли, и так как вы отдали ему громадную монополию на водку, то мы не боимся банкротства. Это не монархия Людовика XVI, которая не имела ничего!»

И они дали России тысячу двести миллионов. Между тем, что делают радикалы и социалисты? Они работают над тем, чтобы увеличить капитал, которым обладают современные буржуазные государства. Они даже не дают себе труда обсудить — как меня однажды запросили английские кооператоры,— нет ли способа передать железные дороги прямо и непосредственно про­фессиональным железнодорожным союзам, чтобы изба­вить предприятие от капиталистического ярма, вместо то­го чтобы создавать нового капиталиста, еще более опас­ного, чем буржуазные компании, — именно государство?

Но нет! Эти так называемые интеллигенты-государст­венники ничему не научились в школе, кроме веры в го­сударство-спасителя, в государство всемогущее! И они никогда не желали даже послушать тех, кто кричал им: «Берегитесь, сломаете себе шею», когда они шли, загип­нотизированные капиталистическим государственническим коллективизмом Видаля*, который они воскресили под именем «научного социализма».

 

* Французский социалист-фурьерист сороковых годов, писавший во время революции 1848-го года и которого мысли были широко использованы позднейшими социалистами.

 

Результаты этого можно видеть не только в критиче­ские моменты, как в России, но каждый день в Европе. Там, где железные дороги принадлежат государству, правительству достаточно, если ему грозит стачка, выпу­стить декрет в две строчки, чтобы «мобилизовать» всех железнодорожных рабочих. Тогда стачка сразу стано­вится мятежническим актом. Расстреливать забастовав­ших железнодорожников уже не будет уступкой по отно­шению к плутократии, а «долгом» по отношению к госу­дарству. То же самое с угольными копями и крупными заводами, выделывающими военное снабжение, сталели­тейными заводами и даже фабриками пищевых про­дуктов.

Таким образом в обществе слагается целое новое ум­ственное движение, не только среди буржуазии, но и сре­ди рабочих. Эксплуатация труда вместо того, чтобы быть ограниченной, поступает под покровительство закона. Она становится учреждением, с теми же правами, как само государство. Она становится частью конституции так же, как было крепостное право во Франции перед Великой Революцией или разделение, которое мы видим в России, на классы крестьян, мещан, купцов, с их обя­занностями по отношению к двум другим классам: дво­рянству и духовенству.

«Право бить эксплуатируемым!» — вот куда мы идем с этой идеей о государстве-капиталисте.

 

XIV

ЗАКЛЮЧЕНИЯ

 

Мы видим из всего предыдущего, как ошибочно ви­деть в государстве что-либо другое, кроме лестничной организации чиновников, избранных или назначенных для управления различными отраслями общественной жизни и для согласования их действий. Мы видели, как ошибочно думать, что достаточно переменить их персо­нал, чтобы заставить машину идти в каком угодно нап­равлении.

Если бы историческая — политическая и социаль­ная — функция государства была бы ограничена только этим, то оно бы не уничтожило, как оно это сделало на самом деле, всю свободу местных учреждений; оно не централизировало бы в своих министерствах все: суд, об­разование, религию, искусства, науки, армию и т. д.; оно не стало бы употреблять налог, как оно это сделало в интересах богатых, чтобы держать бедных постоянно ниже уровня «линии бедноты», как выражаются молодые английские экономисты; оно не употребило бы, как оно это сделало, монополию, чтобы дать возможность богатым присвоить себе весь прирост богатств, являю­щийся в результате успехов техники и науки.

Дело в том, что государство — нечто гораздо боль­шее, чем организация администрации в целях водворе­ния «гармонии» в обществе, как это говорят в универси­тетах. Это — организация, выработанная и усовершенст­вованная медленным путем на протяжении трех столе­тий, чтобы поддерживать права, приобретенные извест­ными классами, и пользоваться трудом рабочих масс; чтобы расширить эти права и создать новые, которые ве­дут к новому закрепощению обездоленных законодатель­ством граждан по отношению к группе лиц, осыпанных милостями правительственной иерархии. Такова истин­ная сущность государства, Все остальное — лишь слова, которые государство само велит внушать народу и кото­рые повторяются по привычке, не разбирая их более вни­мательно, — слова столь же ложные, как и те, которым учит церковь, чтобы прикрыть свою жажду власти, бо­гатства и опять-таки власти!

Однако давно уже пора подвергнуть эти слова серь­езной критике и спросить себя, откуда происходит при­страстие радикалов девятнадцатого столетия и их про­должателей-социалистов к всемогущему государству? Тогда увидели бы, что пристрастие вытекает, прежде всего, из ложного представления, которое делали себе вообще якобинцы Великой Революции: из легенды, кото­рая родилась или была сочинена вокруг Клуба якобин­цев, потому что именно этому Клубу и его отделениям в провинции буржуазные историки Революции (кроме Мишле) приписывали всю славу великих принципов, провозглашенных Революцией, и страшной борьбы, кото­рую она должна была выдержать против королевской власти и ее приверженцев — роялистов.

Давно пора, однако, сбыть эту легенду в архивы, сре­ди других легенд церквей и государств. Люди теперь на­чинают уже понемногу узнавать правду о Революции и понимать, что Клуб якобинцев был клубом не народа, а буржуазии, пришедшей к власти и богатству, не Рево­люции, а тех, кто сумел ею воспользоваться. Ни в один из великих моментов смуты этот Клуб не был авангар­дом Революции, Наоборот, он всегда ограничивался тем, что вводил в берега угрожающие волны, заставляя их войти в рамки государства, и сводил их на нет, уничтожая гильотиною тех, кто шел дальше его буржуазных взглядов.

Будучи рассадником чиновников, которых он постав­лял в большом количестве после каждого шага вперед, сделанного Революцией (10 августа, 31 мая), Клуб якобинцев был укрепленным лагерем буржуазии, при­шедшей ко власти, против уравнительных стремлений народа. Именно за это — за то, что он сумел помешать народу идти по пути уравнения и коммунизма, его я про­славляет большинство историков.

Нужно сказать, что этот Клуб имел очень неопреде­ленный идеал, а именно всемогущее государство, не тер­певшее в своей среде никакой местной власти, как, на­пример, независимых суверенных коммун, никакой про­фессиональной силы, как, например, рабочих союзов, и ничьей воли, кроме воли якобинцев Конвента, что при­вело неизбежно, фатально, к диктатуре полицейского Комитета общественной безопасности и, так же неизбеж­но, к Консульской диктатуре и к Империи. Вот почему якобинцы разбили силу коммун, и в особенности париж­ской коммуны и ее секций (преобразовав их сначала в простые полицейские участки, поставленные под над­зор Комитета безопасности). Вот почему они начали войну против церкви, стараясь, однако, поддержать ду­ховенство и церковное служение; и вот почему они не до­пускали ни тени провинциальной независимости и ни те­ни профессиональной независимости в организации ре­месел, в народном образовании и даже в научных иссле­дованиях, в искусстве.

Фраза Людовика XIV «Государство — это я!» была игрушкой в сравнении со словами якобинцев «Государ­ство — это мы». Это было поглощение всей националь­ной жизни пирамидою чиновников. И все это должно бы­ло служить для обогащения известного класса граждан и в то же время для удержания в бедности всех осталь­ных, то есть всего народа, кроме этих привилегирован­ных. Но такой бедности, которая не есть полное лишение всего, нищенство, как это было при старом режиме, пото­му что голодные нищие не становятся рабочими, в кото­рых нуждается буржуазия; но бедности, которая застав­ляет человека продавать свою рабочую силу кому бы то ни было, кто желает эксплуатировать его, и продавать ее по цене, которая позволит человеку лишь в виде исклю­чения выйти из состояния пролетария, перебивающего­ся заработком.

Вот в чем состоял идеал якобинцев. Прочтите всю ли­тературу эпохи, кроме писаний тех, кого называли беше­ными, анархистами, и кого поэтому гильотинировали или устраняли другим образом, — и вы увидите, что та­ков именно был идеал якобинцев.

Но тогда напрашивается вопрос: каким образом про­изошло, что социалисты второй половины девятнадцато­го века признали своим идеалом якобинское государст­во, тогда как этот идеал был построен с буржуазной точ­ки зрения, в прямую противоположность уравнительным и коммунистическим стремлениям народа, проявившим­ся во время Революции? — Вот объяснение, к которому меня привело мое изучение этого вопроса и которое, ес­ли не ошибаюсь, верно.

Объединяющим звеном между Клубом якобинцев 1793 года и выдающимися социалистами-государствен­никами был, по моему мнению, заговор Бабефа. Неда­ром этот заговор, так сказать, канонизирован социали­стами-государственниками.

Бабеф, прямой и чистый потомок якобинского Клуба 1793 года, выступил с мыслью, что внезапный удар рево­люционной руки, подготовленный заговором, может дать Франции коммунистическую диктатуру. Но раз он, как истый якобинец, решил, что коммунистическая револю­ция может быть произведена декретами, то он пришел еще к двум другим заключениям: демократия сначала подготовит коммунизм, — думал он, — и тогда один чело­век, диктатор, лишь бы только он имел сильную волю и желание спасти мир, может ввести коммунизм!*

 

* См. мою работу «Великая французская революция». Гл. VIII,

 

В этом представлении, которое передавалось как свя­щенное предание тайными обществами в течение всего 19-го века, кроется то загадочное слово, которое позво­ляет социалистам, вплоть до наших дней, работать над созданием всемогущего государства. Вера (потому что в конце концов это не что иное, как член мессианской веры), вера в то, что явится наконец человек, который будет иметь «сильную волю и желание спасти мир» ком­мунизмом и который, достигнув «диктатуры пролетариа­та», осуществит коммунизм своими декретами, — эта ве­ра упорно жила в течение всего девятнадцатого века. Мы видим, в самом деле, веру французских рабочих в «цезаризм» Наполеона III в 1848 году и двадцать пять лет спустя видим, что вождь революционных немецких социалистов Лассаль, после своих разговоров с Бисмар­ком на тему об объединенной Германии, пишет, что со­циализм будет введен в Германии королевскою династиею, но, вероятно, не династией Гогенцоллернов.

Всегда все та же вера в Мессию! Вера, создавшая по­пулярность Луи Наполеону после побоищ в июне 1848 года, — это все та же вера во всемогущество дикта­туры, соединенная с боязнью великих народных восста­ний, в чем заключается объяснение того трагического противоречия, которое являет нам современное развитие государственнического социализма*.

 

* Прочитывая теперь, в 1920-м году, русские корректуры этих очерков, я оставляю их совершенно в том же виде, в каком они были написаны в конце 1912 года, хотя все время является желание проводить сравнения с тем, что произошло с тех пор и происходит теперь. — П. К.

 

Если представители этого учения требуют, с одной стороны, освобождения рабочего от буржуазной эксплуатации и если, с другой стороны, они работают над ук­реплением государства, которое является истинным соз­дателем и защитником буржуазии, то очевидно, что они всегда верят в то, что они найдут своего Наполеона, сво­его Бисмарка, своего лорда Биконсфильда, который в один прекрасный день использует объединенную силу государства на то, чтобы заставить его идти против своей миссии, против своего механизма, против своих традиций.

 

Тот, кто спокойно обдумает мои мысли об историче­ской роли государства и о современном государстве, на­бросанные в двух предыдущих очерках, — тот поймет од­но из главнейших положений анархии. Он поймет, поче­му анархисты отказываются поддерживать каким бы то ни было образом государство и становиться самим ча­стью государственного механизма. Он увидит, почему, пользуясь явным стремлением нашего времени к основа­нию тысяч групп, стремящихся заменить собой государ­ство во всех отправлениях, которыми оно завладело, анархисты скорее работают над тем, чтобы массы работ­ников земли и фабрик старались создать полные жизни организмы в этом направлении, чем над укреплением го­сударства, созданного буржуазною.

Он поймет также, почему и как анархисты стремятся к разрушению государства, подрывая всюду где они могут идею централизации земельной и централизации всех проявлений общественной жизни, противопоставляя им независимость каждой местности и каждой группи­ровки, образовавшейся для выполнения какой-нибудь общественной службы; и почему они ищут объединения в действии: не в иерархической пирамиде, не в прика­заниях центрального комитета тайной организации, а в свободной, федеративной группировке от простого к сложному.

И он поймет тогда, какие зародыши новой жизни зак­лючаются в свободных объединениях, относящихся с уважением к проявлениям человеческой личности, ког­да дух добровольного рабства и мессианской веры усту­пит место духу независимости и добровольной круговой поруки, а также вольного разбора исторических и обще­ственных фактов, — духу, освобожденному наконец от государственнических и полурелигиозных предрассуд­ков, которые нам вдолблены школой и государственнической буржуазной литературой.

Он увидит также, в тумане не очень отдаленного бу­дущего, очертания того, чего человек сможет достигнуть тогда, когда, устав от своего рабства, он будет искать своего освобождения в свободном действии свободных людей, которые сплотятся, объединятся в одной общей цели — в обеспечении друг другу своим коллективным трудом, известного необходимого благосостояния, чтобы дать возможность человеку работать над полным разви­тием своих способностей, своей индивидуальности и достигнуть, таким образом, своей индивидуации, о ко­торой нам столько говорили в последнее время.

И он поймет наконец, что индивидуация, то есть на­сколько возможно полное развитие индивидуальности, вовсе не состоит в том (как этому учат представители буржуазии и их посредственности), чтобы урезывать у творческой деятельности человека его общественные наклонности и инстинкты взаимности, оставляя ему только узкий, нелепый индивидуализм буржуазии. Глу­пые люди могут советовать забвение общества и мечтать об изолированной личности. Но человек мыслящий пой­мет, наоборот, что именно общественные наклонности и общественное творчество, когда им дан свободный вы­ход дадут возможность человеку достигнуть своего полного развития и подняться до высот, куда до сих пор только одни великие гении умели возвыситься в некото­рых прекраснейших произведениях своего искусства.

 

V

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

I

ОБЪЯСНИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕТКИ

 

НЕСКОЛЬКО БИОГРАФИЙ АВТОРОВ И НЕКОТОРЫЕ ТЕХНИЧЕСКИЕ ТЕРМИНЫ, УПОТРЕБЛЕННЫЕ В НАСТОЯЩЕЙ КНИГЕ

 

АНАБАПТИЗМ — религиозное движение времен Реформации. Оно было направлено против власти католической церкви, но шло также гораздо дальше. Анабаптисты требовали полной свободы лич­ности в религиозном и нравственном отношениях, а в области об­щественной они проповедовали равенство и отсутствие частной собственности. Они отвергали всякую форму принуждения, то есть присягу, суд господина, военную службу и повиновение правитель­ству, что они считали противным принципам христианства. Исто­рики вообще обращают внимание на это движение только с того момента, когда оно становится предметом преследований в Цвиккау, в 1520 году. Однако оно берет свое начало уже от движения Виклифа и лоллардов в Англии (в 14-м веке) и от движения гуситов в Богемии (в конце 14-го века). Задолго до того, как Лютер прибил свои «Тезисы» реформы на дверь церкви в Виттенберге, возмущение накоплялось в умах городских ремесленни­ков и крестьян, которые уже сжигали комментарии к Библии; и это возмущение направлялось против церкви, государства и закона, которые были всегда милостивы к господину. Анабаптисты были левым крылом движения, между тем как лютеране представляли умеренную фракцию, покровительствуемую принцами, князьями и господами. Во время Великой Крестьянской войны (в 1525 году) и в городе Мюнстере анабаптисты подняли открытое восстание с Ио­анном Лейденским и Томасом Мюнцером. Эти два движения были задавлены массовыми избиениями, и считают, что десятки тысяч анабаптистов (до 100000, по мнению некоторых историков) были перебиты или сожжены. Позднее движение перекинулось в Англию, где приняло более мирные формы. Оно продолжалось также в Австрии (моравские братья), в России — меннонитами и даже в Гренландии, принимая всегда более или менее коммунистические формы (см. германские работы Келлера, Газе и Корнелиуса и великолеп­ную сводку, по-английски, Ричарда Heat'h-a «Анабаптизм»; 1895).

 

АНТРОПОЛОГИЯ — наука, изучающая человека, физическое строение его тела в различных климатах, его расы, его физическое развитие и развитие его учреждений и его воззрений социальных, нравственных и религиозных. Учреждения и общественные, нрав­ственные и религиозные понятия часто рассматриваются как часть этнологии. Под антропологической школой подразумевают совокуп­ность работ, произведенных во второй половине девятнадцатого века для изучения происхождения и развития понятий и обществен­ных учреждений с точки зрения естественных наук.

 

БАБЕФ Франсуа Ноэль (1764-1797) — французский комму­нист; принимал участие в Великой Революции; издавал газету «На­родный трибун», в которой проповедовал социальную революцию. Основал вместе с Буонарроти, Сильвеном Марешалем, Дарте и другими тайное общество, имевшее целью завладеть властью и об­разовать Директорию, которая ввела бы коммунизм в националь­ном масштабе. Заговор был раскрыт, и Бабеф, так же как Дарте, был расстрелян (см. «Заговор Равенства, называемый заговором Бабефа», соч. Буонарроти. 2 тома. Брюссель, 1828 г.).

 

БАКУНИН Михаил (1814-1876) — политический русский писатель, революционер и неутомимый агитатор. Принимал участие в революционных движениях своего времени в Германии, в Швей­царии, Франции, Италии, Австрии и в Польше, также в революции в Дрездене в 1849 году. Присужденный за это к смертной казни, он был выдан Саксонией Австрии, а этой последней — Николаю I в 1852 году. После двух лет заключения в австрийской крепости, где он был закован в цепи и прикован к стене, и шести лет в крепости в Петербурге он был выпущен лишь в 1860 году после смерти Николая. Сосланный после того в Сибирь, он бежал в 1861 году и добрался до Лондона, где присоединился к своему близкому другу Александру Герцену. Сделался членом Интернационала, где был в течение известного времени душою Юрской федерации, кото­рая состояла главным образом из социалистов романской Швейцарии и которая в согласии с федерациями Испанской, Итальянской, Восточной Бельгии и Центра представляла в противоположность Генеральному совету Интернационала (руководимому Марксом) идеи федерализма, отрицательного отношения к государству и прямого действия в борьбе против капитала, что привело затем к разрыву этих федераций с Генеральным советом, перенесенным марксистами в 1872 году в Нью-Йорк и там кончившим свое сущест­вование.

Латинские федерации, заключившие между собой федеральный договор, продолжали поддерживать жизнь Интернационала до 1878 года, после чего Интернационал, преследуемый с ожесточе­нием правительствами, должен был исчезнуть, но латинские феде­рации дали начало, с одной стороны, современному анархическому движению, а с другой стороны, синдикалистскому движению. Глав­ные работы Бакунина: «Бог и государство», «Государственность и анархия» и многочисленные памфлеты. Шесть томов его сочинений были изданы в Париже его другом Джемсом Гильомом*. Его подробная биография была написана Максом Неттлау в трех боль­ших рукописных томах, разосланных по главнейшим библиотекам; автор составил короткое изложение**.

 

* Книгоиздательством анархо-синдикалистов «Голос труда» из­даны в России избранные сочинения Бакунина в пяти томах.

** М. Неттлау. Жизнь и деятельность Михаила Бакунина. Москва, 1920. Книгоиздательство «Голос труда».

 

БЕЛЯЕВ <Иван> (1810-1873) — русский историк; описал лучше всех других историков, в четырех томах, под заглавием «Очерки русской истории», внутреннюю жизнь городов — Новгорода и Пскова — русских средневековых республик. Написал незадолго до осво­бождения крепостных прекрасную «Историю крестьян в России" и напечатал также большую работу о русских летописях.

 

БЕНТАМ Иеремия (1748-1832) — английский публицист, при­знанный Конвентом французским гражданином за свои труды по реформе законодательства. Основатель философской английской школы утилитаризма, признававшей, что благосостояние большин­ства должно быть целью общества и что нравственность должна иметь целью доказать индивидууму, что общественный интерес совпадает с личным интересом.

 

БЕРНАР Клод — французский физиолог (1813-1878), замеча­телен не только своими открытиями в физиологии, но главным об­разом материалистическим духом, в котором написаны его труды, в которых он старается истолковать весь процесс жизни, физиологической и психической, процессами физическими и химическими. Его «Уроки экспериментальной физиологии» (1855 г.) и его работы о действиях ядовитых веществ (1857 г.), и в особенности о физио­логии нервной системы (1858 г.), составили эпоху в науке.

 

БЕРТЕЛО Марселен (1827-1907) — французский химик, от­крыл новые пути в химии своими замечательными синтезами органических тел, получив в лаборатории, комбинируя в различных про­порциях водород, кислород, азот, углерод и т. д., различные вещест­ва, входящие в состав живых существ или производимые их орга­нами (углеродистые соединения водорода, сахар, алкоголь, масла, эфиры, жиры и т. д.). Весь его труд был прекрасной иллюстра­цией единства физических сил, которое представляет собой самое великое завоевание науки 19-го века и также другого замечатель­ного завоевания той же эпохи — трансформации теплоты в движе­ние. Таким образом Бертело мог питать безграничные надежды от­носительно силы науки и возможности обеспечить счастье челове­чества и мог оставаться в своей философии и применении ее к жиз­ни верным самым лучшим традициям энциклопедистов. Он опубли­ковал около 1 200 работ. Его главные труды: «Органическая химия, основанная на синтезе» (1860 г.), «Лекции об общих методах син­теза» (1864 г.), «Лекции по изомерии» (!865 г.), «Химический син­тез» (1875 г.).

 

БЛАН Луи (1811-1882) — французский социалист, публицист и историк. В 1870 году напечатал свою работу «Организация тру­да», которая сделала его главой социалистической школы. Так как нищета народных масс имела своей причиной индивидуализм совре­менного общества и буржуазную конкуренцию, то он требовал ор­ганизацию труда на основе солидарности и равных заработков, что дало бы каждому удовлетворение всех его потребностей и работу сообразно способностям. Назначенный членом временного прави­тельства революцией 24 февраля 1848 года, он основал «Комиссию для работников», которая заседала в Люксембургском дворце. Пре­следуемый за попытку восстания 16-го мая, он должен был поки­нуть Францию и остался с тех пор, вплоть до 1870-го года, в из­гнании. Главные труды: «Организация труда» (1870 г.), «История Французской революции» в 12 томах (1847-1862 гг.), «История десяти лет. 1830—1840».

 

БРЕГОНЫ. У всех свободных племен, которые не были завое­ваны Римской империей и не имели никакого писаного закона в те­чение первых веков христианской эры — у галлов, кельтов, саксов, скандинавских народов, славян, финнов и т. д., — традиционные законы, то есть решения, принятые раньше народными собраниями, сохранялись в памяти преимущественно некоторыми семьями или некоторыми братствами и специальными гильдиями. Их обязанно­стью было рассказать, объяснить традиционный закон перед наро­дом во время празднеств, сопровождавших большие союзные собра­ния большинства этих племен. Чтобы лучше сохраняться в памяти, закон часто перелагался в ритмованные фразы или в триады. Этот обычай еще продолжает существовать у кочующих племен Азии. В Ирландии те, на коих лежала обязанность хранить таким обра­зом закон, назывались брегоны, и они соединяли эту функцию с обязанностью жрецов. Собрание ирландских законов, компилиро­ванное в пятом веке и известное под именем «Senchus Mor» (Вели­кая Древность), является одним из самых замечательных докумен­тов среди подобных собраний. Некоторые современные историки представляют брегонов и других сказителей таких законов как за­конодателей, но это неверно. Законодателями были народные собра­ния, которые создавали прецеденты законов своими решениями, то­гда как ирландские брегоны, скандинавские кнунги, русские князья были только те, кому было доверено блюсти текст закона в его старинных формах.

 

БУОНАРРОТИ Филиппе (1761-1837) — итальянский юрист. Под влиянием Руссо вел революционную пропаганду и был изгнан из Тосканы, Корсики и Сардинии. Присоединился в 1796 году в Па­риже к государственнической коммунистической конспирации Бабефа, которую он после описал в работе «Заговор Бабефа» (1828 г.); в тридцатых и сороковых годах был один из главных организаторов тайных политических обществ коммунистов.

 

БЮРНУФ Эмиль (1821-1907) — французский эллинист. Напи­сал в 1872 году важную работу о науке религий, основанную на рационалистической базе.

 

БЮФФОН Жорж-Луи (1707-1788) — французский натуралист, основатель сравнительной анатомии, сделал первую попытку по­строить систему всей природы, в которой теологии не было места, и написал полный курс зоологии. Главная работа: «Естественная история» (1749-1788 гг.), первые тома которой содержат общий обзор природы (была преследуема церковью).

 

БЮХНЕР Людвиг (1824-1901) — немецкий натуралист и фило­соф-материалист; был главным образом известен своей популярной работой «Сила и материя» (1855 г.), которая представляет этюд атомистическо-материалистической философии, основанной на завое­ваниях современной науки. Он сделался страстным защитником дар­винизма, который он популяризовал в своих работах, и напечатал, кроме того, следующие труды: «Человек согласно науке», «Любовь и любовные отношения животного мира» (1881 г.) — опыт об об­щественной жизни и социальных инстинктах среди животных; им было написано еще множество этюдов, популяризующих науку. Всеми своими трудами в сильнейшей степени содействовал пропа­ганде динамического представления о природе.

 

БЭКОН Френсис (1561-1626) — великий английский философ; считается отцом индуктивного метода, потому что перед лицом схо­ластики и метафизики, господствовавших до сих пор, он показал, что открытия и изобретения будут прогрессировать только тогда, когда человеческий ум приучится понимать, что наблюдение и сво­бодное методическое опытное исследование представляют единствен­ное средство к открытию естественных законов, пониманию истин­ных причин явлений и умению предсказывать их. Схоластическая эрудиция, жонглирующая словами, должна быть оставлена, и ис­тинное знание могло быть получено только путем индукции, то есть путем усердного изучения отдельных фактов, на которых можно было строить обобщения, основываясь на большом числе сравнений и исключений и находя таким образом то, что есть общего у этих наблюдаемых фактов; с другой стороны, эти индукции можно по­том проверить всей массой новых фактов, полученных из наблюде­ния и опыта. Такова была основная мысль всех произведений Бэко­на, давшая возможность считать его отцом естественных наук в том виде, как они развились в течение девятнадцатого века. Этому ме­тоду современная наука обязана всеми своими великими откры­тиями.

 

БЭН Александр (1818-1903) — один из главных английских представителей системы философии, ищущей свои основы не в от­влеченных метафизических рассуждениях, но в явлениях естествен­ных наук, и изучающей силу человеческого ума и степень точности наших суждений, основываясь главным образом на физиологии и физической психологии. Главные работы: «Душа и тело», «Чувство и ум», «Логика дедуктивная и индуктивная».

 

ГЕГЕЛЬ Георг-Вильгельм (1770-1831) — немецкий философ, метафизик, пользовавшийся громадным влиянием в Германии в пер­вой трети девятнадцатого века. Для него идея есть всеобщий прин­цип, проявляющийся в различных формах бытия. Его система состояла из трех больших главных частей; первая содержала логику — науку «чистой идеи»; вторая — философия природы — говорила об идее, выявившейся в явлениях природы; и в третьей части — философии духа — Гегель показал, как чистая идея, выявившись во вне в природе, возвращалась к самой себе как дух и достигала таким образом совершенной реализации (тезис, антитезис и синтезис). Главные работы: «Феноменология духа» (1807 г.), «Логика» (1812 г.), «Философия права, истории, природы» (1821 г.).

 

ГЕЛЬМГОЛЬЦ Герман Людвиг (1821-1894) — немецкий физиолог. Опубликовал в 1847 году свою замечательную работу «О сохранении силы», которая была одним из оснований материалистической научной философии девятнадцатого века, а в 1856-1866 годах — «Оптическую физиологию».

 

ГЕККЕЛЬ Эрнст (1834-1919) — немецкий зоолог и философ. Стал преданным сторонником Дарвина и напечатал три замеча­тельных работы: «Общая морфология»  (1868г.), «История естественного творения» (1868 г.), «Происхождение и генеалогия человека». Позднее стал защитником «монизма» как связую­щего начала между религией и наукой и опубликовал на эту тему две работы, которые произвели много шуму, но не соответствовали тем заключениям, которые можно было ожидать от него.

 

ГЕРЦЕН Александр (1812-1870) — русский политический писатель. После преследований в России за свои мнения отправил­ся в Париж, где помог Прудону основать журнал «Le Peuple» («Народ»). Был изгнан из Франции после 13 июля 1849 года. После поражения европейской революции 1848 года написал произ­ведение, полное высокой красоты — «С того берега», — содержавшее критику революции с точки зрения социализма. Поселившись затем в Лондоне, основал там первую свободную русскую типографию и журнал «Колокол», в котором участвовал его близкий друг Огарев, а также Тургенев, и который оказал громадное влияние в России в деле освобождения крестьян. Нападал с яростью на кре­постное право и самодержавие. Его главные сочинения, переведенные на французский и немецкий языки. «С того берега», «Письма из Франции и Италии» и его автобиография «Былое и думы», которая, кроме своего политического значения, отличается необыкновенной красотой языка.

 

ГОББС Томас (1588-1679) — английский философ и политиче­ский писатель. Явный роялист, он при приближении революции 1648 года был принужден бежать во Францию. Его главные труды: «De Cive» («О гражданине»; 1642 г.), «Левиафан, или О власти ду­ховной и гражданской» (1651 г.), «О политическом теле» (1658-1659 г.). Право, говорил он, есть сила: ничто само по себе ни справедливо, ни несправедливо. Он представлял первобытных лю­дей как существа, находящиеся в постоянной войне друг против друга, а главную причину происхождения государства он видел в страхе, который люди испытывали друг от друга, и в их общей жал­кой участи. Необходима сильная власть для обеспечения мира и улучшения условий существования людей. Поэтому он был реши­тельным сторонником абсолютных неограниченных прав короля и в то же время врагом церкви как политической силы. Он был пер­вым среди крупных философов, который проповедовал материали­стические понятия без всякой примеси религии.

 

ГОДВИН Вильям (1756-1836) — английский политический писатель и историк. Его главное сочинение «Исследование полити­ческой справедливости и ее влияния на общую добродетель и счастье», 2 тома (1793 г.). Под «политической» справедливостью Годвин подразумевал состояние, в котором жизнь общества нахо­дится под влиянием принципов нравственности и истины. Он пока­зывает в своем произведении, что всякое правительство самым фак­том своего существования, самой своей природой мешает развитию общественной нравственности, и он предвидит наступление дня, когда каждый человек, свободный от всякого принуждения и дей­ствуя в силу своего собственного желания, будет работать для бла­га общества, потому что будет руководиться разумными принципа­ми. Едва избежав ссылки на каторгу со своими друзьями по обвине­нию в якобинском республиканстве, Годвин выпустил во втором из­дании своего сочинения в 1798 году страницы, содержавшие ком­мунистические идеи, которые были в первом издании.

 

ГОЛЬБАХ Поль-Анри (1723-1789) — французский философ, работал вместе с энциклопедистами над выработкой изложения нау­ки на определенно материалистической основе. Он сделал это в своем фундаментальном труде «Система природы» (1770 г.). В сво­их последующих работах он доказывал, что религия не только бес­полезна, но и вредна для нравственности и счастья народа. См. так­же его «Разоблаченное христианство» (1756 г.), «Всеобщая мораль» (1776 г.), «Естественная политика».

 

ГРОВЕ — английский физик (1811-1896), напечатал в 1842 го­ду замечательный этюд о «Соотношении физических сил» и в 1856 году книгу на эту тему, чтобы доказать, что звук, теплота, свет, электричество и магнетизм не суть «субстанции» или отдельные сущности, как говорили до тех пор, а лишь различные формы вибри­рующего движения молекул, которые могут переходить одна в дру­гую. Движение механическое может быть преобразовано в звук, свет, теплоту, электричество и магнетизм; и наоборот — свет, элек­тричество могут быть преобразованы в теплоту, магнетизм, звук и механическое движение. Он осмелился также поставить научный вопрос, не есть ли тяготение результат этих различных видов вибри­рования? Весь прогресс механики, совершенный в течение второй половины девятнадцатого века, был рядом приложений этого основ­ного принципа физики, именно трансформации различных физиче­ских сил.

 

ГЭКСЛИ Томас Генри (1825-1895) — английский биолог, ав­тор прекрасного сочинения по сравнительной анатомии животных. Сделался другом и страстным сторонником Дарвина и выдвинулся особенно своими смелыми теориями об эволюции и животном про­исхождении человека («О месте человека в природе», 1863 г.).

 

ГЭТЧЕСОН Френсис (1694-1747) — один из самых видных представителей философской школы, известной под именем «Шот­ландская философия». Он доказывал, что если мы можем разде­лить мотивы наших действий на мотивы эгоистические и альтруи­стические, то именно последние встречают наше одобрение, так же как и вытекающие из них действия. Это потому, что мы имеем «нравственное чувство», вытекающее из самой нашей природы. Глав­ная работа: «Исследование о происхождении наших идей о красоте и добродетели» (1725 г.).

 

ДАРВИН Чарльз (1809-1882) — английский натуралист, со­вершивший настоящую революцию в идеях своей работой «Проис­хождение видов путем естественного подбора в борьбе за сущест­вование», опубликованной в 1859 году; за ней следовали: «Проис­хождение человека и половой отбор» (1871 г.); «Изменения у жи­вотных и домашних растений» (1868 г.) и т. д. Трансмутация или трансформация видов под влиянием среды и употребления или не­употребления органов в новых условиях существования была ука­зана еще Бюффоном. Она была также провозглашена и защища­лась Жаном Ламарком в 1809 году, а позднее это учение нашло себе сторонника в Исидоре Жоффруа Сент-Илере. Дарвин объяснил естественное происхождение видов естественным отбором, который совершается в борьбе за существование каждого вида против небла­гоприятных условий климата и т. д., против других враждебных или конкурирующих видов и даже внутри самого вида. Все виды растений и животных, населяющих ныне землю, происходят от не­скольких главнейших форм, в высшей степени простых, путем эво­люции, вытекающей из естественного отбора. Труд Дарвина, опи­равшийся на тридцатилетние исследования, разнообразные наблюде­ния и опыт, сразу приковал к себе внимание ученых и быстро за­воевал признание образованных людей, несмотря на оппозицию я сопротивление академий, университетов и церквей. При этом «борь­ба за существование» была принята легче современным обществом, чем прямое действие среды и образование видов под влиянием сре­ды, о чем говорил Ламарк. С другой стороны, Дарвин сам, по мере того как он подвигался в своих исследованиях, поспешил признать важность ламарковского фактора (в «Изменении у животных и ра­стений») и старался смягчить (в «Происхождении человека») преувеличенное понятие, которое было придано его вульгаризаторами «борьбе за существованием.

 

ДЖОУЛЬ Джеме (1818-1889) — английский физик, первый на­шел точное измерение механического эквивалента теплоты (см. «Ме­ханическую теорию теплоты» Майера).

 

ДИДРО Денис (1713-1784) — французский философ. Подверг­нувшись преследованиям за свои «Философские мысли» (1746 г.) и тюремному заключению за «Письма о слепых» (1749 г.), он соз­дал проект «Энциклопедии», громадного труда для того времени, ко­торый успел, однако, довести до благополучного конца в течение двадцати одного года (1751-1772 гг.) с помощью Д'Аламбера, Гольбаха, и др., несмотря на оппозицию и интриги духовенства и гражданских властей.

 

ИНДУКЦИЯ, ИНДУКТИВНО-ДЕДУКТИВНЫЙ МЕТОД — метод естественных наук, которому мы обязаны громадным прогрес­сом наук вообще в 19-м веке. Он состоит в следующем:

1. Посредством наблюдения и опыта стараются приобрести зна­ние фактов, относящихся к изучаемому предмету.

2. Обсуждают эти факты и исследуют, ведут ли они (латинское слово Inducere) к обобщению (то есть общему утверждению, отно­сящемуся к большому числу или широкому разряду фактов) или предположению, гипотезе, позволяющей объединить или обобщить наблюдаемые факты. (Например, после наблюдения большого числа фактов, относящихся к движению планет, Кеплер сделал обобщение и гипотезу, что все планеты движутся вокруг Солнца по линии эллипсов, в которых Солнце занимает один из фокусов.)

3. Из допущенной гипотезы (или гипотез) выводят (латинское слово deducere) следствие, позволяющее предсказывать, предвидеть новые факты. Если гипотеза правильна, то предсказанные факты должны быть верны.

4. Сравнивают эти выводы, эти следствия с наблюдаемыми фактами, упомянутыми в параграфе 1. Если необходимо, делают новые наблюдения или новые опыты, чтобы констатировать, совпа­дает ли гипотеза с наблюдаемыми или полученными фактами при опытах. И отбрасывают или изменяют свою гипотезу до тех пор, пока не найдут такую, которая совпадает с действительными извест­ными нам фактами. (Так, из гипотезы Кеплера выводят положения, которые каждая из планет должна занимать в любой момент в своем движении вокруг Солнца, и сравнивают вычисленные положе­ния с существующими на самом деле. Так как они совпадают, то гипотеза подтверждается. Затем вычисляют скорости движения пла­нет, вытекающие из гипотезы, чтобы так же сравнить их с факта­ми.) Что же касается небольших неточностей, которые приходится констатировать, для их объяснения вновь исследуют причины тем же индуктивным методом.

5. Наконец, гипотеза считается законом, когда она подтвержда­ется в массе случаев и когда находит причину, то есть явление еще более общее, чем факт, установленный индукцией. (Для планет ги­потеза Кеплера принята как закон — постоянное отношение, когда она подтвердилась в течение веков и когда еще более общее явле­ние всемирного тяготения дало ей первое объяснение.)

Этот метод есть метод всех точных наук.

 

КАБЕ Этьен (1788-1856) — французский коммунист, развивав­ший свои идеи в своей газете «La Populaire» и напечатавший в 1840 году без имени автора свою главную работу «Путешествие в Икарию», в которой он развил свой коммунистический государственнический идеал. Переиздана во многих изданиях, из которых издание 1842 года и последующие содержат разбор учений социа­листов, предшественников Кабе. В 1848 году он пробовал прило­жить свои идеи на практике в Техасе, после в штате Иллинойсе, но потерпел неудачу. Однако колония Молодая Икария существовала еще в девяностых годах 19-го столетия (см. об этом в работе Жюля Прюдомма).

 

КАНТ Эммануил (1724-1804) — немецкий философ, который имел и еще имеет большое влияние. В своих первых произведениях он занимался, главным образом, естественными науками; но его главная слава основывается на системе критической философии, ко­торую он изложил в «Критике чистого разума» (1781 г.). Он поста­вил себе задачу исследовать принципы и границы человеческого познания и шел следующим путем. Есть, говорил он, два мира: 1) мир физических явлений, происходящих во времени и простран­стве, которые мы познаем только при помощи наших чувств. Они (согласно его системе «критического трансцендентального идеализ­ма») суть только явления, не имеющие реального существования «в себе»; 2) мир внутренних идей — «вещей в себе», — имеющих су­ществование только во времени (не в пространстве). Иначе гово­ря, мы имеем материю, данную нашими чувствами, и форму, дан­ную нашим познанием, которое не может дать нам постижения абсолютной истины. Чтобы прийти к познанию мира «вещей в себе», скрывающегося за явлениями, познаваемыми нашими чувствами, он изучает происхождение нравственных идей («Критика практического разума», 1788 г.). В этой работе он показывает, что наш разум обладает способностью ставить законы самому себе. Таков долг че­ловека, обладающего нравственным чувством, — повиноваться катего­рическому императиву (императиву, вытекающему из самой сущно­сти нашего духа), который нам предписывает обращаться с други­ми людьми таким образом, чтобы наше поведение могло стать все­общим законом. Из этой идеи врожденного нравственного чувства он выводил при помощи своей метафизики идеи свободы воли, бес­смертия и Бога. В своей философии права он показывал, что абсо­лютное уважение нравственной свободы должно быть основой всей жизни в обществе и государстве, и как цель будущего историче­ского развития он указывал на утверждение этого идеала свободы.

 

КЛАУЗИУС Рудольф (1822-1888) — немецкий физик, извест­ный своими трудами по оптике, упругости и особенно механической теорией теплоты, рассматриваемой им как состояние материи в дви­жении; он открыл один из ее основных законов. Главное произве­дение: «Трактат механической теории теплоты», 2 тома.

 

КОНТ Огюст (1798-1857) — основатель позитивизма. Его глав­ные труды: «Курс позитивной философии» (1830-1842) — 6 томов, монументальное сочинение, представляющее попытку построить син­тетическую философию знаний с чисто научной точки зрения. Его вторая большая работа: «Система позитивной политики, или Трак­тат социологии» (1851-1856 г.), 4 тома, является приложением позитивной философии к человеческим отношениям в обществе; но, противно самой сущности позитивной философии, она имеет также целью создать религию, предметом культа которой будет «Челове­чество».

Слово «позитивный» имело вначале для Конта следующий смысл: он утверждал, что всякое человеческое знание начинается с понятии теологических (так, человек видит в громе голос раздра­женного божества); затем знание состоит из понятий метафизиче­ских, которые видят во всех физических фактах отвлеченную, вооб­ражаемую силу, стоящую вне естественных явлений («жизненная сила», «душа природы» и т. д.); и наконец наука приходит к поло­жительному позитивному знанию, которое не занимается ни «основ­ными началами», ни «субстанциями», но ищет установления зако­нов, сообразно которым известные факты неизменно сопровождают­ся известными следствиями,— иначе говоря установления отноше­ний между явлениями и их необходимыми следствиями. Утверждения позитивной философии основываются  единственно на опыте; нужно отказаться от познания того, что находится вне опыта. По­зитивная философия есть синтез шести основных наук: математики, астрономии, физики, химии, биологии, социологии. Она отбрасывает see сверхъестественные верования. Труды Конта оказали глубокое влияние на всю науку и философию второй половины 19-го века. Главными продолжателями Конта были Литтре и Джон Стюарт Милль (см. эти два слова).

 

КОНСИДЕРАН Виктор (1802-1893) — французский социа­листический писатель, ученик и продолжатель Фурье. Был редактором «La Phalange» в 1836 году и «La Democratic Pacifique» в 1845 году. Пытался основать фаланстеру в Техасе. Развил идеи Фурье в ряде очень ценных работ. Из них важнейшие: «Социальное назна­чение» (1834 г.), «Теория воспитания, основанного на естественном влечении» (1835 г.), «Основы позитивной политики. Манифест об­щественной школы, основанной Фурье» (1841 г.), «Принципы социа­лизма. Манифест мирной демократии», появившийся сначала в 1843 году, преследуемый и вышедший вторым изданием в 1847 г.; по­следний послужил, как доказал В. Черкезов, основанием для «Ком­мунистического Манифеста» Энгельса и Маркса; «Социализм перед Старым миром» (1848 г.), обзор различных социалистических школ.

 

КОСТОМАРОВ Николай (1817-1885) — русский историк, осно­ватель федералистской школы в истории России.

 

ЛАМАРК Жан-Батист  (1744-1829) — французский натура­лист. Положил основы новой классификации растений и животных, «Французская флора» (1778 г.) и «Естественная история беспозво­ночных животных» (1815-1822 гг.). В своей «Зоологической филосо­фии» (1809 г.) он формулировал идею трансформизма, то есть по­стоянного изменения растительных и животных видов и вытекаю­щего отсюда их постепенного развития под влиянием среды и поль­зования или отказа от пользования тем или другим органом. Эта идея встретила сильную оппозицию со стороны официальной уни­верситетской науки, особенно со стороны Кювье, так что в акаде­миях и университетах продолжали учить неизменяемости видов (за которую высказался также Конт) до момента, когда общественное мнение, под влиянием работ Дарвина и общего пробуждения естест­венных наук в 1855-1862 г., заставило ученых и университеты пе­ременить свое мнение.

 

ЛАПЛАС Пьер (1749-1827) — один из величайших астроно­мов и математиков всех времен. Его главные труды: «Изложение системы мира» (1796 г.), в котором он дает механическое объяснение происхождения системы планет, обращающихся вокруг Солнца; «Небесная механика» в 5 томах (1798-1825 г.), его лучшее произ­ведение, в котором он дает материалистическое объяснение системы лира посредством всемирного тяготения; «Аналитическая теория ве­роятностей» (1812 г.) и множество отдельных статей и мемуаров. Все его большие труды — образец точной мысли и ясности.

 

ЛАВУАЗЬЕ Антуан (1743-1794) — великий французский химик, первый открывший, что вода состоит из двух газов — водорода и кислорода. Много работал над выработкой теории явлений горения, теплоты и брожения и создал в [786 г. новую систему химической номенклатуры, которая в огромной степени содействовала развитию химии. Главное сочинение: «Элементарный трактат химии» (1789 г.).

 

ЛИТТРЕ Максимильен-Эмиль (1801-1884) — французский по­зитивист, медик и публицист, который позже отдался глубокому изучению языков и литературы. Один из главных представителей философии Конта, популяризации идей которого он много способ­ствовал журналом «La Revue Positive» и рядом статей и работ по этому вопросу. Автор большого «Словаря французского языка», мо­нументального труда, которому он посвятил 30 лет работы.

 

ЛОМОНОСОВ Михаил (1711-1765) — русский писатель, о ко­тором с полным основанием было сказано, что он один сам по себе представлял Университет; один из создателей русской науки и ли­тературы. Писал оды в стихах, составил русскую грамматику (до него не существовавшую) и физическую географию полярных стран, где он уже объяснил механическую теорию теплоты, а также мно­жество научных статей.

 

ЛЮИС Джордж-Генри (1817-1878) — английский физиолог, го­рячий последователь Конта; один из основоположников психоло­гии, базирующейся на физиологическом исследовании мозга и нерв­ных центров. Главные труды: «Физиология обычной жизни» (1870 г.), «Проблемы жизни и духа» (1877 г.). Он написал также «Биографическую (популярную) историю философии» (1845 г.), «Жизнь Гете» и «Изложение принципов философии Конта» (1853г.).

 

ЛАЙЕЛЬ Чарльз (1797-1875) — английский геолог. Его ра­бота «Принципы геологии» (1838 г.), удивительно написанная, значительно увеличенная в последующих изданиях и переведенная на все языки, представляет эпоху в геологии. Он в ней показывает, что изменения земной поверхности — которые в начале 19-го века приписывались (Кювье, Л. фон Бух) внезапным переворотам, унич­тожавшим растения и животных, живших на земле, после чего яко­бы совершалось новое «создание» живых существ, — происходили благодаря совокупности влияний медленных физических изменений, совершающихся повсюду на земной поверхности на самых наших глазах. Когда Дарвин опубликовал в 1859 году свое сочинение «Про­исхождение видов», то его друг Лайель поспешил присоединиться к нему и выпустил свою вторую замечательную работу «Древность человека» (1863 г.), в ней он принял факт ледникового периода, ко­торый ученые до тех пор упорно отвергали (приписывая глетчеры этого периода «потопу», упоминаемому в библейских преданиях). Он подтвердил также идею, высказанную во Франции несколькими пионерами (Буше-де-Перт), что человек существовал на земле в период, когда Европа имела еще ледниковый климат и была населена ма­монтами, северными оленями, пещерными медведями и другими крупными животными, привыкшими к очень холодному климату. Эта работа, смелая для его времени и в особенности для Англии, оказала глубокое влияние на развитие современной науки и спо­собствовала освобождению ее от препятствий, которые были навя­заны ей церковью.

 

МАРКС Карл (1818-1883) — немецкий экономист, глава школы современной социал-демократии. Бежав во Францию в сороковых годах, он издавал в Париже вместе с Руге обозрение (вышло два номера), где его статьи по социализму были замечены в радикаль­ных и социалистических кругах. Изгнанный из Франции в 1844 году и из Бельгии в 1848 году, он сначала вернулся в Германию (1848-1859), где издавал «Rheinische Zeitung». Это был главный период его деятельности. В скором времени реакция взяла верх повсюду, он должен был снова покинуть Германию и, соединившись с Энгель­сом, поселился в Лондоне. Со времени основания Интернационала в сентябре 1864 года он был приглашен принять участие в редак­ции Статутов и был назначен членом временного Центрального Ко­митета. Он скоро сделался самым влиятельным членом Генерально­го совета Ассоциации, заседавшего тогда в Лондоне. Его главные труды: «Нищета философии» (1847 г.) — ответ на «Философию ни­щеты» («Экономические противоречия») Прудона; «Коммунистиче­ский Манифест» (1848 г.) (относительно его происхождения см. Черкезова «Доктрины марксизма» и профессора Андлера «Исто­рическое введение и комментарии <к Коммунистическому Манифесту>». Париж, 1901 г.); «Критика политической экономии» (1857 г.) и главным образом «Капитал», первый том которого по­явился в 1867 году, за ним последовали два других тома, из кото­рых второй был уже посмертный. Первый том «Капитала», содер­жавший хорошо известный анализ происхождения капитала, стал основанием идей социал-демократии.

 

МАУРЕР Георг (1790-1872) — основатель в Германии школы, которая старательно изучала сельскую и городскую коммуну и дала много серьезных трудов на эту тему. Главные работы: «Введе­ние в историю учреждения марки (общинной собственности на зем­лю), очага, селения и города» (1854 г.), «История организации мар­ки» (1856 г.); кроме этих работ, им было написано много других о деревне и городе.

 

МЕХАНИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ ТЕПЛОТЫ. Эта теория объясняет различные явления теплоты, показывая, что все они суть результат вибрации молекул в телах с повышающейся температурой. Когда гумма этих вибраций, невидимых для глаза, увеличивается в куске железа, в жидкости или в каком-нибудь газе, мы видим, что температура этого газа, этой жидкости или этого твердого тела повы­шается. Теплота есть не что иное, как вид движения. Вот почему всякое трение производит нагревание. Когда сильные тормоза оста­навливают вращение колес поезда, то движение их переходит в трение по рельсам и проявляется уже в виде теплоты в нагрева­нии рельсов и колес и в виде искр, которые суть частички железа, нагретые и оторвавшиеся от рельсов.

Точное количество необходимого движения для поднятия тем­пературы одного литра воды на один градус Цельсия называется «механическим эквивалентом теплоты».

Механическую теорию теплоты предчувствовали уже в 18-м ве­ке, и частью ее тогда формулировали. Позже, в двадцатых годах 19-го века, она была изложена инженером Сегеном-старшим, чело­веком большого таланта, идеи которого не были оценены его совре­менниками*. Немецкий доктор Р. Майер (1845 г.) формулировал точным и полным образом механическую теорию теплоты, но и он не сумел заставить ученых принять ее. Джоуль произвел уже в 1856 году точные опыты для измерения механического эквивален­та теплоты. И только в 1860 году эта теория, представляющая самое большое завоевание науки в 19-м веке, была наконец понята и принята всеми. Она находит себе бесчисленное количество прило­жений в науке и промышленности.

 

* В примечании к французскому переводу «Соотношения физических сил» Грова Марк Сеген-старший заметил, что его дядя, «гражданин Монгольфьер» («Journale des Mines». T XIII. № 73), за­явил еще в 1800 году, что «движение не может быть ни уничто­жено, ни создано, что сила и теплота суть проявления под разными формами одной общей причины».

 

МИЛЛЬ Джон Стюарт (1806-1873) — английский экономист и философ. Один из самых выдающихся представителей «эмпиризма» (то есть исследования, основанного на наблюдении и опыте) в его «Системе логики», где он прекрасно развил теорию индукции (см. это слово). Автор сочинений: «Принципы политической экономии» (1848 г.); «Свобода» (1859 г.); «Представительное правление» и «Система логики» (1843 г.).

 

МОЛЕШОТТ Якоб (1822-1893) — голландский физиолог-материалист. Написал по-немецки много популярных сочинений в целях распространения материалистической философии, среди которых "Круговорот жизни» (1852 г.) имела шумный успех.

 

МЭН Генри Сэмнер (1822-1888) — английский юрист и исследователь жизни я обычного права в сельской общине. Его работа «Древнее право и первобытный обычай», появившаяся в 1861 году, произвела сенсацию в Западной Европе, где под влиянием римско­го права не интересовались этим предметом. Другие работы: «Сель­ские коммуны на Востоке и на Западе», «Лекции по первоначальной истории учреждений». Университетская Франция, к сожале­нию, продолжает игнорировать труды школы права, созданной Мэном.

 

ОУЭН Роберт (1771-1858) — главный основатель английского социализма и один из виднейших пионеров кооперативного и про­фессионального рабочего движения, которые он пытался в 1830 — 1841 г. пропагандировать в национальном и даже международном масштабе. Пробовал приложить свои принципы на фабрике и в де­ревне и издал множество работ пропагандистского характера и по­пулярных журналов. Его главные труды: «Очерки рациональной системы» (1812 г.); «Книга нового нравственного мира»; «Револю­ция в духе и практика жизни человеческого рода». Таким образом, вместе с Фурье и Сен-Симоном он был одним из главных основа­телей современного социализма, либертарного в отличие от государ­ственного, и пользовался глубоким влиянием на умы, особенно в Англии, где его идеями были проникнуты вплоть до наших дней многие радикалы.

 

ПРУДОН Пьер Жозеф (1809-1865) — французский социалист, самый сильный критик системы капитализма и государства, а так­же государственнических и авторитарных теорий коммунизма и со­циализма. О его «мютюэлистской» системе см. главу X, стр. 293. Главные произведения: «Что такое собственность?» (1840 г.); «Си­стема экономических противоречий» (1846 г.); «Признания револю­ционера» (1849 г.); «Общая идея революции в 19-м веке» (1849 г.); «О справедливости в революции и церкви» (1858 г.); «О политиче­ской способности рабочих классов» (1864 г.).

 

РИКАРДО Давид (1772-1823) — английский экономист, при­надлежащий к школе, считающейся университетской наукой «клас­сической». Развил вслед за Адамом Смитом теорию измерения цен­ности необходимым количеством труда и теорию земельной ренты, которым университетские экономисты приписывают научную важ­ность. Главное сочинение: «Принципы политической экономии и на­лога» (1817 г.).

 

РУССО Жан-Жак (1712-1778) — французский философ и со­циалистический писатель. Один из предшественников Великой Ре­волюции; его демократические и религиозные идеи оказали гро­мадное влияние на умы наиболее выдающихся людей этого време­ни (особенно Робеспьера), а также на радикальных мыслителей 19-го века. Главные произведения: «О происхождении неравенства среди людей» (1753 г.); «Эмиль» (1762 г.); «Общественный дого­вор» (1762 г.); роман «Новая Элоиза» (1759 г.); «Моя исповедь», напечатанная после его смерти.

 

СЕГЕН Марк (1786-1875) — французский инженер, изобрета­тель трубчатого котла и автор своеобразной теории физических сил, подтверждаемой теперь отчасти изучением вибраций эфира. См. Механическую теорию теплоты.

 

СЕН-СИМОН Анри Клод (1760-1825) — французский социа­лист, один из основателей современного социализма. Его критика экономической системы капитализма была столь проницательна и столь научна, что называющиеся ныне «научными социалистами» в сущности ничего нового к ней не прибавили. Во Франции к «сенсимонистской школе» примыкали лучшие умы эпохи. О реформах, ко­торые он предлагал, см. главу XIII. Его главные работы: «Промыш­ленная система» (1821-1822 г.); «Катехизис индустриалистов» (1823 г.); «Литературные, философские и индустриальные мнения» (1825 г.).

 

СМИТ Адам (1723-1790) — шотландский экономист и философ, ученик Гэтчесона, известный главным образом как основатель поли­тической экономии на научных основах. В своей «Теории нравствен­ных чувств» (1759 г.), замечательном труде, бойкотируемом до сих пор религиозными моралистами, он установил, что первоначальное происхождение нравственных чувств коренится в симпатии к себе подобным, которая естественна в человеке. В своих «Исследованиях о природе и причинах богатства народов», появившихся в 1778 г., он смотрел на богатство как на результат труда и на капитал как на накопленный труд; он возражал против многочисленных пре­пятствий, которые ставили тогда правительства развитию промыш­ленности и торговли, а также обогащению народов. Этим сочине­нием он стал основателем либеральной школы в политической эко­номии.

 

СПЕНСЕР Герберт (1820-1903) — английский философ. Рабо­тал над выработкой общей системы синтетической философии на материалистической основе, изложенной в ряде следующих работ: «Первоначальные основы» (1862 г.); «Принципы биологии» (1864г.); «Принципы психологии» (1885 г.); «Принципы социологии» (первый этюд которой, гораздо более смелый, чем его последующие труды, появился в 1851 году под названием «Социальной статики», а ос­тальные появились в различные сроки); «Данные нравственности» (1879 г.); «Личность против государства» (1884 г.).

 

ТЬЕРРИ Огюстен (1795-1873) — знаменитый французский исто­рик, сенсимонист, первый начавший изучать истинную историю первобытных учреждений вне государственнических и династиче­ских принципов, которыми законники и историки, воспитанные на идеях римского права, стараются «украсить» первобытные времена обществ галльских, германских, скандинавских, славянских, так на­зываемых варварских, до и после падения Римской империи. Его «Письма об истории Франции» (1820 г.), «Рассказы из эпохи Меровингов» (1840 г.) и его «История образования и успехов третьего сословия» (1853 г.) открыли новый путь для истории Франции и вообще Европы; к сожалению, университетская наука не пошла по этому пути.

С верными историческими взглядами и громадной эрудицией он соединял описательный и драматический талант. Кроме назван­ных сочинений, он опубликовал также в 1821 году историю завоева­ния Англии норманнами и собрание высокоценных документов по истории третьего сословия.

 

УОЛЛЕС Альфред Рэссель (1823-1917) — английский натура­лист. Послал в 1857 году (из Азии, где он собирал коллекции по естественной истории) в Линнеевское общество в Лондоне, незави­симо от Дарвина, мемуар, в котором он защищал изменяемость ви­дов путем естественного подбора в борьбе за существование. Этот мемуар был сообщен Линиеевскому обществу одновременно с мемуаром Дарвина, который в 1844 г. пришел к той же самой идее. Главные работы: «Доказательства для теорий естественного подбо­ра» (1855-1870); «Малайский Архипелаг» (1869 г.); «Дарвинизм» (1889 г.). Вернувшись к идеям Роберта Оуэна, которые он пропове­довал в юности, он в последние годы своей жизни вел серьезною кампанию за национализацию земли.

 

ФЕХНЕР Густав (1801-1887) — немецкий физиолог и философ. Хотя метафизик и ученик Шеллинга, он тем не менее начал изу­чать психологию на чисто физиологической экспериментальной поч­ве. Для него материя и дух одной природы и представляют лишь два различных вида, под которыми человеческое познание воспри­нимает одни и те же явления. Законы их общие. «Элементы психо­физики» Фехнера, появившиеся в 1860 году, создали целую эпоху в психологии,

 

ФОХТ Карл (1817-1895) — швейцарский натуралист, профес­сор геологии, зоологии и политический деятель. Принимал участие в революции 1848 года. Его материалистические работы, особенно памфлет «Вера горнорабочего и наука», напечатанный в 1854 или 1855 г., «Старое и новое в жизни животных и человека», «Зоологи­ческие письма» и т. д. произвели много шума.

 

ФУРЬЕ Франсуа Шарль (1772-1837) — вместе с Сен-Симоном и Робертом Оуэном один из трех главных основателей социализма. Сущность его теории сводится к тому, что полное и свободное раз­витие природы человека есть первое условие для достижения счастья и добродетели; между тем как нищета и преступление суть два неизбежных результата принуждения и тех противных природе препятствий, которые наше общество навязывает ради удовлетворения потребностей. Отсюда возникает необходимость полной перестройки общества на новых основах сотрудничества (бо­лее подробное развитие см. в главе XII настоящей книги). Главные труды: «Теория четырех движений» (1808 г.); «Трактат о домаш­ней земледельческой ассоциации» (1822 г.); «Новый промышленный мир» (1829 г.). Община, осуществившая некоторые идеи Фурье, бы­ла основана в Гизе Годеном Лемэром. Он оставил значительную школу, насчитывавшую в своих рядах Консидерана, Пьера Леру и многих других талантливых писателей.

 

ШЕЛЛИНГ Фридрих (1775-1854) — немецкий философ. Пы­тался построить систему философии природы, представлявшую со­бой отождествление природы и духа, и придать более реальное зна­чение метафизическим «словам» его предшественников, но не достиг этого.

 

ЭНЦИКЛОПЕДИСТЫ — инициаторы и сотрудники великой французской Энциклопедии (см. Дидро): Д'Аламбер, Бюффон, Кондильяк, Гельвециус, Гольбах, Мабли, Тюрго и др. Важность этого труда заключается главным образом в том, что он не только пред­ставляет собой попытку резюмировать все знания того времени и трактовать естественные и математические науки, историю, искусст­во и литературу с одинаковой объективностью, но и в том, что Энциклопедия стала органом для всей нерелигиозной мысли Фран­ции 18-го века. Вот почему имя энциклопедистов часто дается тем, кто разделял философские идеи Энциклопедии.

 

ЯКОБИНЦЫ — имя, данное членам политического клуба (Друзья Конституции), пользовавшегося большим влиянием во время революции 1789-1793 года. В этот клуб входили передовые элементы, республиканцы и революционеры буржуазии. Он смело боролся против королевской власти и, позднее, поддерживал Робеспьера, боролся против клуба кордельеров (к которому принадле­жал Дантон, а также и гораздо более передовые элементы, как Эбер, Шометт и видные члены парижской коммуны). Он был закрыт во время реакции после 9 термидора. Имя якобинцев часто дается теперь сторонникам революционного крайне централизованного пра­вительства.

 

II

ГЕРБЕРТ СПЕНСЕР: ЕГО ФИЛОСОФИЯ

 

Герберт Спенсер, родившийся в 1820 году и умерший 8 декаб­ря 1903 года, был членом блестящей группы ученых, к которой принадлежали в Англии: Дарвин, Лайэль, Джон Стюарт Милль, Бэн, Гэксли и др., и которая содействовала так сильно славному пробуждению естественных наук и торжеству индуктивного метода в шестидесятых годах девятнадцатого века. С другой стороны Спенсер соединяется с радикалами, как Карлейль, Рэскин, Джордж Элиот, которые под двойным влиянием Роберта Оуэна, фурьери­стов и сен-симонистов, а также политического радикализма «чартистов» запечатлели радикальный, слегка окрашенный социализ­мом характер на умственном движении Англии в течение тех же 1860-1870 годов.

Спенсер начал свою карьеру как железнодорожный инженер; затем как писатель по экономическим вопросам; и в этот период (1848-1852) он подружился с физиологом Джорджем Люисом и его подругой, авторшей романов «Felix Holt» и «Adam Bede» и дру­гих радикальных романов, писавшей под псевдонимом Джордж Элиот. Эта замечательная женщина, которой английское лицеме­рие не может до сих пор простить того, что она открыто жила с Люисом, не обращаясь за санкцией ни к церкви, ни к государ­ству, оказала глубокое влияние на Спенсера.

Он написал тогда (1850) свое лучшее произведение: «Социаль­ная статистика, или Указание и исследование некоторых сущест­венных условий человеческого счастья».

В это время он не имел еще того мелкого уважения к буржу­азной собственности и презрения к побежденным в борьбе за су­ществование, которое наблюдается в его последующих произведе­ниях, и он определенно высказывался за национализацию земли. В «Социальной статике» есть веяние идеализма.

Совершенно верно, что Спенсер никогда не принимал государ­ственного социализма Луи Блана или государственного коллекти­визма Видаля и Пеккера и их немецких продолжателей Маркса и Энгельса. Он уже развил свои антиправительственные идеи в 1842 году под заглавием «Собственная сфера правительства». Но он при­знавал, что земля должна принадлежать народу, и в «Статике» есть страницы, где чувствуется дыхание коммунизма.

Позднее он пересмотрел эту работу и смягчил эти страницы. Однако в нем оставался всегда до самых его последних дней про­тест против захватчиков земли и против всякого притеснения эко­номического, политического, умственного или религиозного. Он про­тестовал всегда против реакционной политики «без принципов». Во время бурской войны он открыто высказался против нападения ан­гличан, и за несколько месяцев до смерти он говорил против про­текционизма авантюриста Чемберлена. Всю свою жизнь он отка­зывался от благородных титулов и орденов, которые ему предла­гали, и если какой-нибудь университет посылал ему почетный ти­тул, то он не принимал его.

 

Вот почему высокие круги всегда молчали о Спенсере. Однако главная заслуга Спенсера заключается не в его «Социальной ста­тике», а в выработке «синтетической философии», которая может рассматриваться, после работ Огюста Конта, как главное философ­ское произведение девятнадцатого века.

Философы восемнадцатого века, и в особенности энциклопеди­сты, уже пытались построить синтетическую философию вселен­ной — сводку всего того, что существенно в наших знаниях о при­роде и человеке: о планетах и звездах, о физических и химических силах (или, скорее, физических и химических движениях молекул), о явлениях растительной и животной жизни, о психологии, о жизни человеческих обществ, развитии их идей, их нравственных идеа­лов — одним словом, картину природы, как это пытался сделать Гольбах, начиная с какого-нибудь падающего камня и кончая меч­тою поэта, — и все это в плане чисто материальных явлений.

Позднее Огюст Конт предпринял вновь ту же работу. Он пы­тался построить позитивную философию, которая должна резюми­ровать главнейшие факты наших знаний природы без какого бы то ни было вмешательства богов, оккультных сил или метафизических слов, заключающих скрытые намеки на сверхъестественные силы.

Позитивная философия Конта, что бы ни говорили о ней нем­цы и англичане, которые воображают или претендуют, что они не подверглись ее влиянию, — наследница философии Френсиса Бэ­кона — наложила свою печать на всю научную мысль девятнадца­того века. Она вызвала большое пробуждение среди естественных наук шестидесятых годов, о чем мы говорим в этой книге (глава IV). Именно она воодушевляла Милля, Гэксли, Люиса, Бэна и мно­гих других, и она внушила Спенсеру идею построить самому син­тетическую философию. Она дала ему метод для ее построения.

Но философия Конта, не говоря об основной ошибке, которую мы уже указывали, имеет еще один гигантский, громадный недо­статок. Конт не был натуралистом. Зоология и геология были ему неизвестны. Доверяясь в этом отношении Кювье, он отрицал из­меняемость видов. И это явно помешало ему воспринять эволюцию, развитие, как мы их понимаем теперь.

 

Уже в 1801 году великий натуралист Ламарк, делая шаг вперед сравнительно с идеями Бюффона, утверждал, что различные виды растений и животных, населяющих теперь землю, развивались по­степенно, что они происходили от других видов растений и живот­ных, которые под влиянием изменений в среде, в которой они жили, приобретали все новые и новые формы. В очень сухом климате, где испарение очень сильно, кожа, поверхность листьев изменяется; самый лист даже исчезает, чтобы дать место твердому и сухому шипу. Животное, которое принуждено пробегать через пустыни, при­обретает постепенно более легкие пропорции, чем животное, кото­рое живет, забравшись в тину и грязь болот. Лютик, растущий на лугу, покрытом водой, имеет листья, не похожие на листья лютика, растущего на сухом лугу. И так далее во всей одушевленной при­роде.

Все изменяется постоянно в природе; формы не являются по­стоянными — растения и животные, которые мы находим теперь, суть результат долгого приспособления к условиям, которые также постоянно изменяются.

Однако реакция, которая возобладала в Европе после Великой Революции, была такова, что эти идеи Ламарка были бойкотиро­ваны и забыты. Немецкая метафизика тогда господствовала, и, одновременно с культом королевской власти, она постановила иу­дейского бога, который останавливает солнца по своему желанию и следит за тем, чтобы ни один волос не упал с головы человече­ской без божественного соизволения; она восстановила культ бессмертной души вселенной, частицы этого бога.

Однако идея естественного развития, эволюции шла своим пу­тем. Если наша система планет и наше солнце являются продук­том медленного развития, как это уже доказали Лаплас и Кант, то разве те массы туманной материи, которые мы видим в звездном небе, не представляют собой мириады миров в процессе формации? Разве Вселенная не есть мир солнечных систем, в постоянном процессе развития, которое постоянно начинается сызнова, и так до бесконечности?

Если уже Бюффон и Ламарк догадались, что лев, тигр, жираф так хорошо приспособились к среде, в которой они живут, именно потому что среда сделала их такими, какие они есть, то факты, накоплявшиеся со всех сторон в начале века благодаря далеким путешествиям, приносили каждый день новые доказательства в поль­зу этой идеи. Изменяемость видов становилась доказанным фактом. Трансформизм и, следовательно, развитие, постоянно возобновляю­щееся, новых видов выдвигалось на первый план.

В то же время геология утверждала, что протекли тысячи ве­ков, раньше чем первые рыбы, затем первые пресмыкающиеся, за­тем первые птицы, млекопитающие и, наконец, человек появились на земле. Эти идеи были достаточно распространены еще в первой половине этого века, только о них еще не смели говорить открыто даже в 1840 году, когда Чемберс привел их в систему в своей на­делавшей столько шуму книге «Следы творения», он не посмел поставить на ней свое имя и скрыл свое авторство так ловко, что в течение сорока лет не могли открыть, кто же автор этой книги.

И когда метафизики говорят нам теперь, что Гегель открыл или только популяризовал идею изменяемости, эволюции, то эти господа доказывают только, что история естественных наук остает­ся им столь же неизвестной, как сам алфавит этих наук и их метод.

Идея эволюции стала обязательной во всех областях. Особен­но важно было приложить ее к толкованию всей системы природы, а также к человеческим учреждениям, религиям, нравственным иде­ям. Нужно было — сохраняя всецело основную идею позитивной философии Огюста Копта — распространить ее таким образом, что­бы она охватила собой совокупность всего, что живет и разви­вается на земле.

Этому и посвятил себя Спенсер.

 

Как Дарвин, он был человек слабого здоровья. Но, строго под­чинив себя известной физической и умственной гигиене, экономизируя свои силы, он достиг того, что совершил колоссальную работу. Он написал, в самом деле, полную систему синтетической фи­лософии, которая охватывала прежде всего силы физические и хи­мические; затем жизнь бесчисленных солнц, находящихся в процес­се формации или в процессе распадения и населяющих Вселенную; затем эволюцию нашей солнечной системы и нашей планеты. Это составляет «Основные принципы».

Затем идет эволюция живых существ на нашей земле, о чем говорится а «Принципах биологии». Это очень специальный труд, в котором Спенсер, следуя линиям, уже предуказанным или намеченным гением Конта, положил много оригинального труда и пока­зал, как должна была появиться под действием химических сил жизнь на нашем земном шаре, как она началась с маленьких со­единений микроскопических клеточек и как постепенно развилось все огромное разнообразие растений и животных от самых простых до самых сложных.* Здесь Спенсер отчасти опередил Дарвина; и если он далеко не обладал теми знаниями, которые имел Дарвин, и не углублял каждый вопрос, как это делал Дарвин, то, с другой стороны, он иногда доходил к более широким и более верным вы­водам из целого, чем те, которые исходили от его великого совре­менника и учителя.

 

* Как сокращенное изложение этой прекрасной книги можно взять маленькую книжку Эд. Перье «Животные колонии», написан­ную в очень простом стиле.

 

Согласно Спенсеру, новые виды растений и животных берут свое начало прежде всего, как сказал Ламарк, в прямом воздей­ствии среды на индивидуумов. Он называл это прямым приспособ­лением. Затем эти новые изменения, происшедшие под влиянием или сухости, или влажности, или холода климата, или жары, или под влиянием рода пищи и т. д., — если они достаточно серьезны, чтобы быть полезными в борьбе за существование, — позволят ин­дивидуумам, которые обладают ими и поэтому являются лучше приспособленными к окружающей их среде, выживать и оставлять более здоровое потомство. Это выживание «лучше приспособлен­ных» есть естественный подбор в борьбе за существование, указан­ный Дарвином. Спенсер назвал его косвенным приспособлением.

Это двойное происхождение видов есть также точка зрения, которая ныне господствует в науке. Сам Дарвин поспешил при­нять ее.

Следующая часть философии Спенсера — «Принципы психоло­гии». Здесь он стоит всецело на материалистической точке зрения. Он не произносит слова материализм. Но, как Бэн, решительно разрывает с метафизикой и вырабатывает основы материалисти­ческой психологии.

Далее он дает нам «Принципы социологии» — основы науки об обществе, основывающейся, как предвидел Конт, на постепен­ном развитии обычаев и учреждений.

И, наконец, он дает нам «Принципы этики», то есть нравствен­ности. Две части этого последнего отдела — «Эволюционистская мо­раль» и «Справедливость» — достаточно хорошо известны во Франции.

Таким образом, мы имеем полную систему эволюционистской философии.

 

Во всех своих частях философия Спенсера, включая сюда и «Принципы этики», — абсолютно свободна от всякого религиозного влияния. Это уже много. И когда думаешь, насколько то, что пи­шется даже в наши дни о философии, и в особенности о вопросах нравственности, проникнуто еще влиянием христианства, то особен­но ценишь услуги, оказанные Спенсером.

До него никто не сумел дать системы Вселенной, организмов, человека, человеческих обществ "и их нравственных понятий абсолютно агностической, нехристианской. Для Спенсера христианство есть религия, как все остальные имеющая то же происхождение из тех же страхов и тех же настроений, — религия, которая, без сомне­ния, оказала громадное влияние на человечество, но которая для философа является лишь фактом из истории обществ, фактом того же разряда, как наши юридические понятия и наши учреждения. Также Спенсер изучал ее естественное происхождение и эволюцию. Даже тогда, когда он говорит о морали, он интересуется более происхождением и развитием того или иного обычая, того или ино­го нравственного принципа, чем основателями той или иной рели­гии или нравственного учения. Что, однако, недостает Спенсеру — это боевого духа, нападающего темперамента. Он строит свою систему Вселенной, рассматриваемой как результат физических сил, но хотелось бы также видеть, чтобы он разрушил те предрассудки и суеверия, которые давят души людей и мешают им принять эту систему. Спенсер, однако, проходит мимо них в молчании или толь­ко бросает им мимоходом слово презрения.

 

Стиль Спенсера иногда тяжел. Очень часто его доказательства недостаточны, чтобы убедить вас. (Дарвин уже отметил это.) Кро­ме того, у него чувствуется отсутствие поэта, артиста. Но когда вы прочли его сочинения — хотя бы в сокращении, — вы чувствуете, что получили полное представление о Вселенной, о природе во всем ее целом, в котором не остается больше места для мистического, сверхъестественного. Вы понимаете, что вы можете изменить ее во многих деталях, но что в ней есть очень важный завоеванный пункт. «Абсолют», «субстанция», представляемые как «божественный дух», кажутся вам столь маленькими, мелкими, столь придуманными, изо­бретенными, когда вы сможете составить себе действительную, ре­альную, конкретную идею о том, как живут миры, солнечные си­стемы, планеты и эти маленькие столь претенциозные существа — люди!

Спенсер не возвышается до того, чтобы открыть вам большие и прекрасные горизонты Вселенной. Всегда слишком на земле, он не отзывается на поэтическую экзальтацию, которую внушает нам созерцание Вселенной во всей ее совокупности. Поэзия природы, Вселенной, к несчастью, для него не существует. Но он дает нам понять, как, благодаря действию одних химических и физических сил, жизнь природы должна была зародиться на нашей планете; как, благодаря действию тех же сил, должны были появиться бо­лее простые растения и как вследствие все более и более сложных приспособлений должны были развиться более сложные растения. Он вам показывает, как другая ветвь  — животные —- также должны были появиться, как эта ветвь должна была развиваться и дойти до человека, чтобы и его, в свою очередь, усовершенствовать и пре­взойти в будущем. Спенсер заставляет вас понять, почему эволюция до сих пор была прогрессом и почему человечество может и долж­но идти к все более и более высоким целям, пока продолжается эта эволюция.

 

В своих «Принципах социологии» Спенсер развертывает снова ряд человеческих учреждении, веровании, общих идей, цивилизаций, от самых простых до самых сложных. В деталях он, очевидно, мо­жет ошибаться, он ошибается даже часто. Наше понятие об эво­люции обществ отличается очень многим от его понятия.

Но Спенсер знакомит нас с правильным методом объяснения общественных фактов, — методом индуктивных наук, который состо­ит в нахождении объяснения всех социальных явлений в естествен­ных причинах, самых близких прежде всего и самых простых, но не в сверхъестественных силах или метафизических гипотезах, за­родившихся в словесных анализах. Когда привыкнешь к этому ме­тоду, то действительно видишь, что все наши учреждения, наши экономические отношения, наши языки, религии, музыка, нравствен­ные идеи, поэзия и т. д. объясняются теми же изменениями естественных явлений, которые объясняют движения солнц и движение пыли, носящейся в пространстве, цвета радуги и цвета бабочек, формы цветов и формы животных, обычаи муравьев и обычаи сло­нов и людей.

Совершенно верно, что Спенсер не дает нам чувствовать, ося­зать это единство природы, не заставляет нас чувствовать красоту, поэзию этого синтетического объяснения Вселенной. Для этого ему не хватает гения Лапласа, поэтического чувства Гумбольдта, кра­соты формы, которой обладал Элизе Реклю. Этих и многих других качеств у него нет. Но он заставляет нас понять, как мыслит нату­ралист, когда он освобождается от религиозного к схоластического учения, которым пытались парализовать его дух.

 

Но, позволительно спросить, освободился ли сам Спенсер совер­шенно от этой мертвой тяжести? — Да, почти, но не вполне. В каж­дой науке, когда мы начинаем изучать ее основательно, мы доходим до известного предела, дальше которого, « данный момент, мы не можем идти дальше. Это именно и делает науку вечно юной, вечно привлекательной. Какой экстаз и какой восторг охватывал нас в середине девятнадцатого века, когда были сделаны такие прекрасные открытия в астрономии, я физических науках, в биоло­гии, т.е. науке жизни, и в психологии. Какие прекрасные горизонты открывались перед нашими глазами в это время, когда границы науки так внезапно были раздвинуты. Раздвинуты, но не уничто­жены, потому что сейчас же установились новые границы и со всех сторон возникли новые проблемы, требовавшие разрешения.

Наука постоянно раздвигает таким образом свои пределы. Там, где двадцать лет тому назад она останавливалась, теперь уже за­воеванная область. Граница отступила. Но, сделав большие шаги вперед, наука снова останавливается, чтобы пересмотреть свои побе­ды во всем их целом, прозондировать новые открывающиеся перед ней горизонты и собрать новые факты, прежде чем сделать даль­нейшие шаги и идти к новым завоеваниям.

Так, пятьдесят лет тому назад мы говорили: "Вот группа яв­лений — притяжения и отталкивания, — которые имеют что-то общее. Назовем их «электрическими явлениями» и будем называть «элект­ричеством» неизвестную до сих пор причину этих фактов, какая бы она ни была". И когда нетерпеливые спрашивали нас: «А что такое это электричество?» — то мы имели честность ответить им, что пока, в данный момент, мы не знаем.

Теперь сделан еще один шаг вперед. Мы нашли пункт сход­ства между звуком, теплотой, светом и — электричеством. Действи­тельно, когда колокол звонит, он производит воздушные волны, по­переменно сжатые и разреженные, которые следуют друг за другом, как волны по поверхности пруда.

В воздухе звуковые волны идут с быстротой около 300 метров в секунду, и они распространяются столь хорошо известным нам образом, что мы можем подвергнуть их математическому вычисле­нию. Это мы знали уже давно. Но теперь открыли, что теплота, свет, а также электричество распространяются совершенно таким же образом, только с быстротою 300 000 километров в секунду. Ко­нечно, то, что вибрирует в электрических явлениях, есть материя бесконечно более разреженная, чем воздух; но электричество, как и теплота и свет, обязано этим вибрациям, абсолютно сходным с те­ми, которые производит колокол в воздухе, и мы можем подверг­нуть их тому же математическому изучению.

Без сомнения, это еще далеко не все, что можно знать об элект­ричестве, неизвестное окружает нас со всех сторон; но это первое приближение. Зная это, мы придем ко второму приближению, кото­рое объяснит факты еще более точно. А между тем мы уже можем говорить с одного континента на другой, даже не прибегая к под­водному кабелю, и вам сообщают новости дня на борт корабля, несущегося на всех нарах через океан.

«Но что это такое за материя, которая вибрирует?» — как спро­сите, может быть, вы. — «Я не знаю пока, в данный момент, я не знал ничего об электричестве и теплоте пятьдесят лет тому назад», — таков будет ответ. И если вы будете настаивать и спро­сите: «А будем ли мы знать об этом больше через пятьдесят лет?» — никто не сможет ответить вам по этому поводу. Все, что можно сказать, это что в один прекрасный день люди будут знать гораздо больше, чем мы*. Как могли мы, например, предсказать в 1860 го­ду, что к концу столетия мы будем посылать электрические волны из Ирландии в Нью-Йорк, когда мы не знали, что электричество есть вибрации, сходные с световыми вибрациями? Постараемся учить поменьше глупостей в наших школах, постараемся лучше изучать естественные науки, так, чтобы развить смелость и еще сме­лость в молодых умах, и тогда увидим!

 

* Действительно, изучение вновь открытых газов: аргона, неона и т. д., атомы которых находятся в столь быстрой вибрации, что их крайне трудно ввести в химические комбинации, дало уже Менде­лееву мысль, что эфир есть не что иное, как вещество, атомы кото­рого находятся еще в более быстрой вибрации, чем аргон и неон, — столь быстрой, что они не могут войти ни в какую химическую ком­бинацию, и что они носятся свободно в междузвездном простран­стве посреди сгущенных атомов, из которых образованы солнца и планеты с облаками окружающих их газов и пыли.

 

Это все, что может сказать вам наука.

 

Спенсер же сказал больше, и это большее было напрасно.

Он утверждал, что дальше известного предела находится не неизвестное, которое, может быть, будет узнано через сто лет, а непознаваемое, которое не может быть познано нашим разумом. На это английский позитивист Фредерик Гаррисон совершенно спра­ведливо заметил ему: «Ах, так! скажите пожалуйста, но вы претен­дуете знать очень много об этом неизвестном, которое, по вашим словам, непознаваемо, раз вы говорите, что оно не может быть узнано».

Действительно, чтобы сказать, что то, что находится «за пре­делами» современной науки, непознаваемо, нужно быть уверенным, что оно существенно отличается от того, что мы научились знать до сих пор. Но тогда это уже является громадным знанием об этом неизвестном. Это значит утверждать, что оно отличается настолько от всех механических, химических, умственных и чувственных явле­ний, о которых мы знаем хоть что-нибудь, что оно никогда не будет подведено ни под одну из этих рубрик. Делать подобное утвержде­ние о том, что самим утверждающим признается за непознаваемое, есть очевидно вопиющее противоречие. Это значит сказать одновре­менно «я ничего об этом не знаю» и «я знаю об этом настолько, что могу сказать, что это совсем не похоже даже издалека на то, что я знаю!»

Если мы знаем что-либо о Вселенной, о ее прошлом существо­вании и о законах ее развития; если мы в состоянии определить отношения, которые существуют, скажем, между расстояниями, от­деляющими нас от Млечного Пути и от движений солнц, а также молекул, вибрирующих в этом пространстве; если, одним словом, наука о Вселенной возможна, — это значит, что между этой Вселен­ной и нашим мозгом, нашей нервной системой и нашим организмом вообще существует сходство структуры.

Если бы наш мозг состоял из веществ, существенно отличаю­щихся от тех, которые образуют мир солнц, звезд, растений и дру­гих животных; если бы законы молекулярных вибрации и химиче­ских преобразований в нашем мозгу и нашем спинном хребте отли­чались бы от тех законов, которые существуют вне нашей планеты; если бы, наконец, свет, проходя через пространство между звезда­ми и нашим глазом, подчинялся бы во время этого пробега зако­нам, отличным от тех, которые существуют в нашем глазу, в наших зрительных нервах, через которые он проходит, чтобы достичь до нашего мозга, и в нашем мозгу, — го никогда мы  не могли бы знать ничего верного о Вселенной и законах, о постоянных существующих в ней отношениях; тогда как теперь мы знаем достаточно, чтобы предсказать массу вещей и знать, что сами законы, которые дают нам возможность предсказывать, есть не что иное, как отношения, усвоенные нашим мозгом.

Вот почему не только является противоречием называть непо­знаваемым то, что известно, но все заставляет нас, наоборот, ве­рить, что в природе нет ничего, что не находит себе эквивалента в нашем мозгу — частичке той же самой природы, состоящей из тех же физических и химических элементов, — ничего, следовательно, что должно навсегда оставаться неизвестным, то есть не может найти своего представления в нашем мозгу.

В сущности, говорить о непознаваемом значит всегда возвра­щаться, не замечая того, к громким словесам религий, и так как религиозные люди не упустят использовать эту ошибку Спенсера, то мы и позволяем себе войти в слишком подробные детали по это­му поводу. Допустить непознаваемое Спенсера значит постоянно предполагать силу, бесконечно более высшую по сравнению с теми, которые действуют в нашем разуме и которые проявляются в дей­ствии нашего мозга, тогда как ничто, абсолютно ничто, не дает нам права предполагать эту силу. Для натуралиста отвлеченное, абсолют, непознаваемое есть всегда одна и та же гипотеза, в кото­рой Лаплас не нуждался в своей системе мира и в которой не нуж­даемся мы, чтобы объяснить себе не только Вселенную, мир, но и жизнь нашей планеты со всеми ее проявлениями. Это — роскошь, бесполезная надстройка, пережиток.

Оставляя в стороне ошибку о непознаваемом, философия Спен­сера позволяет нам, таким образом, отдать себе отчет во всем ряде физических, биологических, психических, исторических и нравственных явлений, пользуясь все время тем же научным индуктивным методом.

Читая его произведения, вы видите, как все эти явления, столь разнообразные и входящие в столь различные науки, связаны меж­ду собой; как все они суть проявление тех же физических сил; и как надо их понимать и анализировать, если следовать всегда тем же методам мышления, как если бы они были физическими явле­ниями.

Следует ли из этого, что все выводы, сделанные Спенсером со­гласно этому методу, верны, правильны? что он сам всегда прила­гал безошибочно этот метод? Конечно, нет! Написана ли книга Спенсером или каким-либо другим мыслителем, на нас самих, на нашем разуме, лежит долг смотреть, сделал ли автор правильное заключение, остался ли он верен своему методу, не вводят ли но­вые факты, которые, как мы знаем, собраны после издания данной книги, некоторые изменения в его заключения. В этом-то и прояв­ляется научный метод. Он заставляет автора излагать свои факты и свои рассуждения таким образом, чтобы вы могли судить их сами. Перед вами говорит не бог, а равный вам человек, который рас­суждает и приглашает вас делать то же самое.

Пока Спенсер рассуждал относительно физики, химии, биологии и даже психологии (то есть о наших эмоциях, способах чувство­вать, мыслить и действовать), его заключения почти всегда пра­вильны. Но когда он доходит до социологии и социальной морали (этики), получается совсем другое — для некоторых из его выводов.

До сих пор он ищет и — находит. Здесь же (это чувствуется с первых шагов) он имеет уже совершенно готовые идеи: идеи буржуазного радикализма, развитые им еще в 1850 году в его «Со­циальной статике», раньше чем он начал разрабатывать свою фи­лософию природы. И он пересмотрел и развил эти идеи в еще более буржуазном смысле.

Очевидно, что при каждом научном исследовании каждый уче­ный имеет уже с самого начала некоторые предположения, гипоте­зы, которые он хочет проверить, чтобы или доказать их, или отверг­нуть совсем. И даже в естественных науках случается, что человек относится пристрастно к своей гипотезе, в то время как другие хо­рошо видят ее недостатки.

Но хуже всего это проявляется во всем, что касается жизни обществ. Берясь за работу в этой области, каждый имеет уже свой общественный идеал. Он уже почерпнул из своей жизни и опыта известную манеру судить привилегии богатства и рождения, кото­рые он признает или отрицает; он имеет свое мерило для делений общества; он подвергается тысяче влияний своей среды. И так как науки, трактующие общественные явления, находятся еще в состоянии младенчества, и так как Спенсер, после Конта, стал первым применять действительно научный метод к общественным явлениям, то вполне естественно, что он не сумел стряхнуть с себя влияния буржуазных идей своей среды.

Поэтому часто случается, что читатели бывают просто шокиро­ваны заключениями Спенсера. Насколько они восхищаются его мыс­лями в «Принципах биологии», настолько они чувствуют узость его взглядов, когда он говорит, например, об отношениях между тру­дом и капиталом в обществе.

 

Укажем хоть один пример, кстати, очень важный. Спенсер вос­питался на буржуазной и религиозной идее справедливого воздаяния. Вы плохо поступили — и вы будете наказаны; вы были очень при­лежным инженером — и ваш хозяин прибавит вам один шиллинг в неделю жалованья. По крайней мере, Спенсер верил в это. И этот принцип «справедливого» воздаяния сделался для него законом при­роды.

Во всем, что касается детей и подростков, раньше чем они на­учатся кормить самих себя, воздаяние в животном мире, говорит Спенсер, не пропорционально усилиям; это неизбежно. Но «между взрослыми должна быть сообразность с законом, согласно которо­му полученные блага будут пропорциональны достоинствам каждо­го, а достоинства измеряются способностями человека поддержи­вать самому свое существование».

И дальше: «таковы суть законы поддержания видов; и если мы допускаем, что сохранение данного вида желательно, то отсюда вытекает обязанность сообразоваться с этими законами, которые мы можем в каждом случае назвать полуэтическими или этиче­скими» («Справедливость»).

Как мы видим, весь этот язык, с его идеей воздаяния, закона, обязанности не есть язык натуралиста. Это говорит не наблюда­тель природы, а писатель по юридическим вопросам или полити­ческой экономии, читающий вам нотацию.

Объяснение этого следующее: Спенсер знает социализм. Но он отрицает его, говоря, что если каждый человек не вознаграждается точно и строго по его делам и заслугам, то это — смерть общества. И чтобы доказать этот принцип, бесспорный в его глазах, он ста­рается сделать его законом природы, что заставляет философа оставлять в стороне, при таком способе мышления, научный метод. В результате мы сейчас же видим его ошибку.

Современная наука об обществах — социология — не доволь­ствуется более одним лишь произвольным изложением «законов Духа», как это делали гегельянцы. После Копта она изучает раз­личные законы, пройденные человечеством, начиная от дикарей ка­менного века и кончая нашими днями, и она открывает также в наших современных учреждениях массу пережитков старого, — учреждений, которые остались еще от каменного века. Наши рели­гии, наши своды законов, наши обычаи относительно мертвых, раз­личные годовые празднества, наши обряды и церемонии — все это полно старины. И изучая эволюцию, постепенное развитие учрежде­ний, суеверий и предрассудков, начинаешь понимать и — скажем от­крыто — презирать наши учреждения юридические, государственные, обрядовые и другие, и догадываться, каково будет дальнейшее раз­витие наших обществ.

Спенсер сделал эту работу, но с тем отсутствием понимания учреждений, непохожих на встречающиеся в Англии, которое так характерно для огромного большинства англичан. Кроме того, он не знал людей. Он не путешествовал (он был только один раз в Со­единенных Штатах и один раз в Италии, где он чувствовал себя совсем несчастным в среде, которая не была его привычной англий­ской средой), и он никогда не понимал духа учреждений нециви­лизованных народов.

Вот почему мы постоянно встречаем в его «Социологии» совер­шенно ложные утверждения, когда вопрос идет о толковании древ­них обычаев или попытке приподнять завесу будущего.

 

Если мы имеем право делать Спенсеру упреки, которые мы только что формулировали, то нужно тем не менее сказать, что его социологические и этические понятия (общественная мораль) гораздо более передовые, чем те, которые встречаешь в государственнических теориях, сочиняемых доселе всеми писателями бур­жуазного лагеря.

Из своего научного анализа он выводит, что цивилизованные общества идут к полному освобождению от всех пережитков тео­кратических, правительственных и военных, существующих до сих пор среди нас.

Насколько можно предвидеть будущее, изучая прошедшее, че­ловеческие общества, говорит Спенсер, идут к такому состоянию, при котором воинственный боевой дух и военная структура, харак­теризующие младенчество общества, уступят место промышленно­му духу и организации, основанной на взаимности и добровольном сотрудничестве. А последнее, с своей стороны, по мере того как старые воинствующие учреждения — королевская власть, дворян­ство, армия, государство — будут исчезать все более и более, даст толчок росту альтруистического общинного духа, и настолько (здесь Спенсер встречается с анархистами), что общество придет к со­стоянию, в котором без всякого давления извне и лишь вследствие установившихся общественных привычек действия каждого не будут более иметь своею целью порабощение других, а, наоборот, будут содействовать росту всеобщего счастья и обеспечению независимо­сти каждого.

Там, где все теоретики-государственники проповедуют дисцип­лину, подчинение, государственную централизацию, Спенсер предви­дит уничтожение государства, освобождение личности, полную сво­боду. И хотя он сам буржуа-индивидуалист, он не останавливается на этой стадии индивидуализма, являющегося идеалом современ­ной буржуазии, — он видит свободную кооперацию, сотрудничество (то, что мы называем свободным коммунистическим соглашением), которое распространится на все отрасли человеческой деятельности и приведет общество к совершенному развитию человеческой лич­ности со всеми ее личными индивидуальными чертами — к  и н д и в и д у а ц и и, как говорит Спенсер.

 

Раз земля будет общественной собственностью и все доходы, приносимые ею, будут идти обществу, а не личности, то не будет нужды, думает Спенсер (и в этом он очевидно обманывается), тро­гать личную собственность в области промышленности. Достаточно будет разумное сотрудничество, кооперация. Нужно заметить толь­ко, что под кооперацией Спенсер не подразумевает здесь те акцио­нерные компании четвертого сословия, которые теперь называют кооперативами. Он имеет в виду все соединенные, скомбинирован­ные усилия индивидуумов для производства сообща или для по­требления, оставляя в стороне те цели наживы и эксплуатации акционеров, которые составляют главную суть современных кооперативных обществ. Он имеет в виду то, что среди анархистов на­зывается «свободной средой».

Это будет общество, говорит он, «в котором личная жизнь бу­дет, таким образом, доведена до наибольшего возможного для нее развития, совместимого с общественною жизнью, и общественная жизнь не будет иметь другой цели, кроме поддержания самого пол­ного объема индивидуальной жизни». Он доходит, таким образом, до свободного коммунистического (оглашения, целью которого яв­ляется самое широкое развитие индивидуальной жизни, — самая вы­сокая индивидуация, как он говорил в противоположность индиви­дуализму, понимая под индивидуален самое полное развитие всех способностей каждого, а не глупый индивидуализм буржуазии, ко­торый проповедует: «Каждый для себя, и Бог для всех».

Только как истому буржуа Спенсеру мерещилось в каждом углу видение «лентяя», который не станет работать, если его суще­ствование будет обеспечено в коммунистическом обществе; он видел везде loafer (бродягу), который дрожит от холода у двери клуба, ожидая буржуа, которому он поможет влезть в карету и у которого он потребует (о, бездельник!) монету в два су! Так, невольно иной раз трешь себе глаза, читая Спенсера: неужто это он, столь умный человек, позволяет себе подобные выходки против нищих или вор­чит против бесплатного обучения, против обязательства давать по одному экземпляру своих сочинений бесплатно в публичную биб­лиотеку при Британском музее.

Ограниченный, узкий дух буржуа проявляется, таким образом, среди самых высоких рассуждений, и в этом; Спенсер имеет пора­зительную черту сходства с Фурье, который, также будучи гени­альным человеком, вдруг превращается в лавочника среди своих мыслей. Не забудемте, однако же, коллективистов, которые так же боятся «лентяев», хотя это у них прикрыто разными фразами и формулами!

 

Но видоизмените заключения Спенсера там, где он слишком очевидно грешит против всего того, чему нас учит изучение людей. Углубите его самую буржуазную мысль, чтобы найти в ней истин­ный его мотив, и это всегда будет ненависть всякого ограничения полной  и безусловной свободы человека, желание вызвать наиболь­шее напряжение инициативы, свободы и веры в свои силы; исправь­те его систему, где Спенсер недостаточно углубил последствия со­временного капитализма; ищите истинный мотив его уважения соб­ственности, который всегда сводится, как у Прудона, к ненависти государства и боязни монастыря и казармы. Сделайте эти поправки (в этом-то и состоит красота и выгода всякого индуктивного науч­ного исследования, что его ошибки могут быть исправлены, не на­рушая всей системы), и вы найдете у Спенсера социальную систе­му, которая в очень большой степени сходна с системой анархо-коммунистов.

Если анархисты-индивидуалисты, как Тэккер, приняли Спенсера таковым, каков он есть, с его буржуазным индивидуализмом в от­ношении к промышленной собственности и буржуазного «воздая­ния», то они приняли скорее букву его системы, чем дух. Достаточ­но было бы сделать в ней поправки, на которые нас уполномочи­вает сам Спенсер, вводя в свою систему добровольное сотрудниче­ство и протест против индивидуального захвата земли, и тогда можно было, через эту систему, прийти к нашим заключениям. Это констатировали, конечно, с сожалением, многие большие англий­ские журналы в своих некрологах по поводу смерти Спенсера. Спенсер, говорили они, подошел слишком близко к анархическому коммунизму. Именно по этой причине к нему относились с таким отрицанием в Англии.

 

До сих пор во всех теориях общества, которые преподносились нам философами, личность приносилась в жертву государству. По­сле Канта Конт, а за ним другие впадали в ту же ошибку, и немецкие метафизики увеличивали ее своей яростною преданностью идее государства.

Система Спенсера была первая, которая, с одной стороны, осво­бождалась от религиозного предрассудка и, с другой стороны, прямо и твердо утвердила верховенство личности. Государство более не главенствует как «цель человеческого развития» (гегельянский стиль). На первый план, наоборот, поставлена личность, и она мо­жет выбирать себе общество, которое она хочет, и решить, до ка­кой степени она желает отдать себя этому обществу.

Спенсер нас учит, что нужно бороться в человеке против духа подчинения своему обществу, но ни в коем случае против духа независимости; между тем как все религии, все предыдущие соци­альные системы боролись именно против духа независимости из-за боязни мятежей и восстаний.

К несчастью, здесь еще раз Спенсер не остается верен самому себе. Он ставит революционное положение и — спешит смягчить его, предлагая компромисс. И раз он пошел по этой дороге, он дол­жен идти дальше, от одной уступки к другой, — так что в конце концов компрометирует всю свою работу.

Придав смелое заглавие — «Личность против государства» — одной части своей «Социологии», он, однако, допускает отрицатель­ную роль государства, как охранителя. Так, государство не должно употреблять общественных средств на создание национальной биб­лиотеки или основывать университеты, — это не его дело. Но оно будет бодрствовать над охраной индивидуумов — одних против дру­гих. Оно будет охранять их права собственности.

Но так как нужны народные представители для издания зако­нов, судьи для объяснения этих законов и университеты для обуче­ния искусству создания и толкования законов, то, исходя из одного этого, Спенсер приходит назад к тому, что восстанавливает госу­дарство в самых его злостных функциях, вплоть до тюрьмы и усо­вершенствованной гильотины.

Здесь опять — и здесь в особенности — ему не хватает смелости. «Золотая середина» удерживает его. Может быть, он был стеснен недостатком знаний, потому что он набросал свою философию в то время, когда его знания были еще ограниченны, и всю свою жизнь он страдал от незнания других языков, кроме английского. Или, может быть, весь его характер и воспитание не позволяли ему под­няться на высоту, на которую должен был бы подняться философ с такими громадными познаниями?.. Или это было влияние английской среды — всегда «левого центра» и никогда «Горы»?..

 

Вот, в кратком очерке, отличительные черты Спенсера. Создать синтетическую философию, представляющую собой сводку всей совокупности человеческих знаний и дающую материалистическое объяснение всех явлений природы и умственной жизни человека и жизни обществ, — это есть колоссальный труд. Спенсер выполнил его лишь отчасти.

Но, вполне признавая оказанные им услуги, было бы неправильно дать себя увлечь нашим перед ним преклонением до того чтобы поверить, что его работа действительно содержит в себе последние результаты наук и индуктивного метода в приложении к человеку. Основная идея этой работы верна. Но в отдельных случаях она была много раз искажена благодаря различным причинам. Одни из них нами были только что указаны. Другие, как например, ошибочный метод аналогий, и в особенности преувеличение борьбы за существование между индивидуумами одного и того же рода, и слишком малое внимание, отданное другому закону природы — взаимной помощи, — были упомянуты в тексте настоящей книги.

Мы не можем принять всех заключений Спенсера. Мы должны даже внести поправки в большинство заключений его «Социологии», как это сделал Михайловский в очень важном пункте — теории про­гресса. Здесь мы должны в одном месте оставаться более верными научному методу, в другом месте — отделаться от некоторых пред­рассудков и в третьем месте еще раз проделать более глубокое исследование той или иной группы явлений.

Но над всем этим и вне этого остается один факт самой высо­кой важности, доказанный Спенсером.

С того момента, как мы начинаем стремиться создать синтети­ческую мировую философию, включая сюда жизнь общества, мы неизбежно приходим не только к отрицанию силы, которая управ­ляет Вселенной, не только к отрицанию бессмертной души или особой жизненной силы, но мы приходим также к тому, что мы долж­ны низвергнуть третий фетиш — государство, власть человека над человеком. Мы приходим к предвидению неизбежности анархии для будущего цивилизованных обществ.

В этом смысле Герберт Спенсер, несомненно, способствовал тому, чтобы философия того века, в которой мы вступаем, стала анархической.

 

Hosted by uCoz